Франсуа Эвальд, Алессандро Фонтана 36 глава
Итак, испытания, несчастья... нельзя думать, что они — зло. Надо, конечно же, считать их благом и обращать их к собственной пользе, использовать для формирования себя. Найдется ли хоть одно из выпавших нам испытаний, которое в качестве такового — именно в качестве испытания, страдания, несчастья —
не было бы благом? Эпиктет говорит так: надо извлекать пользу из всех затруднений, из всех препятствий. Неужели из всех? — Из всех. Эпиктет изображает, набрасывает что-то вроде диалога между учителем и учеником: Так неужели из всех? — спрашивает ученик. — Из всех. — И от бранящего? Ответ учителя: А какую пользу извлекает атлет из упражнений? Огромнейшую. Вот и он, бранящий меня, «становится подготавливающим меня упражнением: он упражняет мою терпимость, безгневность, кротость. Если кто-то упражняет меня в безгневности, разве он не приносит мне пользу? Сосед плохой? Самому себе. А мне [и как раз потому что он плохой. — М. Ф.] он хороший: он упражняет мою доброжелательность, уступчивость. Подавай болезнь, подавай смерть, подавай нужду, подавай поношение, суд, грозящий высшим наказанием, — все это с помощью палочки Гермеса станет полезным».9 Палочка Гермеса — это та, что превращает всякую вещь в золото. Мне кажется, что это действительно важная мысль, потому что в чем-то она очень близка вполне традиционной теме стоиков. Она ей очень близка и вместе с тем она — совсем другая. Она близка представлению, согласно которому то, что поначалу кажется нам злом, идущим к нам из внешнего мира, из порядка вещей, на самом деле — не зло. Это одно из основных положений стоицизма, одна из самых ранних идей.10 Но как в традиционном тезисе стоиков происходит эта нейтрализация зла как зла? Иначе говоря, как обнаруживается, что то, что воспринималось как зло или казалось злом, на самом деле злом не является? Вы знаете, это обнаруживается при помощи операции, сугубо интеллектуальной и доказательной. Когда что-то случается, например смерть близкого человека, болезнь, утрата состояния, землетрясение, надо сказать себе, что каждое из этих зол, каким бы огромным оно ни было и каким бы случайным ни казалось, составляет часть мирового порядка и необходимого устройства мира в целом. Эта необходимая связь вещей установлена Богом или разумным началом, устроившим мир и устроившим его хорошо. Стало быть, надо признать, что с той единственной точки зрения, которую нам пристало считать своей, с точки зрения разумного существа мы не должны считать злом то, что нам кажется злом. Только лишь наше мнение мешает нам встать на эту точку зрения разума, разумного су-
щества, отдаляет от нее. Одно оно заставляет нас верить, что случившееся — зло. На самом деле это не зло. Поведем же себя как разумные существа и встанем на точку зрения разума: все случающееся — часть мирового порядка и, значит, не зло. [Но не будем уходить и от] вопроса, так часто, как вам известно, повторявшегося, к которому, например, так часто возвращался Цицерон11: сколько бы ни говорили, что зла нет, но когда я болен и на самом деле страдаю, это зло или не зло? Так или иначе, но стоический тезис, или, если угодно, схема избывания зла (annulation du mal) в классическом стоицизме, предполагает аналитическую работу или размышления разумного субъекта как такового над порядком мира, позволяющие ему встроить эти события в некий порядок, который онтологически хорош. И, следовательно, зло более не является, по крайнем мере онтологически, злом. Но, как видите, у Эпиктета, в этом коротком рассказе о бранящем, который делает мне добро, и сама брань которого — благо, все совсем не так. Потому что здесь уже нет речи о только что упомянутых мной размышлениях о мире. Речь идет о превращении зла в благо, но как раз в той мере, в какой зло причиняет мне страдания. Отличие анализа Эпиктета и неуязвимость его для замечаний, подобных сделанному Цицероном, некоторой оговорке по поводу тезиса классического стоицизма, дескать, в конце концов, даже если я соглашаюсь, что зло, раз уж оно является частью разумного миропорядка, — не зло, мне-то все равно плохо, заключается именно в том, что отныне то обстоятельство, что не-зло (для Эпиктета, конечно, в согласии с классической концепцией, онтологически зло — не зло) причиняет мне зло, горе и боль, и даже полностью лишает самообладания, и есть по отношению ко мне благо. Преображение или избывание зла совершается уже не просто на пути выработки рациональной позиции по отношению к миру. Преобразование зла в благо происходит внутри вызванного им страдания постольку, поскольку страдание действительно является испытанием, поскольку сам субъект признал его испытанием, принял и пережил как испытание. В случае классического стоицизма можно сказать, что именно мысль о мировом целом призвана прекратить страдания. В случае Эпиктета и в рамках теоретического постулата, которого Эпиктет
придерживается, мы имеем, если угодно, другой тип подмены, обусловленной отношением ко злу как к испытанию, при котором личное страдание, боль и горе дублируются, перекрываются некоторой их непосредственно положительной для нас значимостью. Такое наделение значимостью не отменяет страдания, напротив, оно привязывает к нему, пользуется им. Именно в той мере, в какой зло приносит нам зло, оно — не зло. В этом есть что-то основательное и, думаю, совсем новое в сравнении с тем, что можно рассматривать как общетеоретические рамки стоицизма. По поводу всего этого — этого представления о жизни как о формирующем испытании, о том, что несчастье — это благо как раз в той мере, в какой оно — несчастье, благо в той мере, в какой оно признается несчастьем и к нему относятся как к испытанию— я хотел бы сделать несколько замечаний. Конечно, в каком-то смысле вы [будете правы, если] скажете: не так уж все это ново, и даже если это кажется чем-то новым и на самом деле является новым в сравнении с догматикой стоиков, некоторым изменением или смещением акцентов, то фактически представление о жизни как о длинной цепи несчастий, в которых люди испытываются на прочность, — старая греческая идея. В конце концов, разве не она лежит в основе всей классической греческой трагедии, всех великих греческих мифов? Прометей и его пытки, Геракл и его подвиги,12 Эдип, чающий истины и оказывающийся преступником, и т. д. Правда, я думаю, то, чем отличается испытание в греческой трагедии, что, во всяком случае, скрывается за ним, — так это тема поединка, схватки, игры, в которой сходятся ревность богов и людское высокомерие (exces). Иначе говоря, как раз когда боги и люди сходятся для борьбы, тогда и возникает нужда в испытаниях, которые боги посылают людям, чтобы посмотреть, смогут ли они их выдержать и кто же в конце концов одержит верх — боги или люди. Испытание в греческой трагедии это что-то вроде поединка между людьми и богами. Очевидно, что история Прометея самый яркий тому пример.13 Между богами и людьми разворачивается борьба, из которой человек, даже сраженный несчастьем, выходит, обретя некое величие, величие того, кто примирился с богами. Нет более ясного свидетельства этому, чем «Эдип в Колоне», или, если угодно, «Царь-Эдип» в
сравнении с «Эдипом в Колоне».14 Эдип в Колоне, вконец разбитый несчастьем, после всех испытаний и бед, насланных на него богами в отместку за давнее преступление, висящее не столько на нем, сколько на его семействе, прибывает, наконец, изнуренный испытаниями в город, где ему суждено умереть. Он прибывает туда после битвы, которую он проиграл, но вес же из которой вышел исполненный величия и может сказать: все это случилось не по моей вине. Никто не может меня упрекнуть. Кто бы убил дерзкого старика, как это сделал я, знай он, что это его отец? И кто бы женился на женщине, знай, что она его мать? Во всем этом не было моей вины, а боги меня преследовали своей местью, которая не могла быть и не была наказанием. Но вот мы здесь, изнуренные испытаниями, я здесь, и я пришел сюда, чтобы отдать земле, на которой умру, свой дар, новый дар, дар покровительства, которым меня одарили боги. И если и вправду я погиб из-за преступления, которого не совершал и за которое боги меня преследовали, погиб в борьбе, в которой был самым слабым, если моей стране я принес мор, то земле, где я теперь упокоюсь, я принесу мир, покой и процветание.15 Поединок, в котором есть побежденный (Эдип), но в котором, в конце концов, после полного и окончательного поражения человек вновь обретает силу и примиряется с богами, которые теперь ему покровительствуют. Так вот, совсем не такой поединок, не это могучее соперничество богов и людей скрывается за стоическим испытанием в том виде, как его определяют Сенека и Эпиктет. Напротив, именно отеческое отношение к людям, должен сказать, довольно суровое, побуждает богов подвергать добрых людей целому ряду испытаний, посылать им несчастья и т. д., которые необходимы для их воспитания. Здесь не соперничество богов — причина людских бед, а их благосклонность и покровительство.
Второе замечание. Дело в том, что эта идея — считать саму жизнь, всю целиком, со всем, что се составляет, и на всем ее протяжении испытанием, которое должно воспитывать, причем одних лишь добрых, — очевидным образом порождает множество теоретических трудностей. Например, Сенека говорит, что Бог, насылая на добрых людей всякие испытания, готовит их для себя (sibi [parat]): он готовит добрых для себя
самого, подвергая их испытаниям.16 Но что это за подготовка, к чему их готовят? К тому, чтобы душа уподобилась всеобщему и божественному разуму? Или речь о том, чтобы научить человека совершенному осуществлению собственной жизни вплоть до решающего и просветляющего мига смерти? Может быть, человека готовят к бессмертию и спасению, но к какому бессмертию — растворенному во вселенском разуме или личному бессмертию? Очень трудно было бы найти у Сенеки законченную теорию на этот счет.17 Несомненно, имеется много разрозненных высказываний, и многие из них даже можно привести, что как раз и показывает, что для Сенеки эти вопросы не были главными. Бог готовит людей для себя, но на первом месте для Сенеки — то, что «жизнь — это подготовка», и перед ним не встает, во всяком случае, не требует немедленного ответа вопрос, который, наоборот, станет главным в христианстве: готовит к чему? Как если бы эта тема техники себя, культуры себя существовала отдельно от теоретических вопросов, возникающих в связи с этой практикой. Но это достаточно весомое и важное занятие, чтобы выставить принципом поведения самое себя и не пытаться атаковать в лоб систематически возникающие по ходу дела теоретические проблемы. То же самое можно было бы сказать и по поводу деления людей на плохих и хороших: в конце концов, что имеется в виду? Надо ли предположить, что с самого начала есть люди плохие и есть хорошие? И что Бог приберег для хороших беды, а для плохих — наслаждения? Или надо допустить что-то вроде обмена знаками. Подвергает ли Бог людей испытаниям и видя, что часть из них сопротивляется, выкарабкивается из бед, умножает им испытания, тогда как прочих, тех, кто не смог выдержать первые испытания, он, напротив, оставляет в покос? Ясности на этот счет нет, и, кроме того, что меня удивляет: ни Сенека ни Эпиктет, похоже, и не ищут всерьез ответа. Повторю, есть разрозненные суждения, и не следует думать, что этим все и исчерпывается, и не делается попыток вписать их в какую-то теоретическую перспективу. Но отсутствует строгая разработка этих двух тем. Не слишком задумываются над вопросом «к чему готовит эта жизнь, которая вся есть подготовка?» и тем менее — над вопросом «что же представляет собой это деление людей на добрых и злых, которое является одновременно и одним из
условий, и одним из следствий жизни как испытания?» Таким будет мое второе замечание по этому поводу. Есть и третье, вот оно: дело в том, что эти две обширные темы — жизни как испытания, длящегося до самой смерти, и испытания, делящего людей на две категории, — из философской аскетики, о которой у нас речь, перешли, как вам хорошо известно, в христианскую духовность, где, конечно, приобрели совсем иной вид. С одной стороны, потому, что эта идея жизни как испытания становится в христианстве уже не просто верхушечной, но, напротив, абсолютно фундаментальной. Уже не просто некоторые, особо утонченные философы возводят в принцип или считают идеалом отношение к жизни как к сплошному испытанию. Напротив, каждый христианин призван думать, что жизнь — не что иное, как испытание. Правда, по мере того как этот принцип будет распространяться и становиться обязательным для каждого христианина, в то же самое время, стало быть, оба вопроса, о которых я только что сказал и которые странным образом были обойдены стоиками, будут перемещаться в центр внимания и становиться одними из самых обсуждаемых. Конечно, это вопрос, требующий ответа: к чему готовит жизнь, которая к чему-то готовит? Очевидно, что это вопрос о бессмертии, о спасении и т. д. Вопрос о делении людей на добрых и злых, конечно, это фундаментальный вопрос, потянувший за собой обсуждение самых насущных для христианства проблем: что такое предопределение; как соотносятся между собой человеческая свобода и всемогущество божие; что такое благодать; как это могло быть, чтобы Бог возлюбил Иакова и возненавидел Исава еще до того, как они родились?18 Итак, оба вопроса, если угодно, перенимаются христианством, одновременно встраиваясь в совершенно иной контекст, как практический, так и теоретический. Но если я обо всем этом напоминаю, то потому лишь, что хочу указать на феномен, по-моему важный для истории этой разветвленной культуры себя эллинистической и римской эпохи, которую я пытаюсь описать вам в этом году. В общих чертах я бы сказал так: начиная с классической эпохи, вопрос заключался в том, чтобы дать определение некоторой tekhne lou biou, искусству жизни, технике существования. И, как вы помните, именно в рамках этого общего вопроса о tekhne tou
biou был сформулирован принцип «заботы о себе». Человеческое существо таково, что его bios, его жизнь, его существование невозможно без соотнесения с некоторой рациональной и предписывающей артикуляцией поведения, т. е. с tekhne. Несомненно, мы касаемся здесь одной из самых главных основ греческой культуры, мысли и морали. Какое бы давление ни оказывал полис, как бы ни важна была идея закона (nomos — обычай, закон), как бы глубоко ни проникла религия в греческое мышление, ни политические структуры, ни законы, ни требования религии никогда не могли диктовать греку или римлянину, но прежде всего греку, как он должен поступать в тех или иных жизненных ситуациях. И главное, они не были в состоянии объяснить ему, как он должен выстроить свою жизнь. Tekhne tou biou занимала в классической греческой культуре место, оставшееся незатронутым регламентирующей деятельностью как полиса и закона, так и религии. Человеческая свобода находит место для грека не только или не столько в полисе, не только или не столько в законе, не в религии, но в этой самой tekhne (в этом искусстве самого себя), практикуемой на себе самой. Именно в рамках этой общей формы искусства жизни, tekhne tou biou, формулируется требование, предписание «заботиться о себе самом». И мы видели, как какой-нибудь Алкивиад, желая сделать политическую карьеру, вести жизнь правителя, должен выслушивать наставления Сократа относительно навыка, которого он не выработал: тебе не удастся практиковать tekhne, которая тебе нужна, ты не сможешь разумно организовать свою жизнь, как ты того желаешь, если ты не будешь заниматься самим собой. Epimelcia hcautou диктуется потребностью в tekhne существования. Так вот, произошло, как мне кажется — и это я и пытаюсь показать вам в курсе этого года, — следующее: во времена, о которых у нас речь, скажем, в эллинистическую эпоху и уж точно в период империи, которым я занимался больше всего, мы наблюдаем некоторую инверсию, когда техника жизни и забота о себе меняются местами. В самом деле, происходит, как мне кажется, вот что: забота о себе перестает выступать необходимой составной частью техники жизни, tekhne tou biou. Забота о себе перестает быть чем-то таким, с чего надо начинать, если и в самом деле хотят узнать, что это такое — искус-
ство жить. Мне кажется, что отныне забота о себе не только пронизывает, направляет и держит целиком на себе искусство жизни; умение жить не просто требует умения заботиться о себе, но сама tekhne tou biou, техника жизни, вписывается целиком и полностью в рамки обретшей автономию заботы о себе. Ведь что проистекает из представления о том, что вся жизнь должна восприниматься как испытание? Каковы смысл и цель жизни как образовывающей и отделяющей дурных от добрых, жизни в целом, рассматриваемой как испытание? Ну как же — именно формирование себя. Нужно жить такой жизнью, чтобы каждый миг заботиться о себе, и то, к чему придешь в конце жизни, загадочном, впрочем, конце — в старости, в минуту смерти, в бессмертии, неважно каком, растворенном ли во всеобщем разуме или в бессмертии личном, во всяком случае в том, что должно быть обретено с помощью прилагаемой к жизни tekhne, — это как раз некоторое отношение к себе (rapport de soi a soi), которое станет венцом, завершением и воздаянием за жизнь, прожитую как испытание. Tekhne tou biou, отношение к происходящим в жизни событиям должны вписываться в заботу о себе, сделавшуюся теперь всеобщей и абсолютной. Заботятся о себе не за тем, чтобы жить лучше, не для того, чтобы жить более разумно, не за тем, чтобы управлять другими как полагается — все это были проблемы Алкивиада. Нужно жить так, чтобы относиться к себе как можно лучше. Словом, в конечном счете, живут «для себя». Но в этом «для себя», разумеется, заложен совсем не такой смысл, как в обычном выражении «жить для себя». Живут так, что фундаментальным проектом существования, онтологической основой жизни, оправдывающей, наделяющей смыслом и подчиняющей себе все техники себя, оказывается отношение к себе. Между разумным Богом, который приготовил для меня в порядке мира длинную цепь опасностей и бед, и мной, который видит в этих несчастьях испытания и побуждение к самосовершенствованию, между этим Богом и мной не может быть ничего, что не упиралось бы в вопрос обо мне. Мне кажется, что тут происходит нечто, имеющее значение для истории западного субъекта. Что сказать в связи с этим? Во-первых, конечно, то, что я пытался тут очертить, — эти сдвиги, приведшие, на мой взгляд, к столь важному смещению
относительно друг друга заботы о себе и техники жизни; я их описал, опираясь на тексты философов, но, я думаю, то же самое можно сделать, используя другие свидетельства. В этом году у меня уже нет времени, но хотел бы рассказать вам кое-что, к примеру, о романах. Очень интересно, что греческий роман появляется как раз в ту эпоху, о которой у нас речь (I—II вв.). Греческий роман, как вы знаете, это длинное приключенческое повествование, в котором рассказывается о путешествиях по Средиземноморью, о несчастьях, переживаниях и т. д., и которое в каком-то смысле хорошо умещается, укладывается в форму, заданную «Одиссеей».19 Но если в «Одиссее», эпическом рассказе о том, что пришлось пережить Одиссею, описывалось великое соперничество, о котором я только что сказал, и речь шла о том, чтобы узнать, кто же в конце концов одержит верх, люди или боги, вернее, одни боги над другими богами, и мы погружались в мир состязания и борьбы, то, напротив, вместе с греческим романом всплывает тема жизни, которая должна быть испытанием, испытанием образующим, формирующим человека. Будь то «Эфиопика» Гелиодора, более известная как «Повесть о Фсагене и Хариклее», «Эфесская повесть» Ксенофонта Эфесского,2о «Приключения Левкиппы и Клитофонта» Ахилла Татия,21 — все они развивают одну тему: все происходящее с человеком, все случающиеся с ним несчастья — кораблекрушения, землетрясения, пожары, нападения грабителей, угроза смерти, тюрьма, рабство — все то, что переживают их персонажи в ускоренном темпе и что на самом деле, как в «Одиссее», в конце концов приводит домой, возвращает к себе — все это показывает, что жизнь — это испытание. Испытание, которое приведет к чему? К примирению с богами? Вовсе нет. Оно должно привести к очищению, к самоочищению, где «сам» — это объект неусыпного внимания, заботы, покровительства и господства. Вот почему во всех этих романах на первом месте не желание узнать, как в «Одиссее», кто же победит, тот бог или этот, но вопрос о девствснности.22 Сохранит ли свою чистоту девушка, сохранит ли ее юноша, ибо они обязались как перед богом, так и друг перед другом хранить се. Все испытания, выпадающие на долю обоих персонажей, которых преследуют несчастья, все описывающие их эпизоды нужны для того, чтобы знать, достаточно ли у них сил,
чтобы сохранить девственность, которая в этой литературе представляется мне некой наглядной формой отношения к себе, ясного и общеобязательного. Эта столь фундаментальная тема девственности, с которой мы снова встретимся в христианской духовности и у которой будет столько продолжений, возникает здесь как метафора отношения к себе. Сохранять девственность (пусть она будет еще единой, целостной как для юноши, так и для девушки) до той минуты, когда, вернувшись домой, они вновь обретут друг друга и сочетаются законным браком. Сохранение девственности — это не что иное, по моему мнению, как фигуральное обозначение того, что должно пронести через всю жизнь, через все ее перипетии и сохранить до самого конца — это неусыпное внимание к себе. Повторю еще раз: живут для самих себя. Вот что я хотел сказать вам о жизни как испытании. Итак, у нас еще одна лекция, на которой я попробую поговорить с вами о другой группе упражнений — уже не о gumnazein, т. е. упражнениях, тренировках в реальной ситуации, а об умственных упражнениях, о meletan, размышлении. Итак, уже ясно, что мне не хватило времени, чтобы закончить курс. Не знаю, будет ли у нас еще лекция после Пасхи. На Пасху вас никого не будет? Ну, не знаю, посмотрим. Спасибо.
Примечания
1 «Разве ты не видел, насколько по-разному проявляют любовь отцы и матери? Первые приказывают детям вставать чуть свет и приступать к занятиям; даже в праздники не позволяют им бездельничать, заставляя лить пот, а порой и слезы. Напротив, матери норовят прижать к себе, усадить на колени, не пускать на солнцепек, желая, чтобы дети никогда не узнали огорчений, слез и мучительного труда. Бог по отношению к добрым мужам имеет душу отцовскую; он любит их мужественной любовью (illos fortiter amat)» (Dc la providence, 11,5—6 // Seneque. Dialogues, t. IV / trad. R. Waltz, ed. citee, p. 12—13 (Луции Ан-неи Сенека, Философские трактаты / Пер. Т. Ю. Бородай, СПб., 2000, с, 88)). 2 Id., 6 (р. 13 (там же, с. 88)). 3 Намек на слова Лютера: «Esto peccator, ct pecca fortiter, sed fortius
ter; es enim fortissimus peccator» (письмо Меланхтону от 1 августа 1521 г., цитируемое по: Febvre L. Un destin. Martin Luther. Paris, PUF, 1968, p. 100). Перевести можно гак: «Будь грешником и греши мужественно, но и будь мужественнее в вере и любви ко Христу, победителю ipexa, смерти и мира [...], молись мужественно, ибо ты великий грешник». 4 «Доброму мужу [бог] не дает веселиться, испытывает его, закаля (Сенека. Цит., с. 88)). 5 См. развитие темы в лекции от 6 января, второй час. 6 См. лекцию от 20 января, первый час. 7 «Людей показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе вы та, цит., с. 78)). 8 «Киник ведь действительно лазутчик того, что людям дружест 9 Entretiens, HI, 20, 10—12 (р. 64 (Беседы, с. 183)). 10 См. высказывание Цицерона: «Есть такие, кто сводит дело уте Зсноном в начале III века до н. э. 11 См. всю третью книгу «Тускуланских бесед» (Tusculanes, t. H, час. 12 О Геракле и о кинизме как атлетической аскезе см.: Hoistad R. Uppsala, 1948. 13 См. трагедию Эсхила «Прикованный Прометей». Прометей,
Зевс, поразив молнией скалу, где он прикован, погружает его в глубокие расселины земли. 14 «Эдипа в Колоне» Фуко упоминает в курсе лекций в Коллеж де Франс впервые. Напротив, к «Царю-Эдипу» он обращался регулярно: в связи с «Волей к знанию» (первый год лекций в Коллеж де Франс) Фуко показывает, почему трагедию Софокла следует считать одной из глав большого повествования об исторических формах подавления дискурса истины, и, главное, в 1980 году (в лекциях «О правлении живыми») он разрабатывает (лекции от 16, 23 января и I февраля) способ «алетургического прочтения» «Царя-Эдипа» (отношение между манифестацией истины и искусством правления). 15 «О рой могучих, грозноликих дев! У вас впервые я согнул колени, Пройдя рубеж аттической земли; Явите ж милость Фебу, милость мне. Он сам в тот день неслыханных гаданий От долгих мук мне отдых предвещал. придешь ты. „В предельный край, — так молвил он, - Богинь Почтенных утомленный гость; Там склон настанет горемычной жизни, И будешь ты приявшим — благостыней...» Софокл. Драмы / Пер. Ф. Ф. Зелинского. М.; Наука, 1990. С. 63. 16 См. выше, прим. 4. 17 См.: Hoven R. Stoicisme ct Stoicicns lace au probleme de 1'au-dela. 18 «И не одно это; но так было и с Ревеккою, когда она зачала 19 Нотёге. Odyssce / trad. V. Berarol. Paris, Lcs Belles Lettres, 1924. (Гомер. Одиссея). 20Хёпор/юп d'Ephese. Les Ephesiaqucs ou le Roman d'Habrocomcs et d'Anthia / trad. G. Dalmeyda. Paris, Les Belles Lettres, 1962 (Ксено-фонт Эфесский. «Эфезиак, или Повесть о Габрокоме и Антии» / Пер.
С. Поляковой и И. Феленковского // Поздняя греческая проза. М., I960. С. 195—200). 21 Переводы П. Грималя романов Гелиодора и Ахилла Татия вклю проза. Цит., с. 329—336. 22 Более подробно об этом — в последней главе («Новая эротика»)
Лекция от 24 марта 1982 г.
ПЕРВЫЙ ЧАС
Напоминание о содержании прошлой лекции. — Овладение, самим собой (fa saisie de soi par soi) в «Алквиаде» Платона и в философских текстах I—II веков: сравнительный анализ. — Три великие формы рефлексии на Западе: припоминание, размышление-упражнение, метод. — Заблуждение современной западной философской историографии. — Два медитативных ряда: испытание содержания истины; испытание субъекта истины. — Недоверие греков к замыслам и прожектам; предпочтение памяти: этико-онтологическая ущербность (1е vide) будущего. —Упражнение стоиков в предваряющем размышлении о зле (la presomption des maux) как подготовка. — Шкала испытания в предваряющем размышлении о зле: зло возможное, достоверное, неминуемое. Предваряющее размышление о зле как закрытие будущего и редукция реальности.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|