Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Встреча с палачами через 22 года 6 глава




С помощью Турецкого и его коллеги я поднялся на второй этаж. Прошли большую комнату, занимавшую половину этажа, Вся она, за исключением проходов, была заставлена обычными трехъярусными нарами, с которых с любопытством меня рассматривали десятки больных. Со всех сторон раздавались вопросы. Турецкий, или как его все называли пан Олек, охотно отвечал на них на ходу. Я настолько ослабел от усталости и теперь уже от радости, что избежал смерти, что ничего не соображал, и вопросы и ответы не доходили до моего сознания. У небольшой угловой комнатки остановились. В открытую дверь я увидел операционный стол, блестящие никелем инструменты и врача, что так заразительно смеялся.

Я на столе. Чувствую, как привязывают руки, ноги, туловище. Большим усилием приподнимаю голову — эсэсманов нет, вокруг дружеские лица — милые, хорошие, родные. Ободряюще улыбается Турецкий. Изо всех сил сдерживаюсь, чтоб от радости, благодарности, от появившейся веры и доверия к ним не заплакать. Сдерживаюсь, но не могу. Чувства прорываются. И мне не только не стыдно, мне становится легче. Это не врачи, а друзья. Перед ними я без угрызения совести имел право проявить эту вполне естественную человеческую слабость. [109]

— Держись, большевик! — Как сквозь сон слышу такой знакомый голос. — Держись, славянин!

Я хотел кивнуть головой, но приятная истома расслабила совсем. Захотелось спать, спать, спать...

...Я дома, среди семьи. Маленькая дочурка радостно улыбается и протягивает ко мне рученки. Среди розовых губок белеют два зубика. Дочурка сидит на самом краю стола и, качаясь, вот-вот потеряет равновесие и упадет. Что же я смотрю? В душе я ликую, она, моя радость, моя ненаглядная, не забыла меня, она так доверчиво протягивает ручки. А сколько чистой детской радости в широко открытых глазенках. Она ждала меня. Ой! Падает! Я рвусь, чтоб подхватить, удержать ее. Но почему я не могу дотянуться до нее? Кто меня держит?! Кто?! Дочурка уже поняла, что падает. В ее глазах страх. Она просит помощи. Помогите! Я кричу диким голосом. Помогите! Кто-то вбегает и начинает бить меня по щекам. Бьет резко, больно. Голова мотается из стороны в сторону так, что появились боли в шейных позвонках.

— Очнулся! — кто-то возбужденно крикнул рядом.

Где я? Где дочурка? Почему я в больнице?

На полу большой таз с грудой окровавленных бинтов, сгустками почерневшей крови. Рука, вспоминаю я, где рука?

— Ну и сила же у тебя, еле удержали. Хорошо, что ноги не успели отвязать.

— Где моя рука?!

— Вот она. Целенькая. — Турецкий поднял и показал мою руку аккуратно забинтованную вместе с проволочной шиной. — Благодари хирурга и запомни его имя — доктор Вильгельм Тюршмидт. [110]

— Коллега Турецкий, вы преувеличиваете мои заслуги. Это наш общий друг.

— Я понимаю, доктор. Но для спокойного спасения его жизни кисть руки нужно было ампутировать. А ведь вы этого не сделали.

— Это, конечно, риск. Но нужно спасти руку. Без нее, вы же знаете, он сразу погибнет в лагере. Будем наблюдать и примем все меры, чтоб предотвратить заражение. А сейчас ему особенно нужен покой. Возьмите его к себе в пентку. Ну, большевик, до свидания.

— Спасибо... товарищ.

— Ну, ну, не забывай, большевик, ты в лагере. Это слово тут не произносят.

— Так я же тихо.

— Ну если тихо, то раз можно. А теперь марш спать.

Я плохо помню, как довели меня до нар. В полуобморочном состоянии от наркоза, от слабости, от радостного сознания, что смертельная опасность миновала, что свершилось чудо и я из кровавых лап палачей попал в заботливые руки друзей, в состоянии необыкновенного спокойствия после изнурительного нервного напряжения, как следствие этого — полного упадка сил физических и духовных мгновенно заснул, впервые за многие месяцы так легко и беззаботно. Ни тишина ночи, ни сутолока утра, ни гомон дня не могли нарушить сна, продолжавшегося около 20 часов. Турецкий говорил после, что пробовал будить. Подходил Тюршмидт. «Все хорошо, — сказал он, — раз пульс и дыхание нормальное — пусть спит. Этот сон для него самое лучшее лекарство. Наблюдайте только за рукой».

Пентка — пятая часть условно разделенного на [111] комнаты большого общего зала, занимающего половину второго этажа. По составу больных ее можно было назвать интернациональной. Рядом со мной на втором ярусе нар лежал чех, Каземир Шталь, инженер пражской радиостанции. Через проход от меня лежал поляк, бывший редактор газеты, выше его, на третьем ярусе, лежал тоже поляк, генерал-майор польской армии, бывший адъютант генерал-губернатора Амурского края, продолжительное время занимавший также пост начальника команды по истреблению тигров в Уссурийском крае.

С большим искусством и художественной выразительностью на правой руке его была выполнена татуировка головы разъяренного тигра с раскрытой пастью. Кроме этого памятного рисунка тех времен, остался и другой явный след от встречи с хищником — явная хромота. Как ни старались когда-то врачи, но правая его нога после выздоровления осталась чуть-чуть короче левой. Это был крепкий старик, широкий в кости, который, несмотря на преклонный возраст, без посторонней помощи взбирался на верхние нары. Под нами на нижней полке лежал еврей из Амстердама с переломанной ударом эсэсмана верхней челюстью. Через проход, с торцевой стороны нар, внизу, лежали два француза. Фамилия одного из них была Де Шевалье. Выше французов, на средних нарах — чех и португальский офицер, молодой, очень красивый, сын колониального чиновника и индианки с острова Борнео. Поступил он в больницу на день позже меня, без явных признаков болезни, и я был свидетелем страшно неприятной и позорной для меня сцены. Этот метис, когда его привел укладывать на нары Горецкий, [112]возмущался, негодовал, оскорбительно бранился. Каземир Шталь, в совершенстве владевший несколькими европейскими языками, в том числе английским, переводил. Оказалось, этот подлец не желал лежать рядом с «грязными французами», как он выражался. Выше этого чванливого наглеца лежали еврей и поляк Скиба или Скаба, мощный атлет, защитник сборной футбольной команды Польши. Над нами лежали два поляка. Один из них кадровый военный, кавалерист, как позже мне сообщили по секрету, занимал высокий пост в армии Польши, был ярым и активным врагом фашистов. Был он совершенно здоров. В больнице он скрывался под вымышленной фамилией.

Во всей этой громадной комнате с сотнями больных я был первым русским из советской России. Очень многие впервые видели русского так близко. Поэтому большинству хотелось рассмотреть меня поближе и поговорить, чтоб узнать, что же из себя представляет советский народ, который им почти неизвестен и который сейчас на своей родине ведет кровопролитную борьбу не только за свою жизнь и свободу, но и за жизнь и свободу их всех, узников лагеря смерти.

В первый же день пан Олек передал меня под опеку генерал-майору и совершенно запретил вести утомительные разговоры. Генерал хорошо говорил по-русски и был по-стариковски общителен. Замечательный собеседник, оптимист, прекрасно разбиравшийся в международной обстановке, хорошо знавший людей, их сильные и слабые стороны, он как-то сразу расположил меня к себе. Слушая его, я обретал душевное спокойствие, так необходимое в моем положении. Он умел не только [113] увлекательно рассказывать занимательные случаи, он умел слушать внимательно, вдумчиво. Он лучше меня знал дореволюционный Дальний Восток. И когда я рассказывал ему о Комсомольске-на-Амуре, о Хабаровске, о жизни людей на приисках, затерянных в таежных чащобах, он сопоставлял с тем, что было четверть века назад, и искренне удивлялся переменам, происшедшим во время советской власти.

На следующий день организатору нашего отделения больницы (так именовали человека, в обязанность которого входило «организовывать», т.е. доставать все дефицитное) удалось выполнить поручение доктора Тюршмидта — достать какие-то ампулы против заражения крови. Мне сразу же начали их вводить.

Пан Олек несколько раз в день внимательно осматривал руку.

— Анджей, ты родился в рубашке, — шутил он, — никаких признаков заражения. И это после такого загрязнения раны! О, наш доктор волшебник!

— Он немец?

— Нет, он поляк и телом и душой. Имя и фамилия у него, правда, немецкие. Сам он из Тарнова. Мне рассказывал один коллега, как его любили там. Когда гестапо арестовало и посадило его сюда, весь город плакал.

В один из первых дней пребывания в больнице радужное настроение и радостный покой от сознания минувшей опасности были испорчены так, что события того дня оставили глубокий и болезненный след в моей памяти. Они показали, что больница — тот же страшный лагерь уничтожения. Изменились только методы. [114]

В этот злополучный день с самого утра началось необычное движение — нервозное, тревожное. Особенно волновались больные. Оказывается, подпольными путями пришло сообщение, сегодня в середине дня будет обход главного врача, эсэсовца. Подобные обходы совершаются два-три раза в месяц. Цель их та же — селекция, десятки смертных приговоров, приговоров без суда и следствия.

После очередного введения противогангренной сыворотки, Турецкий сделал перевязку. Бинтов оставили совсем мало. Он же сделал последний инструктаж — как вести себя во время обхода.

— Главное, будь спокоен. Смело смотри ему прямо в глаза. Внуши себе, что перед тобой не палач, а просто незнакомый человек. Руку не прячь. Наоборот, положи ее на видном месте. Маловероятно, но если он что-нибудь спросит — отвечай кратко — да, нет и все. Ну, желаю успеха.

По рассказам очевидцев, процедура обхода проста и трагична.

Врач-эсэсовец в сопровождении Тюршмидта, писаря комнаты, который несет карточки историй болезней, и писаря шрайбштубы эсэсовской канцелярии обходит все нары. Около каждого больного Тюршмидт докладывает: национальность лежащего, чем болен, сколько лежит в больнице, его состояние, предполагаемую дату окончания курса лечения. Почти никогда не расспрашивая, молча, из соображений, только ему известных, эсэсовец или проходит дальше, или небрежно кивнув головой в сторону больного, произносит единственное слово — нумер. Нумер — это смертный приговор. Карточка обреченного передается писарю. На груди его химическим карандашом ставится большими [115] цифрами его лагерный номер. После обхода всем отобранным выдается лагерный паек, но все знают, что жить им осталось считанные часы. Вечером их вызывают и уводят. Не способных двигаться — уносят.

Самое страшное при этом то, что селекция производится эсэсовцем по совершенно не поддающимся объяснению соображениям. Очевидно, решающую роль играет его настроение и то впечатление, которое производит на него больной. Только этим можно объяснить, что зачастую безнадежно больные остаются без внимания, а выздоравливающие слышат русское слово «Нумер»

Около 10 часов утра в больнице наступила гнетущая тишина. Писари и санитары комнат заняли свои места в различных местах зала. Рядовые врачи ожидают в операционной. Тюршмидт нервно прохаживается по центральному широкому проходу. Замечательный терапевт и хирург, известный далеко за пределами Польши, отдавший все годы благородной борьбе за сохранение жизни и здоровья людей, — он тяжело переживал это сознательное, хладнокровное, продуманное убийство больных. За сохранение жизни, за улучшение здоровья которых он и его товарищи отдали столько времени, сил, опыта, знаний, способностей.

— Идет! — крикнул в дверь специально выставленный дежурный.

Тюршмидт одернул чистую и аккуратно пригнанную по его фигуре полосатую куртку узника и встал у входа.

— Ахтунг! — Тюршмидт на немецком языке спокойно и четко докладывает немецкому офицеру в эсэсовской форме. [116]

Эсэсовец, почти не слушая Тюршмидта, придирчиво осматривает проход, стоявших навытяжку врачей, пол, нары и даже потолок.

Обход начался. Все замерли. В зале такая тишина, что явственно слышны разговоры и выкрики с улицы. По обыкновению четко и спокойно докладывает Тюршмидт, переходя вслед за эсэсманом от одних нар к другим. Болью в сердце отзывается глуховатое слово, громом взорвавшее тишину, — «Нумер». Первая жертва. Кто он? В течение 10–15 минут я насчитал 5 смертников.

На душе щемящая тяжесть приближающейся опасности. Удары сердца болью отдаются в висках и особенно в левой кисти, где порваны кровеносные сосуды. Время тянется мучительно долго. Стараюсь думать о чем-то другом, но мысли сразу же возвращаются к жуткой действительности.

Наконец подходит моя очередь.

— Русский из Биркенау. Случайно ранен в зоне. В больнице два дня. Состояние хорошее.

Эсэсман в упор смотрит на меня. Гладко выбритое продолговатое лицо. Из-под белоснежного халата на черных ромбах воротника зловеще серебрятся молнии и череп с костями. Фуражка с высокой тульей и небольшим лакированным козырьком скрывает лоб. Серые холодные глаза выражали ум, но не отражали полета мысли. Только на одно мгновение при слове «русский» в глазах мелькнуло что-то, но тут же исчезло. По его спокойствию, по отсутствию зрительной реакции было ясно, что эта страшная процедура была привычной и не вызывала угрызений совести. В другой обстановке, глядя на это умное лицо, никогда нельзя было бы сказать, что оно принадлежит хладнокровному убийце, беспощадному [117] и жестокому. Нужно было иметь силу воли, чтоб, не выдавая своих мыслей, смотреть в глаза палачу, от прихоти которого зависело жить ли еще или вечером сгореть в крематории.

Немая пытка длилась не более полминуты. Взгляд скользнул на соседа. Шаг в его сторону. Я облегченно вздохнул, поймав ободряющий, теплый взгляд Турецкого.

— Еврей. Перелом нижней челюсти...

— Нумер! — перебил Тюршмидта эсэсовец и шагнул к следующему.

— Поляк. Флегмона бедра. Состояние удовлетворительное. В больн...

— Нумер!

Обход длился около часа. Более 30 больным был вынесен смертный приговор.

Через некоторое время пребывания в больнице, когда состояние руки уже не вызывало опасений и, как говорили польские врачи, товарищи, «начала хорошо гноиться», я начал присматриваться к жизненному укладу больницы. Несмотря на опасности для жизни, больница по сравнению с наружным лагерем являлась райским уголком. Для меня эта контрастность была поразительна. Я даже не предполагал о возможности существования в этом сплошном аду подобного места, где можно было даже спокойно лежать.

Строгая дисциплина, в основе которой — сознательность. Особое положение больницы в лагере вызывало у больных осторожность в поведении, заботу о поддержании престижа врачей и санитаров, таких же узников, как и все, но имевших большие возможности в сохранении их жизни и здоровья. В обычные дни в больнице почти не сказывался [118] страшный режим лагеря смерти. Эсэсовцы заходили сравнительно редко. Больных, как и в обычной больнице, осматривали, делали перевязки, оперировали. Все делалось спокойно, без суеты, с большим профессиональным мастерством. В этом основная заслуга была Вильгельма Тюршмидта и его ближайшего помощника доктора Желтовского. Маленькая комната в углу, отгороженная от общего зала легкими остекленными перегородками, комната, где несколько дней назад решалась моя судьба, в разное время дня превращалась то в операционную, то в амбулаторию, то в перевязочную. Писаря условных комнат или, как их еще называли, шрайберы, в большинстве врачи с высшим медицинским образованием, вели точный учет и знали, что и когда необходимо делать больным его комнаты.

Так как наш этаж блока № 21 считался хирургическим, основная масса больных лежала с флегмоной, меньше с различными переломами, ранениями и еще меньше с заболеваниями желудка, печени, почек. Флегмона — это гнойное воспаление подкожной или межмышечной клетчатки, очень болезненный глубинный нарыв. Флегмона — бич узников лагеря, болезнь унесла тысячи жизней, болезнь — спутник концентрационных лагерей смерти.

Всем известный синяк в нормальном организме не вызывает не только никаких последствий, но на него вообще не обращают внимания, и он в течение небольшого промежутка времени исчезает бесследно. В условиях лагеря при полуголодном существовании, при малокалорийной, бедной витаминами пище, и как следствии этого — дистрофии, синяк превращается в застой крови, нарыв. Удар любой силы у большинства узников вызывал флегмону. [119]

Особенно в тяжелой гнойной форме проходил воспалительный процесс в больших мышцах — бедрах, ягодицах. Там нарыв начинался от кости, отслаивая мышцы от костной ткани. Конечно, болезненно флегмона протекала и в других частях тела. Так, при мне у одного молодого поляка тоже от удара началась флегмона полового члена. Все усилия врачей остановить процесс не давали результата.

С пулевыми ранениями, кроме меня, лежали два или три узника. В Освенциме существовал вызывавший немало удивлений порядок. Я очевидец нескольких случаев, когда в больницу доставляли заключенных в бессознательном состоянии от смертельных ранений в область сердца, легких, живота. Многие из них, доведенные до отчаяния, сознательно подходили к запретной зоне ограждения, и постовые с вышек, не торопясь, стреляли в них. После выстрела узника с малейшими признаками жизни обязательно доставляли в больницу, где врачи делали зачастую сложнейшую операцию, спасая жизнь несчастного. Очень часто это удавалось им, но еще чаще, после того как опасность отступала, тяжело раненных по воле эсэсовца, врача-палача, умерщвляли ядом.

Да, больница могла бы быть спокойнейшим и безопасным уголком лагеря, если б не регулярные и непредвиденные посещения ее эсэсовскими врачами.

В период моего пребывания на излечении, кроме главного эсэсовского врача, производившего раз в 7–10 дней селекцию, пунктуально, в точные определенные дни, каждую неделю появлялся врач-окулист, тоже эсэсовец, который решил переквалифицироваться [120] из глазника на хирурга. Ходил слух, что решающую роль в выборе специальности сыграло искусство Тюршмидта, и он против своей воли, желаний и убеждений оказался пособником этого палача и зачастую, после того как эсэсовец уходил, клал его жертву обратно на операционный стол, чтобы если не спасти, то хотя бы облегчить страдания несчастного. Окулист приходил с чисто немецкой точностью в одни и те же часы и дни недели, приходил в освобожденную к его приходу операционную и по карточкам выбирал больного для своей практики. Под общим или местным наркозом он резал что хотел и как хотел. В зависимости от сложности операции на стол к нему попадали два-три узника. Многие из них вместо скорого выздоровления или умирали, или превращались в калек, которые при очередной селекции уносились из зала с номером на груди.

Эти два палача с высшим медицинским образованием своим появлением вносили тревогу и ужас. Остальные дни по сравнению с днями их прихода, или с положением в общем лагере, были спокойными и не по-лагерному безмятежными.

Скоро я убедился, что в Освенциме действует какая-то подпольная организация и больница использовалась как убежище для многих политических, государственных и военных деятелей Польши. В ней скрывались под видом больных совершенно здоровые, и многие выздоровевшие продолжительное время не выписывались. Как это делалось, я старался не замечать, но искренне разделял радость Турецкого, с которым особенно подружился, и других товарищей, когда им удавались операции подобного рода. [121]

Несколько раз мы вместе с Турецким, по его предложению, глубокой ночью ходили в соседний зал, где в темноте, в укромных уголках неизвестные мне заключенные расспрашивали меня о Советском Союзе. Кто они, не сказал даже Турецкий. После его просьбы никому не рассказывать об этих встречах, я и не расспрашивал его. Уже много позже в одном из них я узнал Юзефа Циранкевича.

При этих свиданиях и из повседневного общения с окружающими меня больными — поляками, чехами, французами, евреями, немцами — я убедился в горестном факте — о русских, о Советской России, о жизни и быте ее народов никто не имел представления. Злобная многолетняя клевета буржуазной печати и радио оставили такой след, что многие их «познания» о СССР звучали анекдотом, полной бессмыслицей. Поэтому неудивительно, что героическое сопротивление советского народа фашистским армиям, победным маршем покорившим Западную Европу, вызвало недоумение многих. Большинство их не могли понять, как это русские, в их представлении несчастные и обездоленные люди, только и мечтавшие о свободе и помощи западной цивилизации, вдруг с поразительным мужеством и упорством стали защищать свою Родину. Оборона Севастополя, слухи о которой проникли в больницу, поражала своей самоотверженностью. Это было выше понимания большинства узников, которые пережили период фашистского нашествия, в той или иной степени участвовали в сопротивлении и знали, что такое мужество и храбрость. Но борьба за Севастополь граничила с безумным риском. Так обороняться могли только люди, для которых Родина была [122] дороже жизни, была матерью, семьей, домом; была их воздухом, плотью, кровью.

Очень многие из тех, с кем мне приходилось разговаривать откровенно, по душам, страстно желали поражения фашистской Германии, но мало верили в силу России, в ее возможности выдержать натиск гитлеровских орд и оказать им достойное сопротивление. Слухи, да и действительность, рождали и подтверждали это мнение. Моя твердая, интуитивная убежденность в непобедимости советского народа, вера в его мощь, в его способность, несмотря на неудачи, защищать свое Отечество до победного конца магически действовали на окружающих. Это, конечно, не результат моих способностей убеждать или моего красноречия. Далеко нет. Это психологический результат обстановки. Узникам лагеря смерти, да еще больным, как воздух нужна была вера в освобождение; они хотели жить, вернуться к семье, они горели желанием принять участие в борьбе с коричневой чумой, желали работать, желали вновь обрести человеческий облик. Не все хорошо понимали, что для освобождения из этого ада нужно остановить фашистскую машину человекоистребления, необходимо поражение гитлеровских армий на Востоке или на Западе. Но Запад молчал. Восток же отчаянно боролся. И вот я волею сложившихся обстоятельств стал в больнице представителем сражающегося Востока. Среди больных, обездоленных людей почти из всех порабощенных стран Европы я представлял другой социальный мир, представлял единственную страну, на которую с надеждой и мольбой были обращены взоры этих узников, приговоренных судьбой к смерти. Только поэтому моя уверенность в победе советского народа [123] и имела такое магическое действие. Она вселила надежду, воскресила веру, укрепила мужество, придавала им силы побеждать свои болезни. Понимая это, я старался по мере своих сил и возможностей поддерживать их духовные силы.

Но я был не одинок в своих убеждениях. Одним из наиболее фанатичных приверженцев, убежденно веривших в победу именно советского народа, был чех, бывший преподаватель русского языка и литературы в одной из гимназий Братиславы, звали которого, кажется, Гавранек. Он хорошо, гораздо лучше меня знал прошлое России и был влюблен в нее.

— Сама история России подтверждает мою уверенность, — говорил он.

Слова великого полководца «Кто с мечом в Россию придет, от меча и погибнет» — этот афоризм обобщил уроки истории. Участь шведов, польских шляхтичей, гренадеров Наполеона разделят и эти кровавые братья псов-рыцарей.

Однажды он вступил в спор с одним из больных, доказывая что-то на немецком языке горячо, возбужденно. Я не мог уловить даже смысла спора, хотя по взглядам, жестам понимал, что он касается и меня.

Неожиданно Гавранек обратился ко мне.

— Скажите, таких, как вы, в России много?

— Нет, — ответил я, — но лучше — очень много.

Когда Гавранек перевел, нескрываемое недоумение отразилось на лицах окружающих; лицо же Гавранека выражало восхищение и торжество. По его глазам я понял, что он правильно догадался о скрытом смысле моего ответа и, щадя мое самолюбие, не расспрашивал меня больше.

Позже я убедился, что был прав. [124]

Все значительные события, как в лагере, так и за его пределами, в какой-то мере отражались и на больнице. Так, убийство в Чехословакии гитлеровского ставленника гауляйтера Гейдриха (чешскими патриотами покушение совершено 27 мая 1942 года) отдалось и в лагере, и в больнице волной жестокого террора. Почти все чехи и словаки, несмотря на свое состояние, были уведены и унесены своими же товарищами из больницы. Куда, точно никто не знал, но что участь их решена, не было сомнения. Каким-то чудом осталось несколько человек, и в их числе мой сосед, прекрасный товарищ, большой и доброй души человек — Каземир Шталь, молодой и жизнерадостный, с очень красивым выразительным лицом, на котором особенно выделялись большие карие внимательные и умные глаза. В них действительно, как в зеркале, отражалось состояние его души. Шталь не умел лгать, хитрить. Всегда вежливый и предупредительный, он умел слушать, когда говорили другие, но мог также увлекательно рассказывать сам. Прикованный к постели флегмоной бедра, он мужественно переносил болезнь и был примером для окружающих. Как его миновала участь большинства чехов, удивительно, но мы были искренне рады этому.

Однажды мы были взволнованы необычным событием в лагере.

Вечером из числа ходячих больных по распоряжению главной канцелярии были досрочно выписаны из больницы два поляка. Сразу же их увели. Этому почти никто не придал значения. Рано утром следующего дня в окна мы увидели большую, в несколько десятков человек, группу узников, переодетых в гражданскую одежду и черные сутаны. Среди [125] них были и вчера выписанные поляки. Вся группа была радостно возбуждена. Из отдельных доносившихся реплик, многозначительных жестов было понятно, что их отправляют из лагеря. Да, радоваться было чему. Может быть, освобождение? Может быть...

Это «может быть», взбудоражило больных, рождало самые невероятные и фантастические мысли.

* * *

Отобранных увели. В тот же день «шептофон», как называли узники лагерные слухи, принес объяснение. Оказывается, все уведенные из лагеря — священники. Как будто до папы римского дошли слухи об Освенциме и в ответ на его просьбу Гитлер специальным распоряжением перевел всех заключенных ксендзов из Освенцима в Дахау.

Самое трагическое событие произошло в мае. Днем во время операции Тюршмидту принесли листок зеленого цвета — вызов в политический отдел гестапо. Подобный вызов ничего хорошего не предвещал. Тюршмидт знал это.

О вызове мгновенно узнали все, напряженно притихли, и каждый, стараясь это делать незаметно от других, наблюдал за операционной, за комнатой врачей, за каждым его шагом и движением. Тюршмидт был, как всегда, спокоен и продолжал работать, как будто ничего не произошло. В середине дня он делал обычный обход больных, но уже не один, а со своим помощником, тоже хирургом — Желтовским. Перед тем как уйти из больницы, Тюршмидт мужественно и трогательно попрощался с коллегами. Видно, сердце предсказывало, что ему уже не вернуться обратно, не встретиться с друзьями и знакомыми. Врачи провожали его до выхода, [126] больные провожали взглядами. С пожеланием скорого возвращения Тюршмидт вышел из зала и ушел навсегда. Ушел человек, которого все искренне любили и уважали, к которому привыкли, который в больнице каждому сделал что-то хорошее, полезное; ушел человек, ставший частью этого зала, и все сразу почувствовали, что с его уходом осиротела больница, осиротели и мы, больные. Но в душе тлела искорка надежды на благополучный исход. Никто не хотел верить, что Тюршмидт ушел безвозвратно.

Прошла ночь. Наступило утро. Дежурные подметали, вытирали пыль, протирали стекла окон. Шрай-беры с санитарами обходили и опрашивали больных. Сдержанный гул от разговоров десятков людей наполнял зал. Вдруг один из больных, протиравших окно, испуганно крикнул во весь голос:

— Тюршмидта ведут!

Поднялся переполох. Многие в нарушение принятого распорядка бросились к окнам. Врачам и писарям с большим трудом удалось восстановить относительный порядок и почти силой отогнать людей от окон. И это несмотря на то, что все хорошо знали — нахождение у окон без дела строго запрещалось.

Я оказался в числе тех немногих, которым разрешили стоять у окна. Мы смотрели вниз со второго этажа так, чтобы конвой не мог видеть нас. Вели около 20 человек. Позади шел наш Тюршмидт. Боже мой! Шел сутулый старик, еле переставлявший ноги, в помятой, запачканной чем-то темным одежде. Повернув голову, он смотрел в нашу сторону. «Я знаю, что вы видите меня, знаю, уверен», — говорили приветливые покачивания его обнаженной [127] седой головы. Жалкий вид всегда бодрого, стройного и собранного Тюршмидта вызвал подавленный стон.

— Видно, били — гады!

— Конечно, просто допросом довести его до такого состояния невозможно.

— За что! Такого человека...

— Вот за то, что он человек, и издевались.

— Молчать! Марш по местам!

Я оглянулся — большинство больных, особенно поляков, плакали по-мужски молча, одни открыто, другие — уткнув головы в подушки. Плакали врачи, санитары. Это было тяжелое зрелище — искреннего горя, негодования и бессильной злобы.

Через несколько минут Тюршмидт и шедшие с ним узники скрылись в дверях торцовой стороны блока № 11, блока смерти, где разыгрывались комедии суда, где узников истязали, пытали и расстреливали в одиночку и целыми группами.

Двухэтажные дома, блоки главного лагеря Освенцима располагались рядами с востока на запад. В первом, южном, ряду, стояло 11 блоков. Во втором ряду, севернее первого, против дома № 10, был блок № 21, в котором находилась больница. Зал, как я указывал выше, в котором лежал я, занимал южную половину второго этажа. В блоках первого ряда по № 10 включительно находился женский и детский лагерь. Он был отгорожен от мужского сплошной железобетонной стеной высотой около двух метров. Окна блока № 10 со стороны больницы и блока № 11 были закрыты глухими щитами. Окна второго этажа блока № 21, расположенные со стороны блока № 10, были закрашены, за исключением одного окна операционной комнаты, [128] которая находилась в юго-западном углу зала. Все это было сделано для того, чтобы невозможно было видеть из окна со второго этажа блока № 21, что делалось в экспериментальном блоке № 10, а оттуда — что творилось в блоке №11. Южные торцевые стороны блоков № 10 и 11 были соединены глухой кирпичной стеной высотой около 8 метров, северные стороны соединялись также кирпичной стеной с двойными большими воротами — внутренними глухими, наружными из ажурной металлической решетки. Эти стены образовывали изолированный двор между блоками 10 и 11. У внутренней стороны южной стены находилась страшная черная стенка с песчаной площадкой перед ней. У этой стены производились расстрелы узников. Большая часть двора, боковой выход из блока № 11 во двор хорошо просматривались из единственного открытого окна операционной комнаты. Видно было, как выводят узников на расстрел, как расстреливают, как складывают трупы в гробоподобные ящики для перевозки в крематорий.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...