{37} Загадка Гоголя
{37} Загадка Гоголя I Существует ли так называемая «загадка Гоголя»? Как известно, «загадка Гоголя» представляет, так сказать, факт для исследователей и историков литературы — неоспоримый. Загадкой Гоголя представляется, главным образом, драма его жизни, его раздвоение, крайняя меланхолия, крайний мистицизм, в который он впал под конец своих дней. Легкомысленная дама говорит в «Театральном разъезде»: «Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высокие чувства». Пожалуй, действительно, кто беспрестанно смеется, тот мичман Дырка, но истинный юмор неотделим от лирики, и истинное юмористическое отношение к жизни всегда скрывает в себе мучительную думу о смысле и назначении жизни, и находится в тесной связи с пессимизмом. Известно, что комик и юморист часто имеют суровые лица. Это не маска. В смехе много презрения, разочарования, обесценения жизни. Смеяться над чем-нибудь — значит, отвергать положительную ценность того, над чем смеешься, не признавать целесообразности того, что осмеиваешь. В душе Гоголя всегда жила страстная тоска по увлечению, но его смех был сильнее его пафоса и убивал последний. Он бросал свои взоры, жаждавшие увлечения, на все; всюду пытался найти внутреннюю мелодию примирения с действительностью, и не мог найти, потому что восставал смех и поворачивал действительность пошлой стороной медали. «Эх, Русь, куда ты мчишься! » писал он, и воспевал тройку, но смех брал свое, и вот перед нами «дядя Митяй» и «дядя Минай» и кучер Селифан — и извольте уверенно, без роковых дум, сомнений и опасений, мчаться, как птица, на тройке Митяев, Минаев и Селифанов. Нет большего противоположения как между Гоголем и Пушкиным. Пушкин хранил в себе тайну целостности, гармонии, ясности. Это была дивная в своей искренности и своей ясности натура. Мысли и сердцу Пушкина жизнь и природа представлялись всегда круглыми, замыкающимися в конечном своем единстве. Трагическое было лишь уклонением от гармонии целого. Для Гоголя — жизнь и космос были зигзагами, отклонения давали разорванные острые края, которые не могли не царапать сердце. Пушкин залит, при всех своих байронических увлечениях, солнцем оптимизма; Гоголь, несмотря на смех свой, вопреки последующему своему христианскому византизму, обведен траурным ободком, черной каймой. Если что казалось смешным Пушкину, то потому, что преходяще. Но смешное у Гоголя смешно от того, {38} что безнадежно. Под картинами современности, под обличениями взяточничества, под слоем художественного реализма, у Гоголя лежит «внутренний город» безнадежного пессимизма. Гоголь был «взыскующий града», и не нашедший его, и мистицизм последних дней свидетельствует о тупой боли, которую испытывала его душа, видевшая только пошлость, да бедность, да комические несовершенства жизни.
Есть нечто общее в настроениях Гоголя и Чехова. «Рудый Панько»[xxx] и «Антоша Чехонте»[xxxi] в начале. Но уже здесь, в зародыше, скорбный пессимизм. «Он умеет смеяться — говорил (см. Записки А. О. Смирновой[xxxii]) про Гоголя Пушкин, — и такой грустный». Таков был Рудый Панько, таким был и Антоша Чехонте. Гоголь прошелся смехом по всей России. Отовсюду, со всех сторон на него глядели «мертвые души». «Веселое кладбище» была Русь, неизвестно куда мчавшаяся… Не обличитель преходящего водил пером Гоголя. Освободили бы крестьян, ввели бы конституцию, — все равно Гоголь продолжал бы смеяться над «мертвыми душами», над Пробками-плотниками, выдаваемыми за живых людей, когда они мертвецы… И окруженный этими мертвецами, Гоголь должен был впасть в грусть по живой жизни, по вере, одушевляющей и вдохновляющей человека. Гоголь разложил русскую действительность на трагикомические подробности и жаждал единства… Он получил его из рук о. Матвея[xxxiii], из грубой чаши пил он напиток прощения и забвения…
Кроме специальной «загадки Гоголя», — была еще нисколько не загадочная русская действительность. Величайшим тормозом в художественном развитии России и русской Красоты являлась невозможность освободить литературу и искусство от требований политического, если можно выразиться, утилитаризма. Гоголь, несомненно, представляет разительную, по трагизму, картину борьбы гения, которого увлекает стихия творчества, с печальными, как колокольный звон с погоста. Призывами утилитаризма. Гоголь, в своем творчестве, ни дать, ни взять, почтмейстер из «Ревизора», рассказывающий о письме Хлестакова. С одной стороны, внутренний голос твердит: «распечатывай! распечатывай! распечатывай! », — ас другой, на встречу вольному голосу сердца, слышится сумрачный окрик: «Эй, не распечатывай! Пропадешь как курица! » И Гоголь то распечатывал, то запечатывал. Он был гений смеха, но и в «Мертвых душах» даже вы видите, как «распечатав», он вдруг спохватывался, застегивал на все пуговицы «сюртук своей души» и спешил замолить грех свободного, яркого, жизнерадостного смеха. Его путал призрак смеха, лишенного этического, религиозного, утилитарного основания. Это было, конечно, источником его вечных терзаний. Тот, кто написал «Нос», был поэтом смеха, проносящегося, как вихрь, над человеческим сознанием. Припомните эту изумительную страницу, когда Ковалев сдает публикацию о пропавшем носе. Это {39} гениально именно как самоцель: смех, оправдывающий свое бытие тем, что он способен искренно насмешить. Но именно эти взрывы неудержимого смеха и пугали Гоголя, и долго клал он земные поклоны, чтобы искупить грех юмористического самоупоения. Судьба Гоголя до сих пор не взвешена и не оценена. На открытии памятника Пушкина обычным припевом был стих: «Да здравствует разум, да скроется тьма! » Разум — холоднее, анализирующее начало — странным образом оказывался именинником на празднике Пушкина, как будто Пушкин был какой-нибудь химик, или математик, или член ученого комитета министерства народного просвещения. И на гоголевском празднике[xxxiv] было много в честь разума и в посрамление тьмы — но что было сказано о красоте, о смехе, о поэзии юмористического отношения? «Распечатан» ли Гоголь и разгадана ли загадка его смеха?
Ничего этого не было и быть не могло. Наша политическая и общественная жизнь не давала досуга любителям формы, ценителям красоты, и по-прежнему была не в силах отделить себя от поэзии, и сливалась с ней в борьбе за свет и за солнце. Может быть, с этой точки зрения, я не прав, когда осуждаю постановку «Ревизора» в московском Художественном театре, — такую вещную, дидактическую, сугубо-подчеркнутую. Может быть, как раз это и нужно для нашей жизни, и вероятно, нужно, если нравится. В этом «Ревизоре» — Гоголь, который искрится и шипит миллионами брызг, как водопад юмористической поэзии, отсутствует совершенно. Но есть другой Гоголь, ставший «ниже ростом» и преполезный Гоголь. От этого Гоголя становится обидно и горько на душе — так груба, зоологична, корява, бесправна, беспомощна и подла русская жизнь. Эта жизнь давит, как кошмар, или если хотите, как действительность. От этого города, куда хоть «три года скачи, никуда не доскачешь» — хочется убежать в пустыню. Хочется плюнуть — именно плюнуть — на этих людей, драться и выть и в бешенстве кусать себе локти. Это не поэт Гоголь — это «наш собственный корреспондент», изучивший «местные дела» и снабженный аппаратом Кодака для производства моментальных снимков. И находит жуть от этих определенно подлых, мерзких, лишенных образа людей, с которыми приходится жить и которым надо подчиняться. В самом деле, может быть, так нужно? Тут нет на грош формы Гоголя, его субстанции, его колорита, его поэзии. Он здесь мстителен «до третьего колена», обличителен, как корреспондент, тенденциозен, как отдел «провинциальная жизнь» в оппозиционной газете. Но ведь от Гоголя именно этого и требовали — всегда, везде, и при жизни, и после смерти. Ведь и на открытии памятника говорили о том же, а не говорили, так намекали.
Я чрезвычайно люблю традиционное исполнение «Ревизора». Традиция — это создание коллективного разума, а все, что создано {40} коллективом, умнее, глубже, вернее, правдивее, чем создание индивидуальное. Язык ли, мифология, религия, народный ли эпос — на всем этом почиет благодать коллективного творчества. Да что толковать! Возьмите климат и местоположение городов и столиц, основанных народным коллективным творчеством, и сравните с самыми замечательными городами, заложенными великими правителями. Ну, вот, например, Москва и Петербург. И Петр I ошибся, обосновав город на болоте, а народ не ошибся. Традиция исполнения «Ревизора» не только выше всяких позднейших умствований, но она правдивее, вернее, художественно соответственнее и того, что думал сам Гоголь. Как бы высоко ни ценить суждения и взгляды, высказанные Гоголем в «Разъезде», в «Переписке с друзьями» и пр., — щепкинская традиция ближе и вернее отражает художественную натуру гоголевского смеха, чем рассуждения самого Гоголя. Мы ведь уже знаем, что в Гоголе была двойственность; что Гоголь был комик и юморист, который являлся plus fort que lui[13], и моралист, «грустный» человек, как говорил Пушкин, который почитал своей нравственной обязанностью оправдываться в том, что он смеется, и доказывать, что хотя и смеется, но «чувства имеет возвышенные». При такой двойственности — безудержной потребности подмечать смешное и комическое с одной стороны, — и постоянном страхе, не будет, ли эта изумительная комическая способность сочтена за отсутствие высоких чувств, — Гоголь не мог не писать своих комментариев, что «чиновники — это страсти человеческие», «бушующие в человеке», а появление жандарма в конце пьесы «труба второго пришествия». И понятны становятся ожесточенные споры и пререкания Щепкина[xxxv] и Гоголя-Щепкина, упрямо всякий символизм «Ревизора» отвергавшего, и Гоголя, столь же упрямо, для аттестации «высоких чувств», этот символизм утверждавшего.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|