Подходы к исследованию национализма 5 глава
Вероятно, самым влиятельным среди этих последних типологий оказывается различие, проводимое Хью Сетон-Уотсоном между «старыми, стабильными нациями», вроде английской, французской, кастильской, голландской, шотландской, датской, шведской, польской, венгерской и русской, и «новыми» нациями сербов, хорватов, румын, арабов, африканцев и индусов, чье национальное самосознание развивалось вслед за распространением национализма и в основном являлось его продуктом; и затем в рамках этой последней категории он выделяет три вида национальных движений — за отделение, за воссоединение по этническому признаку и за «строительство нации». В своей книге «Нации и государства»28 Сетон-Уотсон вырабатывает три разграничения (которые Тилли также применил к государственному строительству), в изобилии подкрепляемые историческими примерами. Они помогают ему систематизировать свой подход, в рамках которого интерес перемещается от национализма как идеологии на те процессы, что способствуют формированию национального самосознания и происходят в области географии, государственности, религии и языка29. НАЦИИ КАК ИСКУССТВЕННЫЕ ОБРАЗОВАНИЯ, СОЗДАННЫЕ НАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИМИ ДВИЖЕНИЯМИ Я уже говорил, что историки обычно стремятся добиться контекстуального понимания национализма, то есть понимания смыслов, придававшихся участниками этих движений идее нации в соответствии с теми конкретными обстоятельствами, в которых они находились. По этой причине проблема объяснения часто трактуется как необходимость постичь, во-первых, разнообразные традиции националистической мысли и опыта и, во-вторых, тот способ, посредством которого такие традиции распространяются среди других народов. Примером попытки первого рода служит предложенный Сей- ло Бэроном блестящий анализ разнообразия националистического опыта, по крайней мере европейского, рассматриваемого в связи с разными религиозными традициями, такими, как протестантизм, католицизм, ортодоксальный цезаре-папизм и иудаизм. Если нации — это современные образования и главным образом плод трудов и идей рационалистов, то постичь их можно только в контексте определенных традиций, в рамках которых религия играла господствующую роль. Какой бы светской ни была националистическая доктрина, понять ее во всем ее эмпирическом разнообразии невозможно вне этой религиозной матрицы, что и должны были доказать исследования многочисленных случаев30. Примером попытки второго типа является объяснение, данное Тревор-Роупером распространению идей «исторических» видов национальных движений Германии, Италии и Венгрии среди «вторичных» национальных движений чехов, поляков и евреев. Вне зависимости от степени обоснованности данного различия та роль подражателя, которую взяла на себя восточноевропейская интеллигенция, выступая против Запада, но при этом воспринимая его националистические идеи, требует дальнейшего растолкования. Почему эти конкретные идеи оказались столь привлекательными и чем объясняется выход интеллектуалов на первый план?31
Ответ на оба вопроса, причем такой, в котором определяющая роль отводится религиозной традиции, дает творчество Эли Кедури. В своем первом исследовании Кедури стремился к контекстуальному пониманию европейского национализма, начиная с момента его создания в Германии в начале XIX века и вплоть до его недавнего распространения в Восточной Европе и на Ближнем Востоке стараниями местных интеллектуалов. Сосредоточив внимание в основном на разнообразии разновидностей национализма, а не на развитии наций, Кедури прослеживает эволюцию понятий разнородности, автономии воли и языковой чистоты, представлявших особую тему в европейской философской традиции от Декарта до Канта и Фихте, и понятия отчуждения у немецкоязычных интеллектуалов. Стало быть, тот контекст, в котором пример Французской революции и идеалы немецких романтиков завладели воображением разочарованной молодежи, носил сугубо современный и европейский характер и был связан с радикальным распадом таких традиционных общностей, как семья и церковь, а также сопряженных с ними политических норм. Здесь социально-политическая основа представляется вполне очевидной: националистические движения, утверждает он, «воспринимаются как удовлетворение потребности, как исполнение желаний. Сильно упрощая, можно сказать, что эта потребность представляет собой потребность в совместной с другими людьми принадлежности к органичному и устойчивому сообществу». Так что национализм здесь трактуется как результат духа той эпохи, в которую прежние сообщества и традиции пали под натиском доктрин Просвещения и в которую дезориентированная молодежь изо всех сил стремилась к удовлетворению своей мечты об обретении идентичности32.
В своей более поздней работе, «Национализм в Азии и Африке». Кедури развил этот строго «модернистский» анализ в двух направлениях. Первое было пространственным и социологическим. Для того чтобы объяснить, почему местные элиты в Азии и Африке приняли за основу западные идеалы национализма, Кедури разработал такую модель распространения, согласно которой западные институты и идеи проникали на другие континенты благодаря организующему влиянию колониализма, выполнявшего функцию модернизации, и западному образованию тамошних интеллектуалов, которым впоследствии пришлось испытать на родной земле дискриминацию со стороны колониальных властей; в качестве примера подобного рода интеллектуалов Кедури, в частности, называет Сурендранатха Банерджи, Эдварда Атайя и Джорджа Антония. Подражание у них сочетается с эмоциональным негодованием по поводу общественного непризнания на Западе. С другой стороны, его первоначальный анализ расширяется и в обратном временном направлении. Возвращаясь к «культу темных богов», африканские и азиатские интеллигенты тем не менее имитировали не только исторические интересы европейских интеллектуалов, но и их революционный хилиазм — веру в то, что мир поддается совершенствованию, корни которой восходят к мировоззрению христианского «тысячелетнего царства» бога и праведников. Прослеживая европейские националистические идеалы до их истоков в еретических учениях Иоахима Флорского, францисканских епископов и мюн- стерских анабаптистов, деятельность которых так живо осветил Норман Кон, Кедури получает все основания для того, чтобы утверждать следующее:
«Короче говоря, мы можем сказать, что главная линия развития национализма в Азии и Африке — это тот же светский вариант тысячелетнего царства, возникший и развившийся в Европе и постулирующий зависимость общества от воли горстки провидцев, которые, дабы сбылись их видения, должны сломать все барьеры между частным и общим»'13. Рассматривая данную определенную линию национализма, Кедури не считает, что из этого следует, будто нации и национализм не являются сугубо современными явлениями или что они имеют какие-то исторические корни помимо измышлений и деятельности националистически настроенных интеллектуалов. Несмотря на все то уважение, которое Кедури питает к различным историческим традициям, он делает главный акцент на способности национализма как доктрины каким-то чудесным образом приводить нацию на смену разложившимся традиционным сообществам, а также на деятельности новых, рационалистически настроенных интеллектуалов, выступающих в роли создателей и революционных провозвестников современных наций и национализма34. Это ощущение современности и природы наций как «искусственных образований» разделяется широким кругом современных историков всех направлений, равно как и ученых других дисциплин. Не все они, однако, склонны приписывать ведущую роль в процессе строительства нации идеологии национализма. Джон Бройи, например, сводит суть национализма к политическим аргументам, призванным, с его точки зрения, мобилизовать, скоординировать и узаконить поддержку националистов для овладения государственной властью. Эти аргументы предполагают существование нации с собственным особым характером, ищущей независимости и имеющей приоритет над всеми иными интересами или ценностями. Подобная доктрина возникает в качестве оппозиции государственной власти и обеспечивает основу для мобилизации и координации гражданского общества в раннее Новое время в Европе, когда раскол между государством и обществом становится очевидным. На этом основании Бройи выделяет три вида националистической оппозиции: это движения за отделение, за объединение и реформаторские движения, каждое из которых может возникнуть в нациях-государствах и государствах, не определяющих себя как нацию, например в империях или колониях. Эта классификация из шести типов может быть в последующем использована для такого сравнения националистической политики в Европе и в третьем мире, которое даст понять, насколько националистические аргументы выгодны для элит и других групп в борьбе за государственную власть. По Бройи, культура и интеллектуалы играют вспомогательную роль; национализм — это прежде всего не вопрос об идентичности или языке общения, а чисто культурный образец оппозиционной (или реже правительственной) политики, в которой историческое понятие об уникальной нации приравнивается к политическому концепту всеобщей ♦ нации-государства». Благодаря этому националисты способны выжать из общества все неполитические ресурсы с тем, чтобы поставить под ружье политическую оппозицию. Националистическое решение проблемы отчуждения, которое было неизбежным продуктом растущего раскола между государством и обществом, состояло в том, что каждое уникальное общество или «нация» определялись как естественная (и единственная) основа территориального государства, дабы чуждые общества «не допускали насилия но отношению к уникальному национальному духу». Бройи считает это слияние культурного понятия общества с политическим незаконным, но признает его широкую популярность на всех континентах''5.
Такой анализ типичен для господствующей «модернистской» и «инстру- менталистской» школы исторической и социологической мысли о нациях и национализме. Не только нации являются современными творениями узкопартийных идеологий. Национализм также представляет собой инструмент узаконивания и мобилизации, посредством которого лидеры и элиты добиваются поддержки масс в конкурентной борьбе за власть. Не только националисты, но и не-националисты вроде Бисмарка способны вызывать атавистические эмоции и манипулировать страхами и обидами масс, апеллируя к их шовинизму и раздувая в них чувство культурной самобытности. Если интеллектуалам и их идеям Бройи со своим политическим реализмом отводит весьма незаметную роль в среде высших и средних классов, то в способности разжигать массовые чувства, которые могут быть направлены на осуществление политических целей элиты, он им пока еще не отказывает36.
Подобный же «инструментализм» преобладает в очерках сборника под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рэйнджера, озаглавленного «Изобретение традиции»37. Надо сказать, что не все очерки поддерживают лейтмотив книги — идею о новизне и даже выдумывании тех традиций, которые маскируются под древние. Это видно, например, у Приса Моргана: он осторожно объясняет феномен eisteddfodau, оживших в середине XVIII века, тем, что новые практики перепутались с более старыми обычаями и традициями; с другой стороны, вхождение Горсэдды неодруидов в eisteddfod 1819 года было чисто изобретательским приемом со стороны Иоло Морганвга (lolo Мог- gangw)38. Хобсбаум, однако, полагает, «что сравнительно свежее историческое новшество «нация», со всеми сопутствующими ей явлениями — национализмом, нацией-государством, национальными символами, историей и всем прочим, — тесно связано с «выдуманными традициями» и покоится на «упражнениях в социальной инженерии, зачастую целенаправленных и всегда новаторских». Нации не являются ни древними, ни естественными образованиями: напротив, многое из того, «что составляет современную нацию в субъективном плане, сводится к таким искусственным образованиям и связано с уместными и в общем совсем недавно возникшими символами или предназначенными для определенных целей рассуждениями (например, о «национальной истории»)». В своем заключительном очерке Хобсбаум анализирует наплыв изобретенных традиций во Франции, Германии и Соединенных Штатах конца XIX столетия — это руководства по воспитанию, публичные церемонии, общественные памятники и здания, использование коллективных образов, олицетворяющих нацию, таких, как Мэри Энн или «немецкий Михель», памятные годовщины, использование флагов и гимнов — и находит причинную связь между ними и нарастающим темпом общественных перемен, в особенности подъемом массовой политической демократии. Именно тогда правители и государственные власти открыли, насколько полезной бывает массовая «неразумность», хотя это не означает, что надуманные национальные традиции сами по себе являются иррациональными реакциями на распад социальной структуры и политических иерархий, поскольку они определенно удовлетворяют широкие социальные и психологические потребности новой эры39. Он делает заключения того же порядка, что и Хью Тревор-Роупер относительно изобретения, начиная с конца XVIII века, северошотландской традиции после поражения якобитов при Каллодене. С тех пор как Роулинсон в 1730-х годах «изобрел» малую шотландскую юбку, Макферсон «заново открыл» Оссиана в начале 1760-х годов, а Вальтер Скотт создал шотландский литературный экскурс в историю «клановых» горцев, опубликованный полковником Дэвидом Стюартом в 1822 году, а также с появлением «Vestiarium Scotium» (1842) и «Одежды кланов» (1844) братьев «Стюартов Собесских», которые пытались оживить почти исчезнувшую средневековую цивилизацию Шотландских гор, — нити сфабрикованных традиций были вплетены в новую строящуюся нацию Шотландии, опорой которой служила привязанность Виктории к замку Балморал (Balmoral)40 и английской буржуазией, заинтересованной в здоровых наслаждениях от жизни в горах". Суть дела, конечно же, заключается в том, что любая связь с жизнью в средневековых Шотландских горах, которая до XVII века при лордах-правителях островов Макдональдах составляла гебридский вариант изобильной ирландской культуры, чисто фиктивна: традиции наций столь же современны, как сами нации. Аналогичный вопрос волнует Бенедикта Андерсона, судя по его последним размышлениям об истоках и распространении национализма в «Воображаемых сообществах». Нация — это абстракция, плод воображения; это общность, которая представляется одновременно суверенной и ограниченной. Она возникает по мере убывания власти церкви и династии, когда они уже больше не служат ответом на страстную потребность человечества в бессмертии. Суля идентичность, равнозначную процветанию, нация может помочь нам преодолеть окончательность смерти и забвения; но это становится возможным только тогда, когда на смену средневековым понятиям параллельных времен приходит новая концепция однородного, бессодержательного времени-хронологии. Нации создаются в историческом и социологическом воображении, когда люди отождествляют себя с абстрактными героями сообщества, помещенными в равно абстрактные, но при этом расцвеченные деталями пространство и время; и хотя мы никогда не сможем встретиться с ними, мы «знаем» этих наших соотечественников, членов нашей культурной нации, благодаря подобным отождествлениям и рассказам в газетах, журналах, романах, пьесах и операх. Они обретают реальность в силу того, что Андерсон называет «технологией книгопечатного капитализма», которая породила первый реальный многотиражный товар — печатные книги массового производства. С возможностью путешествовать и «административным странничеством» колониальных элит, а затем с возникновением печатной литературы и прессы у людей появился шанс «повествовать» о нации и «строить» ее в воображении. В разных частях света и в сменяющие друг друга эпохи этот процесс строительства принимал различные формы — от литературы «на местном наречии» и филологического национализма Европы до «официального» национализма авторитарных империй и марксистского национализма коммунистических государств вроде Вьетнама и Китая. Но лежащие в основе всех этих событий культурные и экономические процессы в большинстве своем были сходными, и их результатом повсеместно явилась одна и та же базовая модель воображаемой общности, которую мы называем «нацией»42. ИДЕНТИЧНОСТЬ И ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ Наше краткое обсуждение работ некоторых историков и кое-кого из тех, кто связал свои интересы с природой и историей наций и национализма, не могло не быть избирательным и фрагментарным. Моя задача состояла в том, чтобы прежде всего выделить основные черты их трактовок, а не историографические подробности. Это позволило нам постичь те этапы исторических толкований, которые, как я и предполагал в самом начале своей статьи, приблизительно соответствуют тем ситуациям, в которых довелось находиться историкам, и тем эпохам, в которые им пришлось жить. Первый такой период, или этап, длился, грубо говоря, с середины XIX века по 20-е годы XX века; в это время кроме исчерпывающей трактовки, предложенной Бауэром, который в строгом смысле историком не является, все трактовки представляли собой очерки или отдельные главы книг и относились к конкретным ситуациям в Европе, связанным с теми или иными видами национализма и национальных движений. Только во втором периоде мы встречаемся с серьезными попытками историков сосредоточить свое внимание на националистических проявлениях в целом и особенно пристально рассмотреть все разнообразие идеологий и периодизаций национализма и национальных движений. Историков типа Хейеса, Снайдера, Кона и Шейфера в общем и целом интересует скорее национализм, то есть национализм как идеология, а не как чувство, в ущерб нациям; и акцент они делают не столько на последовательном объяснении подъема и привлекательности национализма, сколько на описании и классификации его подтипов. Только в третьем периоде, начиная с 50-х годов XX века, историки на деле начали уделять больше внимания точным исследованиям ситуативных или общих факторов, которые помогают объяснить происхождение и судьбы конкретных национальных движений как таковых. В этот период также стал возрастать интерес к национальному чувству и собственно нации как объяснительным принципам. Хотя некоторые историки продолжали уделять внимание идеологии, ряд других уже сочетал этот подход с рассмотрением роли идеологии в создании нации либо в подъеме и воспитании национального самосознания. Кроме того, стал увеличиваться интерес и к таким возможным причинам возникновения и популярности национализма, которые можно было бы зачислить в разряд социологических факторов, а также к перекрестному оплодотворению исторического исследования национализма подходами и методами других дисциплин43. В свете столь различных интересов и такого многообразия подходов можем ли мы говорить об историческом взгляде на национализм tout court4*? Нет, это было бы сказано слишком сильно. Все, что мы вправе сделать, — это перечислить основные черты, присущие большинству образов наций и национализма, нарисованных историками, и задаться вопросом о том, насколько итоговый образ соответствует, или дает объяснение, такой многогранности этого сложного феномена. Три из этих черт заметнее остальных — особенно в последних трактовках историков. Первая — это скептицизм, и даже враждебность, по отношению к национализму, о чем мы упоминали в начале этой статьи. Эти скептицизм и враждебность принимают форму подчеркивания по сути нелепых и разрушительных тенденций национализма. Этот мотив четко проходит через все три периода исторических изысканий в данной сфере. Конечно же, подобного рода отношение к национализму свойственно не только историкам: ученые в области политических наук и международных отношений также обращают внимание на дестабилизирующие последствия национализма для государств и межгосударственного порядка. Тем не менее так уж сложилось, что историки в общем и целом выказывают куда больше скептицизма и враждебности, чем другие ученые, — вероятно, потому, что они особенно остро сознают тревожные психологические аспекты национального чувства и национализма. Временами из-за этого сознания их обвиняют в психологизме или сведении такого многогранного феномена, каким является национализм, к всего лишь единственному, социально-психологическому уровню. Но, возможно, более серьезное обвинение заключается в том, что, беря идеологию за первостепенный объяснительный принцип, они игнорируют или упускают из виду важность тех процессов формирования нации, которые в определенной степени независимы от функционирования националистических идеологий. Если некоторых социологов порой обвиняли в невнимании к этим процессам, то историки, по-видимому, зачастую приписывали им чрезмерные значение и объяснительную силу. Одним из следствий подобной тенденции среди историков становится сокрытие некоторых функциональных, даже «конструктивных» сторон националистической деятельности. Стоит только рассмотреть эту деятельность в контексте такого процесса «формирования нации» (не путать с «национальным строительством»), который по разным причинам уже может идти полным ходом, как окажется, что у нее куда больше достоинства и практической значимости, чем обычно за ней признают. Отнюдь не редкость, когда этот процесс приводит к стремительному культурному возрождению и ряду новых проектов для сообщества в целом; если какие-то из них граничат с абсурдом или в чем-то губительны, то другие, несомненно, имеют животворное, преображающее значение, особенно в сфере музыки, искусства, литературы и в различных областях научных исследований45. С общими положениями историков о нищете национализма связано и их убеждение в том, что нации являются искусственными сообществами, скрепленными по большей части надуманными узами. Отсюда их общая цель — «деструкция нации», разделяемая и многими антропологами, и потребность в разоблачении идеологических задач манипуляторов от национализма, которые разжигают атавистические эмоции масс для того, чтобы использовать их в своих партийных интересах. Таков предмет оживленного спора между Полом Брассом и Фрэнсисом Робинсоном об образовании Пакистана и роли националистических элит в возбуждении мусульманских чувств масс в Северной Индии и реакции на эти процессы46. Но, как признается Хобсбаум, только некоторые традиции находят отклик у масс, и только немногие из них выдерживают проверку на прочность. Нация, указывает он, — это самая значимая из долговременных «изобретенных традиций»47. Если так, то в каком смысле следует считать ее «вымышленной» или «построенной»? Почему это «изобретение» так часто и в столь различных культурных и общественных условиях умеет затронуть такие потаенные струны, вызывая при этом столь долгий отзвук? Ни один артефакт, как бы хорошо он ни был состряпан, не выдержал бы столь много злоключений разного рода или не подошел бы к столь многим различным условиям. Определенно к формированию нации имеет отношение нечто большее, чем националистические подделки, и «изобретение» здесь должно пониматься в другом своем смысле — как новаторская рекомбинация существующих элементов48. Пресловутая «искусственность» наций и национализма тесно сопряжена с третьей чертой общего образа, созданного историками, — современностью наций и национализма. Так вот, историки, несомненно, правы, полагая, что национализм как идеология и движение, нацеленные на обретение и поддержание автономии, единства и идентичности социальной группы, призванной, по мнению некоторых ее членов, актуально или потенциально составить «нацию», является продуктом конца XVIII столетия. Именно тогда возникла определенно националистическая доктрина, утверждавшая, что мир отчетливо делится на нации, у каждой из которых свой особый характер, что нации — это источник политической власти, что человеческие существа свободны лишь в том случае, если они принадлежат к самостоятельной нации, и что мир и безопасность во всем мире зависят от того, насколько самостоятельны все нации, прежде всего в рамках своих собственных государств. Только в XVIII веке подобные идеи получили хождение в особом контексте европейской системы межгосударственных отношений49. Однако не все историки согласны с сопутствующим этому взгляду положением о современности нации. Старое их поколение, особенно на континенте, искало и находило нации даже в античности — у греков, евреев, персов и египтян50. Иные были в той же мере убеждены в их наличии у средневековых французов и англичан, шотландцев и швейцарцев51. Приверженцы этих взглядов встречаются и по сей день, хотя число их невелико52. Большинство же историков сегодня принимают тезис о современности «нации», и различия между ними сводятся лишь к более или менее точным указаниям на дату возникновения отдельных наций, а также на факторы, способствовавшие этому возникновению. Нация понимается ими как сугубо современное понятие и тип социальной организации, для рождения которого необходимы специфически «современные» условия государственной бюрократии, капитализма, светскости и демократии. По поводу этой концепции можно сделать три замечания. Во-первых, она тоже не лишена «мифического» элемента, то есть элемента драматической интерпретации, в которую все очень верят и которая, применяясь к событиям прошлого, одновременно служит сегодняшним целям или планам на будущее. «Миф современной нации» восходит к до-современной эре, которая была еще «безнациональной», и придает драматизм рассказам о модернизации, давшей жизнь нациям; а нации на этой картине отражают более или менее печальную ступень человеческой истории, один из моментов радикального отрыва современных, индустриальных обществ от традиционных, аграрных, который будет преодолен, как только современность воцарится повсюду. Подобный «контрмиф» должен указывать на относительность национализма, отклоняя и объясняя те претензии и допущения, на которых строится собственно националистический мифм. Второе замечание связано с тем, что, даже приняв допущения, лежащие в основе «модернистской» концепции национализма, мы должны признать, что между группами наций существуют значительные различия, как в типе, так и в периодизации их развития. Разумеется, очень многое зависит от того, на какое определение «нации» опираться. Но предположим, что под термином «нация» мы понимаем большую, связанную одной территорией группу, имеющую общие для всех культуру и разделение труда, а также общий кодекс юридических прав и обязанностей, то есть черты такого рода, которые редко встречались бы в античности и в эпоху раннего средневековья54. Даже 9—2035 при таком «модернистском» определении нельзя обходить вниманием различия того типа, которые проводят Хью Сетон-Уотсон и, в ином контексте, Чарльз Тилли между медленно возникавшими и существующими уже в течение достаточно долгого периода нациями (и государствами) Западной и Северной Европы и более поздними «нациями, созданными по расчету» в эру национализма. Очевидно, что на Западе процесс «формирования нации» был непредвиденным и непреднамеренным, государства сколачивались вокруг доминировавших этнических сообществ и, в свою очередь, постепенно становились национальными. В других частях мира подобные процессы были невозможны без внешних стимулов и целенаправленных усилий55. Конечно, из этого не следует делать вывод, будто нечто вроде «нации» возникло уже в XV веке в Англии, Франции и Испании; это решительно не то, что хотел сказать Сетон-Уотсон. Он скорее пытался указать на два весьма различных пути формирования наций, а также на необходимость проследить одну из таких траекторий до ее начала в средневековье, — траекторию, которая на самом деле оставалась незавершенной (если она вообще может быть завершенной) до XIX века, как об этом столь справедливо напомнил нам Юджин Вебер на примере Франции и ее регионов56. Отсюда вытекает мое последнее замечание. Если признать, что некоторые процессы, участвующие в формировании нации, восходят к средневековой эпохе, а может быть, даже к более раннему времени, то, вероятно, будет законным и необходимым исследовать и соотношение до-современных сообществ с сообществами, которые мы называем «современными нациями», для того, чтобы лучше понять, почему подобные нации имеют столь широкую популярность в современном мире. Действительный недостаток модернистской картины национализма, принимаемой столь многими историками и иными учеными, — это ее определенная историческая поверхностность. Увязав нацию и национализм исключительно с переходом к современной эпохе и трактуя их как плоды «современности», они усложнили задачу объяснения того, почему эти нации возвращаются к прошлому и ощущают свою преемственность с этническим прошлым. Равновесие между преемственностью и прерывностью было нарушено, поэтому и современная потребность в коллективной идентичности носит столь безысходный характер, — до тех пор, конечно, пока кто-нибудь не разбудит в людях всесокрушающую «жажду принадлежать». Но, как мы уже говорили, эта жажда бывает разной, и в любом случае надо еще объяснить, почему ее объектом чаще, чем иные сообщества, оказывается «нация». Вот почему так важно и необходимо изучать культурные модели до-современного сообщества, которые могут помочь объяснить, отчего столь много людей тяготеет к нации как к первостепенному объекту своей привязанности и солидарности в современном мире. Мы можем указать не только на преемственности того конкретного типа, которые отметил Джон Армстронг в своем исследовании средневековых христианской и исламской этнической идентичности, особенно в области мифа, символа и исторической памяти, которую подчеркивал Ренан57. Тот факт, что многие части света в античности и средневековье были социально и культурно структурированы в понятиях разных видов этнической общности (или ethnie), каковыми продолжают оставаться и по сей день, а также то, что ethnies имеют некоторые общие черты с современными нациями (мифы о предках, воспоминания, некоторые культурные элементы, иногда территорию и название), обеспечивает, возможно, лучший начальный пункт для исследования трансформаций и пробуждений, связанных с формированием современных наций, и той роли, которую в этих процессах играет национализм. Даже если элементы зтнич- ности «выстраиваются» и «перестраиваются» и порой откровенно «выдумываются», тот факт, что подобного рода деятельность осуществлялась веками, даже тысячелетиями, и при этом несколько ethnies, меняя свой культурный склад, тем не менее в течение долгих периодов оставались идентифицируемыми сообществами, говорит о том, что если мы упускаем из виду существование и влияние подобного рода сообществ на формирование современных наций, то тем хуже для нас58.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|