Подходы к исследованию национализма 2 глава
Вместо того чтобы говорить о состоятельности этих аргументов, скажу только, что от функционального подхода необходимо переходить к структурному, который увязывает центральную роль национальной идеи с современностью. По аналогичной логике действуют и другие функциональные аргументы, например, такие, согласно которым «функция» национализма состоит в содействии модернизации. Национализм, несомненно, уже использовался с такой целью (хотя также и с другой целью, то есть зачастую против модернизации). Однако ясно, что изначально национализм явился одним из аспектов «незапланированной» современности. Только позднее, когда идеи и современности, и национализма зазвучали осознанно и весомо, люди смогли целенаправленно применять идею национализма для содействия модернизации. Но даже в этих случаях, разумеется, необходимо строго различать между таким намерением и тем, насколько успешно или почему успешно это намерение осуществилось. В связи с этим возникает более общее возражение против функциональных объяснений, поскольку оказывается, что их сторонники могут отвечать только на вопросы «как», но не могут отвечать на вопросы «почему». Один из способов применения функционального подхода для объяснений национализма заключается в указаниях на осознанные намерения. Кто-то хочет использовать национализм с целью (т. е. как функцию), которая важна для него. Другой способ — это указать на некую обратную связь, которая делает конкретную функцию более выпуклой: например, функция конкуренции состоит в развитии экономики посредством таких механизмов, как банкротство, благодаря которому из игры выходят менее эффективные фирмы, тем самым высвобождая ресурсы, способствующие участию в соревновании новых фирм. Проблема, однако, заключается в том, чтобы объяснить, как такие отношения формируются. Национализм не может начинаться как сознательный проект модернизации, если только мы не приписываем националистам феноменальные провидческие способности или феноменальную власть; и точно так же он не может «функционировать» в этом смысле до тех пор, пока не станет нормальным компонентом в рамках нового комплекса социальных устоев. Следовательно, мы вынуждены выходить за пределы функциональных обоснований в поле структурного подхода, в свете которого национализм предстает как одна из составных частей современности20.
Повествовательный подход Многие историки воспринимают подъем национализма как данность. Исходя из этого, они могут просто рассказывать историю его возникновения. Это возможно как на уровне конкретных случаев, так и в более общем плане. Поэтому типичная «национальная» история начинается с традиционного, до-национального положения вещей. Например, историки Германии начнут свой рассказ со Священной Римской империи XVII и XVIII веков. Историк укажет на многие слабые стороны традиционных имперских институтов и множества малых политических образований. Затем его внимание переключится на более новые и динамичные группы и институты, в данном случае — на территориальные государства (особенно Пруссию) и носителей современных идей и практик (предпринимателей, образованных чиновников). Основная линия в этой истории отражает то, как традиционные институты более или менее скоро разваливаются под натиском новых сил а современные силы, в свою очередь, объединяются и умножают друг друга. Здесь бывали критические периоды стремительного прогресса (1813—15, 1848, 1866—71 гг.), сменявшиеся периодами застоя или даже отступлений назад, хотя и в течение таких периодов создавались и крепли силы национальных движений. Сами националисты, конечно, сыграли в разработке таких историй главную роль. Элементы истории были придуманы еще до ее реальной развязки. Фон Трейчке и фон Зибель, например, дали новую интерпретацию немецкой истории еще до объединения Германии Бисмарком, хотя эти интерпретации прямо не обосновывали какой-то конкретной формы объединения. Просто брались аналогии из ранней истории (например, в интерпретации Дройзеном Александра Великого образ брутального македонского полководца, завоевателя более цивилизованных частей Греции, отчетливо намекал на роль Пруссии).
Более того, сама повествовательная форма с ее канонами — завязкой, кульминацией и развязкой — могла становиться реально важным элементом национального движения, представляя его как линию прогресса, итог которого еще предстоит воплотить в будущем. Позднее могли создаваться более торжественные и консервативные повествования; но все критические формы национализма предпочитали представлять свою историю как все еще ждущую завершения. Таким образом, на повествовательную модель могли опираться и либеральные, и консервативные, и радикальные формы национализма. В конце концов академические историки, не движимые прямыми политическими интересами, вычистили бы из своих рассказов наиболее явно пропагандистские и партийные черты националистических воззрений. Однако они часто воспринимали повествование как надлежащую форму исторического рассмотрения, национальную принадлежность — как то, что придает границы и тождество их предмету, а возникновение, экспансию и успех национальных движений — как собственно принципиальную тему своей истории21. Такую же форму могли принимать и более общие истории, относящиеся к Европе или современному миру. Вполне вероятно, что сейчас эта форма переживает приток новых сил, связанный с текущим развалом последней многонациональной империи — Советского Союза и его сателлитов в Восточной Европе, и нам еще придется познакомиться со множеством воззрений, авторы которых будут настаивать на трактовке Советского Союза как искусственного барьера в современной истории, который задержал подведение итогов национальной истории в Восточной и Центральной Европе.
Проблема, конечно, кроется в том, что повествование ничего не объясняет. Оно строится на крайне сомнительных допущениях22. Так, например, часто предполагается, что история современного мира — это история «возникновения» нового и «заката» традиционного. Однако абсолютно ясно, что значение и содержание национальных идей в начале такой истории сильно отличались от того, какими они были в конце. Немецкий «националист» в 1800 году стоял за нечто весьма иное, нежели его двойник в 1870-м2'. Достаточно осознать, что в модернизацию входит преобразование всего и вся, — и станет очевидно, что она отнюдь не сводится к росту одной константы — «современной» — за счет другой константы — «традиционной». Во-вторых, в повествовании, как правило, не учитывается случайный характер некоторых результатов. Разумеется, невозможно доказать, что обстоятельства могли сложиться иначе, как невозможно доказать, что все должно было сложиться именно так, как сложилось. Но зато нетрудно показать, что все произошло не так, как многие в то время хотели или предчувствовали, и что над этим по крайней мере стоит задуматься. Например, в 1866 году многие свидетели эпохи не думали, что Австрия так быстро капитулирует перед Пруссией. Между этой капитуляцией и развитием немецкого национализма нет очевидной связи. Повествование, которым движет идея победы и сюжет которого основан на том, что было и что должно было стать с Германией в соответствии с данной идеей, игнорирует это чувство случайности и вероятности. В то же время повествование, в котором подобные события отражаются как случайность (счастливая или роковая), чревато такой опасностью, как представление формирования национального государства в качестве чего-то непредсказуемого24. Повествование, несомненно, нуждается в теоретизации, чтобы обеспечивать осмысленную трактовку происходящего и чтобы читатель мог понимать, почему национализм и формирование нации-государства (хотя и не обязательно всякий национализм и всякое мыслимое формирование нации-государства) являются столь повсеместными характеристиками современности. Чтобы достичь такой теоретизации, необходимо понять, как идея национализма соотносится с общим процессом модернизации.
Заключение В рамках «первоначальной», функциональной и повествовательной трактовок национализма существует множество интересных догадок и отдельных истинных положений. Однако все они равно неадекватны в качестве отправных пунктов для понимания национализма. Нам необходима такая структура, которая начиналась бы с определения места национальной идеи в контексте современности. Сейчас я и перейду к рассмотрению нескольких подходов, начинающихся именно таким образом. НАЦИОНАЛИЗМ И ТЕОРИИ СОВРЕМЕННОСТИ Именно потому, что рассмотрение национализма как доктрины, как политики и как массовых чувств предполагает постоянное расширение сферы исследования, мы имеем возможность фокусироваться, в частности, на более или менее широких аспектах современности. Кто-то сосредоточивает внимание на трансформациях, происходящих в среде элит и ведущих к созданию и восприятию националистических идей. К этой категории я отнес бы глубокий сравнительный труд Мирослава Хроха25. Есть такие (например, я), кто концентрируется на трансформациях в сущности власти, ведущих к появлению и восприятию националистической политики. Другие уделяют основное внимание таким трансформациям общественных институтов, которые приводят к возникновению и распространению среди широких слоев населения националистических чувств. В эту категорию я включил бы работу Эрнеста Геллнера. Перемены в сознании и националистические идеи Для анализа первого типа работ я выберу книгу Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества»28. Андерсон начинает свое исследование с вопроса, поставленного в самом названии его книги. Нация — это воображаемое сообщество. Этот особый тип воображения принадлежит современности. Это не значит, что нация противопоставляется «реальным» сообществам; все сообщества — воображаемые. Главное — это понять, как возник именно такой тип воображения. Для воображения данного типа характерно, что люди представляют себе нацию как ограниченное, построенное на принципе исключения сообщество, полагают, что оно является (или должно быть) суверенным и что такое" сообщество заслуживает некоторых жертв, в конечном счете даже собственной жизнью. Эти моменты весьма отчетливо перекликаются с приведенными мною выше определениями стержневой доктрины национализма.
Итак, на протяжении всего своего исследования Андерсон развивает взгляды на то, как возникло подобное воображение. Особенно важную роль в этом свете играет опыт культурных и политических элит в колониальных провинциях имперских государств, и в частности в эпоху и под влиянием капитализма, а также развитие местных языков и того, что Андерсон называет «книгопечатной культурой». В моей статье не хватит места на то, чтобы обстоятельно рассмотреть, как Андерсон отстаивает свою позицию. Я хотел бы только сказать, что он развивает ее весьма блестяще и убедительно, хотя, как мне думается, его точка зрения абсолютно справедлива лишь для определенных случаев (Латинской Америки, британской части Восточной Африки, французского Индокитая), менее убедительна для других случаев (России, Индии) и, на мой взгляд, у нее были бы серьезные проблемы в применении ко многим случаям в Европе. Причина в том, что позиция Андерсона более уместна там, где существует тесная связь, даже тождество, между группами, развивающими культурные концепции национальности, и группами, которые нередко изначально нацелены на сотрудничество с имперским государством, являющимся центром националистической политики. Она также более уместна в применении к подчиненным культурным группам, находящимся на периферии больших многонациональных государств, нежели к доминирующим группам, пребывающим в их центре. Это, в свою очередь, выявляет главную проблему как подхода Андерсона так и любого другого подхода подобного типа. С его помощью легко объяснить, как могут возникать новые виды идей о сообществах и как они должны упорядочиваться в рамках определенных культурных элит. Однако нельзя объяснить, почему они должны вызывать какой-то отклик у тех, кто стоит у власти, или у широких слоев населения. И действительно, можно указать на различные варианты элит, развивающих такие идеи, выстраивающих новые «мифо-символические» комплексы, которые тем не менее остаются в стороне от большой политики и от общественной жизни. Если принять «теорию стадий» национализма, согласно которой последний начинается с разработки идей, затем выражается в организации политических движений и достигает кульминации, становясь общепринятым чувством, владеющим обществом в целом, то данный подход по крайней мере поможет нам разобраться в том, как делается первый шаг. Однако я полагаю, что у этой теории стадий есть также свои проблемы. Например, в некоторых случаях полноценное националистическое мировоззрение не может сложиться до организации националистического политического движения, либо оно должно быть заимствовано извне. Я бы также отметил, что те, кто организовывал эффективную политику сопротивления деспотизму Османской империи на Греческом полуострове, считали целесообразным говорить об этой политике в понятиях эллинского мировоззрения, которое в основном было сформировано западными европейцами и имело существенное влияние на правительства и общественное мнение Запада. Получается, что подход, призванный объяснять развитие новых политических идей, не может одновременно давать понимание развития новых политических движений или общественных чувств. Есть немало доводов в пользу такой точки зрения, и я убежден, что его положения справедливы и для подходов, фокусирующихся на государстве или на обществе. Тем не менее хочу повторить ранее высказанное положение: мы в таких идеях главным образом заинтересованы потому, что они становятся политически значимыми. Я также считаю, что если и пока подобные идеи не «закрепятся», став частью политического движения, представителям которого приходится вести переговоры с властями и создавать себе поддержку в недрах общества, они будут оставаться во многом смутными и отрывочными. К примеру, среди культурных элит в период между 1800 и 1830 годами существовали разные концепции немецкой национальности. Точка зрения, с которой Андерсон подходит к национализму, может быть продуктивно использована для понимания того, как развивались эти концепции. Однако в этих концепциях было что-то не от мира сего; они не являлись учениями и не оформились на основе чего-либо большего, чем чисто интеллектуальные принципы. Между тем, как только стало складываться либеральное националистическое движение, стремящееся к тому, чтобы влиять на правительства, укреплять дальше уже имеющиеся институты, такие, как Таможенный союз, и находить поддержку в немецком обществе, то националистические концепции сразу приняли более определенную форму, которая впоследствии стала еще прочнее благодаря трудам политических публицистов. Иными словами, националистическое «воображение», став частью политического процесса, изменило свой интеллектуальный характер. Перемены в общественных институтах Андерсон ссылается на распространение капитализма, однако в его основном объяснении он играет только роль фона. Хрох гораздо более тщательно соотносит формирование национализма элит с капиталистическим развитием — посредством точных сравнений и детального изучения регионов и групп, которые в таких национальных движениях играют ведущую роль. Однако, кроме понимания политического фактора, который также определяет форму национализма, проблема состоит еще и в объяснении того, почему национализму суждено было стать широко разделяемой и поддерживаемой идеей. Я уже показывал, что всякая точка зрения, которая связывает это с тем, что национализм есть функция того или иного группового интереса, не достигает сути вопроса. Геллнер предлагает нам именно тот анализ, который доходит до самой сути. В самом общем плане он доказал, что культура в современном обществе не только становится обособленной сферой, но в условиях мобильного, стремительно меняющегося процесса индустриализации она также способна подготовить основу для идентичности, то есть выполнить роль, которую более не могут играть социальные структуры. Прибавьте сюда его рассуждения о том, как индустриальное общество, всеобщее образование и формирование сферы народной культуры все вместе способствуют возникновению «стандартной» национальной культуры, и вы получите весомый набор понятий, помогающих разобраться в том, почему национальная идентичность есть явление современное — особое, но при этом очень широко распространенное. Позвольте мне и здесь, как в случае с Андерсоном, незамедлительно оценить силу, значение и убедительность авторской аргументации. Есть конкретные пункты, которые вызывают вопрос: это, например, объяснение того, как сложилась система массового образования. Геллнер считает ее истоком потребности в минимально обученной (скажем, хотя бы основам грамотности) рабочей силе. Очевидно, что это аргумент в поддержку его общего тезиса о специализации культуры и потребности в приведенном к единому стандарту национальном языке. Однако это всего лишь функциональное объяснение со всеми теми проблемами, которые я уже выше упоминал. Совершенно ясно, что во многих случаях в основе расширения школьной системы лежали иные мотивы — такие, как дисциплина, филантропия и озабоченность новыми проблемами молодежи, возникающими ввиду изменения связей между домом, возрастом и трудом. Трудно выделить механизм, определяющий «выбор» массового образования в ряду других возможностей. А стало быть, трудно согласиться с предположением о том, что между «потребностью» индустриального общества в рабочей силе, предъявляемой массовому школьному образованию, и «обеспечением» такого образования существует самая прямолинейная связь. Однако, в целом я хотел бы согласиться с его утверждением о том, что существует тесная и действительно необходимая связь между формированием индустриального общества и формированием «стандартных» национальных культур. Это столь же во многом сопряжено с рыночными отношениями и усиливающимся проникновением вниз по общественной вертикали таких институтов, как суды, армии, основанные на воинской повинности, и бюрократия служб социального обеспечения, сколь и с неоспоримым развитием всеобщих начальных школ. Очень сильна его мысль о том, что большинство общественных взаимодействий в индустриальных обществах происходят в рамках «культурных зон», которые во все возрастающей степени определяются национальной идеей. Основную проблему я вижу здесь в том, как связать этот аргумент с феноменом национализма. Во-первых, многие националистические доктрины и многие националистические политические движения расцвели в таких обществах, которым еще только предстояло претерпеть переход к индустриализации. Во-вторых, такой трансформации подверглись только некоторые части мира, тогда как широкое распространение национальных чувств можно наблюдать и в тех частях мира, которые пока не достигли подобной фазы. Коммерческое сельское хозяйство, массовое образование и современные системы коммуникации — все это может вести ко многим из тех же последствий, которые Геллнер связывает с индустриализмом. Даже будучи где-то зависимыми от индустриализма (как от модели и поставщика ресурсов), эти факторы все-таки ослабляют закономерности, установленные теорией Гел- лнера. Итак, здесь есть два момента: в неиндустриальных обществах есть средства распространения национальной культуры, и в неиндустриальных же обществах есть политически значимые формы национализма. Можно добавить сюда и третий момент: то, что национализм как специфическое политическое движение часто бывает довольно слаб в культурно однородных индустриальных обществах, живущих в границах современных наций-государств. Таким образом, ясно, что здесь необходимо четко отделять друг от друга несколько разных вещей. В частности, связь между национализмом (как отличным от участия в широко разделяемой национальной культуре) и индустриализмом на самом деле нигде не является такой тесной, как она подается в воззрениях Геллнера. Я не сомневаюсь в том, что более всего национальные культуры развиты в индустриальных обществах, и это основным образом сказывается на характере национализма в подобных обществах. Однако мне кажется, что соответствие между такими обществами и национализмом — будь то доктрина, политика или чувства, общие всем, — является крайне нестрогим. Национализм и политическая модернизация Лично я предпочитаю начинать с того, чтобы рассматривать национализм как политику. С одной стороны, политические движения могут быть связаны с политическими доктринами. (Каковы источники тех идей, что используются националистическими движениями?) С другой стороны, они также могут быть связаны с чувствами, которые разделяют широкие массы. (В какой мере националистические движения способны обеспечивать себе широкую базу поддержки и какую роль играет в этой мобилизации их обращение к национальному чувству?) Стоит, однако, отметить, что в отдельных случаях эта связь может носить достаточно негативный характер. Националистическое движение порой игнорирует националистов-интеллектуалов и черпает стимулы из сферы религиозных ценностей; порой оно достигает больше успеха благодаря контактам с элитой общества и связям с правительством, чем рассчитывая на массовую поддержку. Наконец, такая мобилизация масс, которая подчас действительно происходит, может быть связана скорее с его апелляцией к групповым интересам или ценностям ненационалистического порядка, нежели с националистическими пропагандой и деятельностью. Однако, как я уже отмечал, националистическое политическое действие на самом деле способно привести к возникновению более связной системы доктрин и чувств, и, кроме того, оно позволяет более четко оценить их значение. Необходимость политического действия со стороны как оппозиционных движений, так и правительства организует и ориентирует идеи на практические задачи, придает аморфным чувствам конкретную направленность. В этом случае оценить их значение довольно несложно, достаточно лишь задаться вопросом о том, насколько существенную поддержку могут снискать себе такие политические движения внутри общества; а вот оценка значений идей и чувств «самих по себе» представляет серьезную трудность. Политические движения, как правило, предоставляют историку богатый выбор ресурсов, которые он мог бы противопоставить пустой спекуляции или натянутым обобщениям, имеющим под собой чрезвычайно скудную фактическую основу. Полагаю, что все эти вполне практические соображения уже в достаточной мере указывают на то, что к национализму прежде всего следует подходить как к политике. Наш следующий шаг должен состоять в том, чтобы применить это правило к тому контексту, в котором возникновение национализма обусловливается процессом модернизации. В целом я бы поспорил со взглядами Геллнера на современность. К примеру, можно начать с идеи о том, что модернизация включает в себя фундаментальные перемены в общем разделении тру да27. Под этим подразумевается, что в отличие от экономического разделения труда самые широкие категории человеческой деятельности — принуждение, познание и производство (или, используя более условные термины, — власть, культура и экономика) — получают новое определение и по-новому соотносятся друг с другом. Здесь я прежде всего хочу обратиться к тому, что назову переходом — в Европе — от корпоративного разделения труда к функциональному. Корпоративное разделение труда я отношу к обществу с очень сложным ранжиром функций, при котором, однако, набор различных функций осуществляется определенными институтами, обычно действующими от имени какой-то конкретной группы. Например, идеально-типическая гильдия выполняет функции экономические (регулирование производства и распределение конкретных благ и услуг), функции культурные (забота об общем и профессиональном образовании трудовой смены, организация основных видов рекреационной и церемониальной деятельности членов гильдии, вплоть до отправления религиозных обрядов) и функции политические (обращение в суд с исками и штрафными санкциями к членам гильдии, автоматическое представительство в местных правительствах). Церкви, уезды, крестьянские общины и даже монарх с его статусом привилегированного землевладельца обнаруживают столь же многофункциональные характеристики. Не стоит изображать подобное разделение труда как в той или иной мере согласованное или «органичное». В нем есть масса конфликтных пунктов; в исполнении некоторых функций отдельные институты претендуют на тотальные или по крайней мере решающие, верховные полномочия (как церкви и религиозные доктрины; монархи и закон), хотя обычно они зависят от других институтов, которые реально осуществляют эти функции на своих более низких уровнях. Здесь ведутся споры и о том, где должны пролегать границы компетенции разнообразных институтов, а в рамках самих этих институтов происходят внутренние конфликты. Более того, это понятие корпоративного разделения следует рассматривать как идеально-типическое. В действительности существует множество отклонений от данного типа. И естественно, к концу XVIII века такое разделение труда было подвергнуто острой интеллектуальной критике, и во многих частях Западной и Центральной Европы оно было разрушено. Эта критика — особенно если она основывалась на рационалистическом кредо вроде Просвещения, физиократии и классической политической экономии — ориентировалась на иное разделение труда, — при котором каждая основная социальная функция сосредоточивалась бы в отдельном институте. Таким образом экономические функции оказывались обособленными от других и сосредоточенными в индивидах и фирмах, оперирующих на свободном рынке. Церкви становились добровольными объединениями верующих. Власть принадлежала специализированной бюрократии и осуществлялась под контролем со стороны выборных органов — парламентов — или просвещенных монархов. Между видами критики были существенные расхождения, в рамках некоторых из них одна из функций могла ставиться выше других (классическая политическая экономия превозносила роль рынка, якобинцы — роль государственности), но все они исходили из этого общего основания. Исторически процесс такой трансформации совершался не гладко. Более того, его различные элементы развивались разными темпами, в разное время и разными путями. Чтобы связать эти обстоятельства и националистическую политику, необходимо сконцентрироваться на одном определенном аспекте данного перехода. Речь идет о развитии современного государства. Ввиду недостатка места в статье я ограничусь лишь рядом утверждений об основных направлениях такого развития в Европе. Изначально современное государство развивалось в либеральной форме, что предполагало концентрацию «общественных» полномочий в специализированных государственных институтах (парламенты, бюрократия), тогда как множество «частных» полномочий оставалось в ведении неполитических институтов (свободного рынка, частных фирм, семьи и так далее). Стало быть, речь шла о двойном преобразовании прежнего государственного правления: такие институты, как монархия, утрачивали свои «частные» права (например, на принципиальный источник дохода от королевских земель, предоставление монополий или владение ими); другие институты, как, например, церкви, гильдии и поместья, лишались своих «общественных» полномочий управления. Так вырабатывалась и, по-видимому, получала некоторое влияние на дальнейший ход вещей ясная и отчетливая идея государства как «общественной», а «гражданского общества» как «частной» сферы. Эту идею закрепили и соответствующие перемены в отношениях между государствами. Во-первых, определенную связь с современной идеей суверенитета имело становление четкой идеи государства как единственного источника политических функций. Все силы принуждения должны быть сосредоточены внутри государства. Это, в свою очередь, требовало более ясного, чем прежде, определения границ государства, особенно потому, что процесс формирования современного государства в Европе происходил в условиях противостояния государств. Например, интересно, что одним из спорных вопросов в период, когда разразилась война между Францией и государствами ancien regime, был источник власти над теми анклавами в рамках Франции, которые все еще считались вассалами Священной Римской империи28. Современная концепция Франции как строго ограниченного пространства, в пределах которого французское государство оказывалось суверенным, противоречила старой концепции власти как варьируемого комплекса привилегий по отношению к различным группам и территориям. Ясные и отчетливые понятия государства как единственного источника суверенитета и как ограниченной территории являются отличительным признаком государства современного. Разрушение корпоративных связей означало, что внутри как государства, так и гражданского общества появился новый взгляд на людей — прежде всего как на индивидов, а не членов группы. И для тех, кто в таких ситуациях желал восстановления строгого политического порядка, и для тех, кто пытался достичь его понимания, основная проблема состояла в том, как построить связь между государством и обществом; как поддерживать определенную гармонию между общественными интересами граждан и частными интересами самостоятельных индивидов (или семей). Националистические идеи могли быть связаны с любой из двух главных форм, которые принимали попытки решить эту проблему: в первом случае обществу предлагались идеалы гражданства, в другом — государству предлагалось учитывать интересы (индивида или класса), существующие в рамках гражданского общества29. Итак, первым политическим решением было гражданство. Общество индивидов одновременно определялось как государство граждан. Ощущение своих обязательств перед государством развивалось у человека в процессе его участия в либеральных и демократических институтах. «Нация» в этом смысле означала не более чем объединение граждан. Для так называемых граждан значение имели политические права, а не культурная идентификация. Именно такая идея национальности лежала в основе программ патриотов в XVIII веке. Она могла показывать важность политического участия и культивирования политической порядочности. В самых крайних формах, из тех, что предлагались Руссо или реализовывались Робеспьером, она была чревата стиранием смысла «свободы» как достояния частного лица, а не государства, ибо свобода здесь определялась исключительно как участие в реализации «общей воли»30.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|