Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Сказание 12. О преимуществах смерти и бывших друзьях




 

- Однажды я попробовал пойти против своего предназначения, - сказал он как-то вслух и совсем не к месту.

- Против судьбы? – переспросил я. Убийца покачал головой.

- У чудовищ нет судьбы. Едва ли о нас сказана хоть строчка в свитке Ананки… У нас - предназначение. Убивать. Усыплять. Карать. Лгать. Нести возмездие. Истреблять – это чаще всего. Предназначение составляет нашу сущность. Это труднее, но это и легче.

- Почему?

- Из-за отсутствия выбора. Судьбу можно выбрать или изменить. Или попытаться взглянуть ей в лицо. Чудовище ничего не может сделать со своим предназначением, я сам убедился в этом.

Мы сидели в одной из комнат его дворца – гранитного, холодного и пустого. Юнцы – Титаномахия тогда не вошла даже в свою вторую треть. Прихлебывали вино.

Из стен сочились сквозняки, факелы чадили, и не видно было слуг, только стонущие тени подплывали, наполняли чаши и торопливо исчезали, проходя сквозь стены. Дворец был олицетворением неуютного одиночества, и я так и не спросил Убийцу в свой первый визит: был ли в его доме кто-нибудь до меня?

Потом понял, что и после меня никого не было.

- Это было вскоре после моего рождения, - сказал Танат. – Тогда я еще не понимал: зачем. Почему я. А Крон как раз истреблял последние поселения людей Золотого Века. И я решил: хватит. Пусть другие срезают пряди. Исторгают тени. Кто угодно. Я вышвырнул свой меч в угол…

«Дурак», - прибавил он глазами, и я, тогда еще юный и глупый, почувствовал: да уж, дурак.

- …и продержался девять дней.

Тень светловолосого мальчика – белый хитон, исцарапанные коленки, летейская пустота в глазах – поднесла мне чашу нектара.

Во дворце Убийцы обычно прислуживали дети. Остальные набирали чудовищ, коцитских нимф и дриад, даймонов, каких-то праведников, достойных того, чтобы не пить из Леты. Танат шел в своей чудовищности до конца.

Правда, после Коркиры слуги у него все больше взрослые – но все равно тени.

- Крики. Стоны. Каждая перерезанная нить зовет на свой лад, и с каждым часом зов мучительнее. Потом начинаешь слышать ножницы Атропос – нет, чувствовать. Они как будто полосуют тебя. Потом кричит уже твоя собственная сущность: поверь мне, самая сильная жажда смертных в сравнении с этим – смех. Я выдержал девять дней, потому что был юн, глуп и не умел слышать и понимать как следует. Потом взял меч. Резал пряди вкривь и вкось, потому что пальцы дрожали от нетерпения.

- И все стало, как было?

- Нет. Сделалось хуже. Потому что вслед за облегчением от пытки пришло наслаждение. Насыщение.

«Пришло – и осталось», - добавили его глаза, серые и неуютные, как его жилище.

- Не знаю, решили ли так мойры или так заложено в нашей природе: кроме меня, никто не был настолько глуп, чтобы попытаться воспротивиться. Но теперь я хочу этого. Видеть их глаза. Чувствовать жертвенную кровь на губах, под мечом – взлетающие пряди… Я пытался сдержать это. Но это не сдержать.

Он помолчал, вглядываясь в одному ему видимую даль, где только что, наверное, раздался еще один звук перерезанной нити: серебряный, тонкий и чистый, как смех ребенка; или густой и мягкий, словно песня девушки; или гулкий и призывный, как рог воина; а может – глухой и скрипучий, как кашель полуослепшего старца.

Пока мы здесь сидели – он вот так застывал четырежды.

- И? – сказал я – юнец семидесяти лет от роду, жестом отгоняя от себя теперь тень русоголовой девочки, отказываясь от еще одной чаши.

- Что – и?

- Зачем ты говоришь это мне? Чтобы я усомнился? Ужаснулся?

Мне-прошлому и в голову не приходило, что с друзьями иногда говорят просто так.

Танату, впрочем, тоже.

- Я сказал это, чтобы мой ученик понял, как ему повезло. И чтобы он не спутал свою судьбу с предназначением.

Убийца, старый друг, страшнейшее из чудовищ моего мира, ты уже тогда понял то, что мне стало ясно только недавно. Предвидел, куда уведет меня выбранный путь – и промолчал по въевшейся с годами привычке.

Точно так же как промолчал в ответ на мой неуместный вопрос:

- Что было со смертными в те девять дней, когда ты не брал меч? Они продолжали жить?

Ты тогда утвердительно качнул головой, но твоя усмешка леденила страшнее стен твоего же дворца.

- Выходи, - бросил я, когда миновала вспышка немого бешенства.

Земля под ногами еще подрагивала. Тлели глубокие резаные рубцы на скалах.

Оранжевым огнем полыхала ближайшая плакучая ива.

Харон с недоумением поглядывал на оплавленное весло.

- Кхм, - усомнились из пустоты над моей головой.

- Снимай шлем и спускайся.

Интересно бы знать, каким чудом хтоний оказался у него.

Наверное, запасся, предугадывая мою реакцию.

Хищно оскалились псы на двузубце: я не предупреждаю трижды. Над головой сокрушенно вздохнули, и посланец богов вылепился из воздуха.

Прекрасно зная, за что с него спросят в первую очередь.

- Виноват, не сообщил, не предупредил, - забубнил Долий, упирая невинные глазки в черные воды Стикса. – Думал, что тебе известно… сам обрадовался: мол, обязанностей меньше. Да все радовались – в первые-то шесть лун…

Мир затих – безмолвие нарушалось только легким торопливым шуршанием. Это спешило укрыться от моего гнева все хотя бы условно живое.

Мертвое, впрочем, тоже.

- Шесть циклов луны? Когда ты перевез последнюю тень? – вопрос был обращен к Харону.

Тот опустил оставшуюся от весла каменную головню, смерил меня хмурым взглядом и пожал плечами.

В моем мире по лунам не считают.

Гермес зашмыгал классическим носом. Спускаться он все еще не рисковал.

- Да года полтора назад это началось, - пробормотал. – Как обрезало. То есть, перестали умирать – и все. Сначала-то была общая радость. Празднества там, игры…во имя богов. Всех. Особенно Зевса.

За то, что укротил Аида Безжалостного, надо понимать.

Хаос, и Эреб, и Нюкта, да какой уж я теперь Безжалостный. Аид Безмозглый. Списать на Мойр…списать на то, что он появляется все реже…

- Дальше, - бросил я, трогаясь вдоль берега Стикса. В спину мне клокотал Харон: мол, кому гнев божественный, а кому теперь новое весло доставать…

Совсем бояться разучился.

- Дальше пошло недоумение. Сам ведь знаешь – смертные, до этих пока дойдет… Да и до нас пока дошло, что все это время Мойры так и резали нити…

- Резали?

«Резали, невидимка. Им нет дела до того, что творится на земле. Мои дочери подвластны лишь мне и моему свитку».

- Ага, одну за другой и в прежнем темпе. Нити режут, жребий вынут, судьбы, то есть, нет больше, а человек остается жить. Ходит. Ест. Разговаривает, - плутоватое лицо вдруг напряглось, чуть дрогнул уголок губ. – У меня сын… копье ударило в бою…

- На войнах – тоже? – глухо переспросил я.

- На войнах. От болезней. От старости. От ядов. Или от божественного гнева. Не умирает больше никто.

Я сам знаю это. Я слышу это – одним сплошным воплем, разрывающим виски, единой просьбой послать то, чего раньше они боялись больше всего – избавление… забвение…

Смерть.

- Живут с перерезанными нитями?

- Верно, Владыка.

- Нет жребия – нет судьбы – нет смысла. Нет цели. Мертвецы со стучащим сердцем.

- Верно, Владыка.

- Я глупец.

- Верно, Влад… ой.

Крылышки таларий[20] забились в предсмертной агонии. Ты это кому сейчас?! – возмущенно спрашивали крылышки у хозяина. Ты своей башкой в широкополой шляпе хоть немного дорожишь?!

Гермес, видно, решил, что хуже уже не будет: решительно спустился и выпалил как на духу:

- Когда они начали понимать – первым делом бросились молиться отцу. Чтобы пощадил. Потом Афине, мне и остальным. А мы сами не сразу поняли… праздник еще этот, приготовления. Да еще Гера говорит: как это, они молятся, потому что не умирают? О чем они тогда просят? Думали даже, что очередная шутка Мома.

А теперь они начали молиться тому, к кому не прибегали веками. Может быть, случилось несколько новых войн…

А может, голод или мор, жертвы которого ходячими трупами шатаются по улицам.

- Земля нынче – царство Лиссы-безумия, - прибавил Гермес, виновато пожимая плечами. – Отец гневается. Праздник, понимаешь, а тут по всей земле – вопли и дым с алтарей. Сколько раз уже посылал, так…

Так Гермес же не дурак, чтобы соваться ко мне, пока я разгневан невесть чем.

Нужно сказать спасибо, что Громовержец сам ко мне не заявился. Праздник, конечно. А может, и не счел положение таким уж важным…

-Я только посланец, - напомнил Гермес, пытаясь в уклоне уйти из-под моего взгляда, как из-под меча. – Отец просит: сделай ты что-нибудь с этим своим… пусть заканчивает прохлаждаться и расчехляет оружие.

Они, значит, думают – все так просто. Пойдет Владыка к «этому своему», даст нагоняй, а «этот свой» перестанет отлынивать, расправит железные крылья, и…

- Я не знаю, где он.

Крылья на талариях свернулись в трубочки. Шляпа на голове посланца Олимпа начала медленно приподниматься: это становились дыбом волосы.

- Как? – довольно глупо спросил он. Даже не «что?!», а именно так, нелепо.

Тяжелый взгляд – уже не меч, а молот Гефеста. Думать-то ты умеешь, племянник? Или голова – шляпу носить?

Или, подобно остальным, полагаешь, что речь - о моем подданном, второстепенном божке. А не о сыне Эреба и Нюкты, рожденном в наказание этому миру?

- Ой-ёй, - проявил редкостное понимание Гермес. – Он что, давно тут не появлялся?

Мне бы знать, сколько Убийцы не было. С момента моего становления как Владыки он являлся редко – я списывал на обилие работы. После начал пропадать годами, но отзвуки его меча приносились с земли – стонущими тенями.

Теперь вот и меч вложен в ножны.

- Пошли кого-нибудь другого, - заикнулся Гермес.

- А ты знаешь, как прервать жизнь?

Душеводитель поскреб подбородок и задумался.

- Есть же Керы. Они тоже души вырывают… вроде как.

- Только на поле боя и только когда там Танат.

Они в тот миг – будто отростки его клинка. Слышал из их перешептываний, что это редкостное удовольствие и ничто, будто бы, не сравнится, со вкусом горячей крови в момент, когда из тела исторгается душа…

- Неужели никто...

Никто, племянник. Как никто не может насылать сон, кроме Гипноса, и безумие – кроме Лиссы. Как не заменить возницу на колеснице Гелиоса (подумать страшно, что случится) или не отдать покрывало Нюкты в другие руки…

Это нас можно менять тронами и жребиями сколько угодно. А первобогов и их детей…

Я молча протянул руки за шлемом. Коротко свистнул (Гермес поморщился и придержал шляпу), подзывая колесницу.

- Мне-то что делать? – напомнил о себе племянник.

- Что всегда.

Приносить вести, лгать и успокаивать. На этот раз – рассеивать гнев Громовержца, уверяя, что все случившееся – мелкие неурядицы в моем царстве, а праздник в честь окончания Титаномахии можно начинать без промедления…

Подумаешь – Танат куда-то запропастился!

- Ты его только сгоряча не убей, Владыка! – весело полетело вдогонку. Надо полагать, в качестве прощальной шуточки. Убить Убийцу…

Не убью – нет. Но кто сказал, что не покалечу?

Застоявшаяся в конюшне четверка выкатилась на поверхность с победным ржанием.

 

* * *

 

На Олимпе – праздник. Виной литься нектару и амброзии, звучать златой кифаре Мусагета, голосу поющей Афродиты и подпевающих – муз. Смеяться богам над проказами Гермеса, шутками Гефеста, фокусами Диониса. Звенеть веселью – столетие минуло с той поры, как Крон повержен в недра Тартара!

Веселье не затмит черный, похожий на пожарный, дым с алтарей.

- Ищем, - запинаясь, бормочут Керы, которых я вышвырнул на поверхность силой – нечего прохлаждаться внизу.

- Ищем, - руками разводят Эринии.

Даймоны, демоны, духи, чаровницы Гекаты: «Ищем, ищем, ищем…»

Я не ищу. Сунулся раз – мне хватило.

Пустые глаза тех, у кого перерезаны нити. Бессмысленность в каждом жесте. Отрывистость несвязных слов. Бесцельность: «Я шел. Куда я шел? Что? Зачем мне мясо?»

Умирающие, не могущие умереть. Хрипы, стоны, разлагающиеся заживо тела, которые нельзя даже сжечь: не берет огонь без клинка Убийцы. Горловой клекот в горле – рыдания. Мое имя, долетающее со всех сторон.

Дети.

И Лисса-безумие, с упоением наворачивающая круги вокруг плачущих матерей: «Служу, а как же!»

Все, хватит.

Наверное, покажись им Убийца теперь – они бы ноги ему обслюнявили. Меч бы облобызали сотню раз. Крылья бы позолотили.

Вот только Танат не торопится навстречу этой почетной участи: исчез, будто не рождался, и многократное «ищем» раздражает меня с каждым днем все больше.

Конечно, ищем – что еще остается?!

- Ищут, - заверяет венценосного отца Гермес, глядя до прозрачности честными и совсем не косящими глазами. – Уже почти нашли, можно сказать.

В ответ долетает полный сдержанного гнева рокот грома:

- Что он там себе думает? Где его посланец?

- Не гневайся, Панамфайос[21]! Эта история еще запутаннее, чем пряжа мойр. Кстати, о мойрах – будут ли они веселиться вместе с остальными? А то ведь такой праздник, а Клото так точно с прошлого раза на нас обижена за то, что забыли позвать. А как быть с Дионисом? А…

Гермес язык стесал в попытках потушить гнев венценосного отца. Правда, признает: если бы не пресловутый праздник – ничего бы не вышло.

- Может, мне самому поторопить брата? – рокочут гневные небеса.

- Зачем? То есть, не гневайся, Стратий[22]…но зачем сейчас? Неужто оставишь гостей для мелочи, не стоящей твоих усилий?! Мало ли, кто там пропал из свиты твоего брата – найдется, а ты пока… я не рассказывал о новой игре, которую придумали в Спарте?

Кипит в небесах многодневный праздник. Сладким вином разливается на радость музам и богиням златострунная кифара Аполлона. Шутки, игры, соревнования, наверняка опять Арес с Гефестом в борьбе сцепились, а Афина и Артемида соревнуются в умении держать копье.

Земля и небеса единым хором славят давнюю победу над Кроном. Устраиваются игрища, приносятся праздничные жертвы…

- Не гневайся, Телейос[23]! Видишь – все уже и налаживается понемногу…

Мольбы приутихли – еще бы, быстрокрылый посланец богов пронесся молнией по городам, излетал храмы, перетряс всех пророков и оракулов, требуя одного: не злить Зевса напрасными стонами. А то на Олимпе, знаете ли, празднуют, а когда Громовержца отвлекают от пира воем с земли...

- О-о, о нас радеет!!

Благодарности, заглушающие растерянность и слезы, потекли со всех концов Эллады, рекой – в уши главных богов. Коварная Ата взялась помочь по старому знакомству: ежедневно потчует Зевса историями о том, как замечательно теперь на земле, какие песни поются и как громко нынче славят победителей Титаномахии.

О том, что жертвы теперь приносят не двум братьям-победителям, а трем (вспомнили, голубчики?!) – Ата мертво молчит.

А вокруг алтарей Аида Похитителя мычит, умирая, черный скот, щедро просыпается мука и поднимаются чаши, украшенные серпом, – в память об украденном оружии Крона.

Нельзя стонать – будем льстить и задабривать.

На небесах царит непринужденное веселье, земля поддакивает, давясь слезами, а под землей праздник никогда и не начинался, там для всех одно…

Ищем!

- Я не знаю, где он, - холодно шелестит Нюкта. – Но что с ним могло случиться?

Что могло случиться со смертью?

Почему клинок, для которого разить – необходимость, нынче в ножнах?

Даже Мойры не знают, когда это началось. Они-то свою работу выполняли безукоризненно. Вынимали жребии. Резали нити. Попробуй определи теперь, кто первым должен был умереть – и не умер, если это случилось больше года назад?!

Цербер на своем посту визжит и провожает глазами с немой укоризной: что ж ты, Владыка, где мои лепешки?! Харон хмыкает и строит многозначительные мины – одна другой страшнее.

Геката ухмыляется и призывает всех припасть к стопам Владыки – без него, мол, никак, а он, всеведущий, враз догадается…

Владыке – хоть самому берись за клинок и иди исторгать тени. Чтобы только не видеть недоуменных взглядов. Чтобы в уши перестали влетать изумленные шепотки, из которых почему-то следует, что мне лучше других должно быть известно, куда подевался Танат.

«Ищешь, невидимка?»

Голос – ясный и усталый, а рука треплет по плечу ободряюще. Мол, чего уж там. На таких, как ты, не обижаются.

- Нет. Я уже не ищу.

- Сидишь и думаешь?

А что еще делать – судов-то нет, а мотаться невидимым по поверхности, пытаясь отыскать Таната… Нужно брать с собой в колесницу Тиху, диковатую богиню случая – авось, тогда и получится.

- Спроси у кого-нибудь, кто мог его знать. Например, у его брата.

- Спрашивал.

Гипнос чуть чашу не выронил от абсурда вопроса. «Мне знать, где Чернокрыл?! Э… Владыка… так ведь мы с ним не очень-то ладили…»

Он бы и порезче сказал, только побоялся.

В голосе Судьбы – укоризна взрослого, который в двадцатый раз объясняет ребенку, что ножом можно порезаться.

- Не тот брат, маленький Кронид…

 

* * *

 

Эос-Заря подкрасила небо нехорошим, болезненным румянцем. Грязно-алый, серовато-желтый, да еще вкрапления зеленого – небо над головой словно разлагалось, вот-вот кусками начнет валиться под ноги.

На Олимпе, небось, перетанцевала розоперстная – вот краски и путает. Праздник все-таки этот, будь он неладен…

Колесница летела вперегонки с Бореем. Тот напряг крылья – пригнулись сосны на недалеких холмах – дернул за гриву Никтея, вздыбил хламис за моими плечами, мазнул по шлему и сдался – отстал.

После долгого застоя коней даже нахлестывать не пришлось: квадрига перла, не разбирая дороги, безжалостно сминая ростки ячменя и льна на полях, проламываясь сквозь колючие кустарники – будто через высокую траву…

Речки, ручьи и даже болота четверка отказывалась замечать начисто, и не одно речное божество слегло со следом от копыта на лбу и стоном о том, что «носятся… сволочи невидимые»!

Остановок не было: даже попытку сбавить ход квадрига встречала норовистым храпом – и шестнадцать ног начинали мелькать быстрее.

Лес вырос на пути крепостной стеной. Ощетинился зубцами древесных вершин – куды? Не пройдешь! Квадрига захрипела боевито и рванулась в бой – повалить стволы, потоптать ветки, ох, будет в лесу торная дорожка! Рука возницы осадила горячность лошадей. Я спрыгнул с колесницы и шагнул меж двух смолистых стволов – как в ворота.

Мягкая еловая лапа шутливо проехалась по макушке хтония. Протрещала над головой сварливая белка: «Кто ходит? Почему невидимый?»

Робко подавал голос над головой соловей, осипший вконец после ночных трелей. Зеленое золото текло по кронам, и ароматы не к месту напоминали Нисейскую долину. Стукнула по плечу шишка, мягко покатилась под ноги.

Смех, журчание воды, хмельное веселье – в нескольких сотнях шагов.

Мома Правдивого Ложью не пришлось искать долго. Отыскался под кустом ракитника, где прилег соснуть в компании обнаженной бассариды.

- Сатиры тартаровы, - сонно причмокнул бог насмешки в ответ на увесистый пинок под ребра. – Доведете – в мышей попревращаю.

На второй пинок Мом отозвался предложением убрать копыта, пока копыта целы.

- Ой! – шаловливо пискнула вакханка, поднимая курчавую голову. От третьего пинка частично прилетело и ей. – А кто это невидимый толкается?

Мом продрал глаза и, сонно моргая, вперился в пустоту перед собой.

- Невидимый, значит, - поерошил редкие волосы и поднял подружку звонким шлепком по ягодице. – А ты иди, милочка. У нас тут дела божественные, не для ушей… и не для глаз, сама видишь. Иди-иди к остальным.

Когда вакханка, ничуть не озаботившись поисками одежды, отбыла в чащу, Правдивый Ложью растекся в паточной улыбке.

- Не спится тебе, Гермес. И не празднуется, как я погляжу. Что? Развлечь кого-то на Олимпе хочешь или просто собутыльник понадобился?

Я подождал – столько, чтобы тишина вместо ответа основательно стукнула Мома по ушам. Смолк соловей – дал серебряному горлу отдых. Сосны-заговорщицы перемигнулись и надвинулись на мелкого божка суровыми тенями.

- Ясно. Не Гермес.

Мом вздохнул, прикрыл голову руками и пополз прятаться под куст.

- Я не за дурацкими шутками сюда. Вылезай.

- Какие уж с тобой шутки, Владыка! – плаксиво прозвучало из-под зеленых ветвей. - Знаем мы… шутки. Голову берегу! Помнишь – ты мне в нее в последний раз лабриссой-то…

- За дело.

- Понимаю, ага. Владыка, значит, дело доделывать явился? И лабрисса с собой?

- Двузубец с собой. Не вылезешь сейчас – получишь в то, что из-под куста торчит.

Мом вынырнул тут же, конфузливо хихикая и одергивая хитон. В жиденьких волосах запутались листья и ветки, острое, сухое лицо нервно подергивалось.

- Такому приказу да не подчиниться. Ох, с Титаномахии таких гостей не принимал, чем встречать прикажешь? Ты бы, Владыка, хоть предупредил, так я бы тебя во дворце принял, и дворец бы обустроил – чтобы света ни лучика, а сплошь факелы, да поменьше. А здесь как прикажете долг гостеприимства выполнять? Ох, прогневаю Зевса-гостелюбца!

- Он тебя и так не жалует.

Говорить с Момом во все времена было сложно, а напрямую – едва ли возможно вовсе. Вот и сейчас Ананка насмешничает из-за плеч: «Попридержи коней, колесничий. Не спрашивай его сразу».

- Так здесь, значит, беседовать желаешь? Вон туда пойдем, Владыка, там того… потемнее, тебе привычнее будет, - и в голосе искренняя забота. – Ничего, что хвоей несет? Могу, значит, костерок развести, чтобы побольше дыма, если тебе угодно…

Платаны плотно сплели кроны над головой. Я покосился в небо, но колесницы Гелиоса не было видно: Эос-Заря не торопилась завершать прогулку. Наверное, зевая, рассматривала собственное творение и прикидывала: что это я сделала с небом? И что мне за это от брата будет?

Спустился вслед за Момом к ручью, сел на пологий берег и потянул с головы хтоний. Мом суетился, охал, что вот, и предложить-то дорогому гостю нечего, сам в гостях. Так – нектаром бы напоил, а то – хоть ты плачь, пастухам на смех… Слетал в какой-то грот быстрее Гермеса, выволок отрез плотной ткани, две ковриги желтого хлеба, четыре головки чеснока, головку овечьего сыра, пузатый мешочек с оливками. На оливках Мом растосковался совсем и даже заговорил стихами:

- Зевс-Громовержец прибьет за такое меня непочтенье... Чтобы Аиду Ужасному вдруг подносили оливки! Жалкий с навозом курдюк, почему не запасся достойной…

Я молча отломил кусок хрустящего хлеба – весело запрыгали по расстеленной ткани крошки. Жестом показал – а ну, давай сюда оливки, что ты их там зажал?

Мом Правдивый Ложью стесненно хихикнул, опускаясь рядом на берег ручья.

- Уронить себя не боишься, Владыка? Знаешь, о чем нынче поют аэды? Боги, мол, брезгуют людской пищей. Если и вкушают – нектар и амброзию, может, еще плоды, что Деметра выращивает, специально для олимпийского стола. А земную пищу – ни-ни, разве что только к смертным наведаются – вот тогда уже снисходят до небожественных яств.

Мом опустился на четвереньки над ручьем, сполоснул лицо, потом сунул руку по плечо в воду и выволок на свет амфору. Потряс ее над ухом, пробормотал: «Ага, осталась та самая».

Чаши, поколебавшись, извлек прямо из воздуха. Посмотрел с вопросом.

- Наливай. Мне себя ронять некуда.

И так ниже всех сижу.

Вино было из Дионисовых запасов – игривое, налитое теплом, хмелем и буйной молодостью, с чуть терпкой горечью – будто от костра потянуло. Сыр и оливки пришлись кстати, не по делу вспомнилось сердитое лицо Деметры: «Что за манера лопать людскую пищу?»

Расскажи мне сестра, что такое быть богом. Вкушать нектар и амброзию на Олимпе? Съел оливку – перестал быть Владыкой?

От недалекой реки несло дымком. Звонко звучали тимпаны – вакханки не наплясались за ночь. Распугивали утренних птиц подбадривающие крики сатиров.

- Дионис у реки гуляет, - ухмыльнулся Мом. – Как мамочку из твоего мира, Владыка, приволок, – все отойти не может, празднует. С вакханками и сатирами по лесам носится. А теперь ведь на Олимпе праздник – как тут не выпить. Выпьем, Владыка, а? Поднимем чаши за победу над Кроном?

- Праздник на Олимпе, а Дионис здесь?

- Попраздновал там, соскучился, явился сюда, сам гостей собирает. Меня вот позвал, Ату звал, Ареса сманивал… Поддержку себе готовит. Придет время трон себе выбивать – мало ли, кто пригодится.

Дионис решил пробиваться в Дюжину? Быть междоусобице на Олимпе – едва ли кто-то из детей Зевса захочет уступить свое место.

Охлажденное вино легко впитывало солнечные лучи, играло красными бликами, заставляло щурить глаза. От костров у реки летело: «Эвоэ, Вакх!» Где-то шуршали кусты и раздавался радостный визг.

- А ты ведь, Владыка, тоже не на пиру, - заметил Мом. Черные, блестящие как жуки глаза, уставились наивно. – Неужто, не вспомнили? Или звали не усердно? Или теперь вошло в привычку, - хи-хи! - видеть на Олимпе прекрасную Персефону без мужа?

Я отставил в сторону ясеневую чашу. Посмотрел в предельно честные глаза собеседника.

Кажется, пора.

- Твой брат исчез. Есть у тебя мысли, где он может быть?

- Легко, Владыка! – Мом аж вскочил от желания услужить. – На маковом поле, небось, цветки для своего отвара собирает. Или у красотки какой-нибудь под крылышком. А может, его еще и Трехтелая прячет – он у нас по этой части…

- Другой брат.

Мом всплеснул руками так, что за рекой ахнуло в ответ эхо.

- Это какой же? Харон, может? Ой, а кто ж теперь тени перевозить-то будет?! А Стикс не проверяли – вдруг он свалился и потоп? Ну там, весло потянуло…

Легкое движение двузубцем – и старая, щербатая чаша из ольхи в руках бога насмешки почернела и ссыпалась в пыль.

- Вот несчастье, - сказал он и отряхнул давно не стиранный хитон. Лизнул ладонь, выпачканную в вине. Вздохнул. – Зря ты называешь его моим братом. У Чернокрыла братьев нет. То есть, не было. А ты значит, не понял еще, Неумолимый?

- Так объясни.

Мом-насмешник беззастенчиво утянул мою чашу. Глотнул вина, прижмурился с блаженным видом и развалился на бережку в вольготной позе, животом кверху, поставив чашу с вином на грудь.

- Хорошо-то как. А?

Ручей ласково терся о щетинистую щеку берега, заросшую юной травой, ловил капли росы, слетающие на него с весенних листьев. На ветвях начали перекличку дрозды-пересмешники: «Эвоэ, Вакх?» - «Куды там! Куды там!» Из ольховника высунула сонную морду заблудшая овца – живой остаток Дионисова пиршества. Попялилась немного на двух богов над ручьем – сидят, молчат, непонятные какие-то! Убралась.

- То есть, для меня хорошо. У тебя-то, Владыка, вкус другой, ты такого не любишь…

В прежние времена Мом насмешничал не столь остро: теперь вот научился выделять голосом тончайшие оттенки, что твой соловей. Так поют аэды, Владыка, а ты не знал? – слышится в невинной фразе. Запирающий Двери не выносит дневной свет: ему милее тьма подземелий. Он не терпит журчания ручьев – ему подавай стонущие воды Коцита или огонь Флегетона. Его раздражает птичье пение – милее ропот теней на бескрайних полях асфоделя.

Я и впрямь избегаю появляться на поверхности. Кроме всего прочего, мне незачем вспоминать, чего я лишился.

- Праздник жизни, - выдохнул Мом, почесывая ляжку, заросшую рыжеватыми волосами. – Жизнь – она, знаешь ли, Владыка, хорошая штука, это еще до Титаномахии никем не оспаривалось. Проклятые пряхи на Олимпе вили бесконечные нити: хоть ты сатир, хоть ты кентавр… живи себе! Нимфа или дриада – живи! Если, скажем, поскользнешься и сорвешься с обрыва – ну, полежи, отойди немного и опять живи. Бросится какой дракон дурной и поранит – залечи раны и живи. И заметь, всех это устраивало. Даже Гею, когда она пришла к Нюкте – плакаться на злого сына. Ах он, такой-сякой, Повелитель Времени, тиран и гад – я ему серп адамантовый выплавила, оружие дала, а он моих сыночков… это Сторуких-то и Циклопов… а он их так в Тартаре и оставил! Ох, подруга ты моя Нюкта, сил моих больше на него нет, сделай ты что-нибудь, накажи окаянного! Ну, а мама всегда… мы, подземные боги, это умеем…

Да уж. Всегда придут на помощь и всегда так, что последствия не расхлебаешь еще лет пятьсот.

Густой запах винограда от Дионисовой гулянки доносился даже и сюда – туманил разум. Ручей тек в траве розовым вином – молодым, рассветным.

- Мать выбрала свой способ для отмщения Крону: начала рожать. Совместила, значит: и подруге приятно, и у самой детишки разведутся. Эринии, Керы, я, Ата, Немезида, Лисса… Как она радовалась, глядя на своих деточек – просто не передать. А когда поняла, что появятся близнецы – говорят, прямо светилась. Вместе с покрывалом своим, то есть: ночи тогда были светлые…

Он болтал – даже не рассказывал, болтал. Трещал, как белка при виде ореха. А что? Колесница Гелиоса поднялась, чтобы греть землю, в руке – полная чаша, лес пропитан вином и криками радости, и кажется, что жизнь вечна…

- Первым-то Гипнос появился, беленький наш. Как начал глазками хлопать и ручонками махать – говорят, прислуга чуть от умиления не попадала. Второго Нюкта рождала, не чувствуя мук от счастья. Смеясь. Владыка, а верно говорят, что ты умеешь… видеть?

Он бережно снял с груди чашу и перевернулся, чтобы встретиться со мной глазами.

Чтобы я смог увидеть то, чего Мом-насмешник при всем желании никогда видеть не мог.

Из углов ползут – тени, тени, тени… венценосный супруг, великий Эреб, не может усидеть за дверями гинекея и рвется внутрь, и мелкие богини, прислуживающие Ночи при родах, пугливо оглядываются на не дающие света факелы…

Света в покое, впрочем, и так почти нет, ярче всего выступают что-то белое, лежащее чуть в стороне от матери, на темном, искрящемся покрывале, да лицо самой Нюкты: просветленное, радостное, чуть искаженное от гордости – дарить жизнь…

- Он… появился?

Молчат прислужницы. Смотрят на свои руки, которые только что приняли новорожденного.

Белокрылый малыш, потревоженный общим молчанием, хныкает и вертится на своей прохладной подстилке.

- Появился ведь?

Немое молчание: ни радостной вести, ни голоса младенца, только плач его брата, явившегося на свет раньше.

Молчат прислужницы. Смотрят на свои руки. В глазах – ужас.

И звук – нарастающий, словно холодным лезвием ведут по коже. Шелест.

Шелест железных крыльев.

И – далеко-далеко – над потолком, над подземным миром, под небесами – победоносный звон первой перерезанной мойрами нити.

Дрозды совсем очумели – затеяли перебранку на ветвях: «Тебе это надо?» - «А тебе – надо?» Льнет ручеек к уже подсохшей от росы траве. Мом-насмешник прикрыл глаза, валяется на бережку, ветви платанов рассматривает.

- Когда мать поняла, что явилось в этот мир… нет, не так. Что она принесла в этот мир. В отчаянии она поклялась, что никогда больше не родит. Только вот было уже поздновато: Мойры прочно взялись за ножницы. Кто там знает, может, они и есть причина тому, что случилось. Ну, а Чернокрыл… что Чернокрыл? Железные крылья и железный меч - чудовище, равного которому еще не появлялось, да вряд ли и появится. Знаешь, Владыка, его ведь боятся даже бессмертные. Кто достаточно силен, чтобы не бояться, – ненавидит. Небытие, наверное, чувствуют. У такой твари не может быть ни родителей, ни братьев.

«Ты ведь знаешь конец этой сказки, невидимка, - задумчиво пробормотала Ананка. – Зачем тебе слушать дальше?»

«Нужно».

Иногда нужно из чужих уст услышать то, что знаешь сам. Хотя бы чтобы понять, какой же ты идиот.

- А нужен ли был самому Танату хоть кто-нибудь… Ты у нас Владыка. Скажи: нужен кто-нибудь чудовищу?

Я молчал. Повел ладонью, отгоняя видение – искаженное лицо Ехидны, защищающей детенышей.

- Ну, он ничего такого не высказывал. Летал. Резал пряди. Хватало ему своего меча. Пока…

«Т-ты чего? Я – Танат-Смерть, сын Ночи»

«Аид, сын Крона»

И н-на тебе в зубы еще раз – в честь знакомства...

Пока Танат не натолкнулся на дурного мальчишку, который не знал ничего, кроме мрака, и не мог полагать небытие чем-то ужасным.

Кто не слышал о смерти и не считал ее чудовищем.

Кто имел глупость не изменить своего мнения и после того как оказался на Олимпе в кругу семьи.

«У нас с тобой кровь одинакового цвета, Танат. Хочешь – смешаем ее?»

- А ты что же, сам не понял, что сделал, когда предлагал ему брататься? Поставил его вровень с собой? Принял, как он есть – с мечом, крыльями, голодом? У него нет ни братьев, ни сестер, ни родителей, есть только – ты. Не пробовал его с собой в Тартар позвать, когда Циклопов выпускал, а, Владыка? Зря не пробовал – он пошел бы. Тебе бы только пальцами щелкнуть – а он пошел бы! Попросил бы его удержать Кронов Серп – удержал бы! Я так думаю – ты для него дороже клинка, Владыка… был.

И стал ждать, настороженно поглядывая на двузубец. То ли когда я сдвину брови и переспрошу: «Был?» - то ли когда возьмусь за оружие и признаю надоевший разговор законченным.

- Был – то есть, до победы в Титаномахии; интересно бы знать, понимал Танат, во что она выльется, или нет? А если бы понял – стал бы на сторону Крона?

- И во что же она вылилась?

- Ты стал Владыкой.

И Мом принялся хозяйствовать среди немудреной снеди, прикидывая: как бы лучше закусить? Сыр с оливками? Хлеб с чесноком? Оливки с хлебом? Чеснок с сыром?

А сам хитро поглядывал на ручей, который начал полегоньку закипать у моих ног.

- И?

- Ась? Что? Ты, Владыка, пояснее, а то я – не Афина Мудрая, без слов не всегда…

- Я стал Владыкой.

- Ага. Властителем подземного мира. Повелителем царства смерти и теней. Господином…

- И?

- И ничего. Ты – правитель, Танат – вестник. Состоит в свите. Так? Потому что друзей-то у Владык не бывает. Только…

«Враги или подданные», - услужливо подсказала память – или все-таки Ананка? В паре стадий к северу раздался треск кустов и испуганное блеяние: кто-то наткнулся на заблудшую овцу и решил разнообразить завтрак бараниной. Овца была против такого завтрака и орала все пронзительнее. Потом все смолкло, только кусты трещали с удвоенным ожесточением.

- Чернокрыл не умеет служить. Слишком горд. Служить же тому, кого совсем недавно считал братом, – для него унизительно вдвойне. Вот он и…

- Что?

- Ась? Ничего. Сам понимаешь, я божок мелкий… а мало ли какие слухи ходят. Сестрица Осса-Молва тоже склонна пошутить.

- И какие же слухи ходят?

- Всякие, Владыка, ой, всякие. Говорят, Чернокрыл загостился у Сизифа – это царь Эфиры-то, не знаешь такого? Говорят, явился к нему по делу, да проникся такими… х-хе… дружескими чувствами, что отложил в сторону свой клинок и не стал исторгать из Сизифа тень. И сейчас, говорят, там безвылазно – то ли в спальне у Сизифа, то ли в подвале почему-то… Хотя что бы ему делать в подвале? Ну, правда, Чернокрыл у нас привык – чтобы потемнее и похолоднее, ты, наверное, это знаешь, Владыка…

Я встал. Путь на Эфиру долог, а мне хорошо бы обернуться до заката, сегодня на Олимпе отгремит последнее эхо праздника, и Зевс возьмется за меня всерьез.

Мом, не поднимаясь с травки, проделал руками и ногами что-то почтительное.

- Что – вызволять? - он зевнул в небеса. – Это ты, Владыка, правильно. Вот заявишься к Сизифу собственной персоной, вытащишь Чернокрыла из подвала – и обяжешь его этим служить тебе до скончания времен. Он у нас всегда платит долги – горд…

Главного – что Танат не простит того, кому окажется должен, – Мом-насмешник все же не сказал. На сухоньком лице было самое искреннее одобрение.

- Это ты, Владыка, верно придумал. Отправляйся туда сам. В конце концов, у Владык друзей не бывает – или я уже это говорил?

Он поискал глазами мое лицо, но я уже надел хтоний. Только и бросил из пустоты – «Спасибо».

- Да за что же это?! – удивился Мом. – За оливки? За сплетни?

- За последнюю фразу.

Теперь я верю, что она настолько же верна, как и другие твои слова, сын Ночи, Мом, Правдивый Ложью.

 

* * *

 

Пиршественный стол был олицетворением праздника. Золотые и серебряные кубки лучились от радости. Лучшие куски баранины дымились от восторга. Фазаны, дрозды в меду, бекасы: вспорхнуть готовы от экстаза. Сыр плакал в упоении. Вино, готовое политься в праздничны

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...