Пыль на соломенных погонах
Мировая война потому и названа мировой, что прямо или косвенно охватывает все континенты. Наш евразийский ум неплохо ориентируется в событиях, произошедших на европейском театре военных действий. То, что происходило в Африке, нам интересно в меньшей степени, а то, что случалось, скажем, в Океании или Меланезии, совсем не остается в памяти, поскольку прямо нас не касается. Между тем в этих регионах Тихого океана происходили события чрезвычайно важные — если и не с точки зрения победы над Рейхом и его союзниками, то с точки зрения культурной и цивилизационной.
* * *
Меланезия. Не очень увлекаясь географией, я вряд ли заинтересовался бы этим районом Тихого океана, хотя время от времени приходилось слышать об островных государствах, составляющих его — Фиджи, Новой Гвинее, Соломоновых островах... Эти родинки на теле океана, населенные преимущественно чернокожим населением (отсюда общее название региона: на греческом означает Черные острова), стали во времена Второй мировой базами американских ВМС. Там размещалась техника и живая сила, туда было доставлено по морю и сброшено с воздуха огромное количество грузов. Тогда-то местные жители впервые увидели бутилированную воду, консервы, военную форму и прочие культурные атрибуты белого мира, о которых дотоле не подозревали. Новейший Робинзон, конечно, делился с новейшим Пятницей солдатским пайком, и вскоре туземцы открыли для себя не только вид новых предметов, но и их вкус. Потом война закончилась. Улетели с островов «большие птицы», унося во чреве белых людей. Уплыли корабли, груженные техникой, дав последний гудок и оставив в воздухе запах дыма. Туземцы остались. Они помнили вкус шоколада и галет, кое-кто из них был одет в подаренный китель, кто-то пристрастился к курению «Lucky Strike», но не это главное. Главное — то, что они как один были уверены: белые люди — посланники богов или почивших предков. Подарки белых — это подарки духов. Белые владеют благами не по справедливости. По справедливости блага должны принадлежать островитянам. Появление белых с подарками можно повторить. Это появление следует вызвать при помощи культовых действий.
Вот нехитрый перечень идей, давших начало весьма оригинальному культу под названием «карго». Слово это переводится как «груз». Что же стали делать «несчастные люди-дикари»? Они стали вызывать транспортные суда и самолеты, копируя действия обслуживающего персонала причалов и взлетных полос. Кто из нас не видел, как некий человек машет флажками самолету, выруливающему на взлетную полосу? Вот эти-то действия и сочли за действия ритуальные, за некие обряды и таинства, жители Меланезии. Дальше все было смешно и грустно одновременно. Аборигены стали делать из дерева, соломы и камыша максимально точные копии винтовок, раций, сигнальных флажков. С бутафорскими винтовками на плечах они ходили строем, имитируя смены караулов. В деревянные рации они отдавали команды. Из камыша строили подобие диспетчерских пунктов, где с умным видом глядели в самодельные карты и строили планы доставки грузов от духов на землю. Кое-где этот бред закончился быстро. Там, по всей видимости, люди были не то что бы умнее, но прагматичнее. Однако есть острова, где до сих пор с фанатичным упорством совершаются «разводы» и «вечерние поверки», где на построенных площадках ожидают вертолетов чернокожие люди с деревянными рациями в руках. Вывод из этого явления очень прост. Перед нами люди, не имеющие малейшего понятия о подлинной сути происходящего и пытающиеся копировать чужую успешную деятельность одним лишь механическим повторением внешних приемов...
* * *
Смешно, нечего сказать. Однако — «над кем смеетесь? Над собою смеетесь». Повторять внешние приемы, не проникая в суть дела, — это врожденный недуг всего человечества. Когда талантливейший Лев Толстой начал «двигаться умом» в гордых поисках истины, он стал одеваться в лапти и в рогожи и шел с мужиками на богомолье. Бил поклоны, как они, дул на пальцы, прежде чем перекреститься. Правда, при случае не отказывал себе в удовольствии сказать интеллигентному собеседнику: «Я — барин». Ну чем не культ карго? Оделся в мужика, чтобы мужицкую веру найти и тем сердце успокоить. Но с переменой одежды внутреннее содержание не меняется. Машет флажками папуас, а духи ящики с «пепси» не присылают. Так мальчик Волька в известной советской экранизации «Хоттабыча» просит старика сделать телефон. Джинн телефон делает, только его поделка — лишь болванка, внешне похожая на таксофон, но соответствующего внутреннего устройства не имеющая и к сети не подключенная, и оттого — бесполезная. Вот тебе и культ карго. От него даже волшебник не застрахован, если волшебник в технике «ни бум-бум».
* * *
Вся наша игра в демократию — это культ карго. Мы верим в магию демократических процедур, не давая себе труда заглянуть за кулисы демократического театра. Мы верим в то, что избирательные процедуры сами собой обеспечивают изменение — не власти, нет, — жизни! — к лучшему. Хотя уже один лишь голый слух нам мог бы указать на тождество праха, «иже в урне погребальной», — и бюллетеня, «иже в урне избирательной». Я не знаю, плакать мне или смеяться, когда звучат словосочетания типа «спикер парламента Киргизии». И дело не в киргизах. Мы сами недалеко от них ушли. Все эти «заплаты из небеленой ткани», пришитые к нашим не столько ветхим, сколько особого покроя ризам, способны со временем лишь сделать дыру еще хуже. Баловство с игрой по чужим правилам — лучший способ для негодяя делать все, что он хочет, заручившись формальной поддержкой народных масс. С точки зрения духовной, отдавать приказы в соломенный «мегафон» и совершать формальные демократические процедуры — одно и то же. Дикарь остается дикарем, со всем своим мировоззрением, со своими «мухами» в голове, хоть назови его вице-канцлером, хоть возведи его в приват-доценты. Вся наша сегодняшняя действительность, вернее, все убожество ее, заключается в обезьянничании, в копировании внешних форм без приобщения к творчеству, эти формы породившему.
Иной демократ готов словесно громить оппонентов и бороться за идеалы демократии, но спать на соломе и жевать сухой хлеб, как тот патриций, — не готов. И сына родного за измену жене убить не готов — не только собственной рукой, но и чужой. Пить одну воду и укрываться тогцим плащом поборник идеалов Рима не захочет, хоть ты застрели его. Зато приобщиться к славе Рима — очень даже не прочь, для того и рвет глотку в словесной борьбе за демократические процедуры. Все это — карго. Жалкое, смешное, уродливое карго. Ничего больше. Все демократы и либералы наши очень органично смотрелись бы в старых кителях с соломенными погонами. Который год они машут бамбуковыми флажками невидимому самолету, который вот-вот должен прилететь, неся на борту счастье. Но он так и не летит, а время уходит, рождая сомнение во всесилии парламентских пассов руками.
* * *
Кто-то, не приведи Бог, вообразит еще, что западная жизнь — это рай, а мы — дикари, вызывающие «дух благополучия» копированием западных механизмов. Нет, дорогие, нет. Люди Запада так же податливы на общечеловеческую глупость, как и люди остального мира. Они вертят мебель по учению фэн-шуй, они медитируют в обеденных перерывах, они совершают паломничества к индуистским и буддистским монастырям Востока. Они разочаровались в собственной цивилизации и ищут счастья в тех таинственных областях, где восходит солнце. Они тоже смешны, эти медитирующие клерки и бизнесмены, бормочущие мантру. Они тоже — служители культа карго, то есть люди, ищущие просветления и счастья путем механического повторения чужих обрядов, чужих форм культурной жизни. А ведь есть еще псевдонаука, где опыты якобы производятся, и деньги из бюджета выделяются, а результата не будет вовеки.
Есть еще и игра в святость, где все посвященные в игру — якобы святые, но на самом деле лишь балуются подражанием, а Духа не стяжали и, судя по всему, не стяжут. Есть тысячи подмен с тупым и смешным подражанием ранее сложившимся формам. Только вот не для всех это смешно. Многие слишком серьезно относятся к пустым и бесплодным оболочкам. Случись тебе над этим вслух посмеяться — глотку могут перегрызть. А ведь это лишь культ карго, и только...
* * *
Учиться отличать ложь от истины обязан всякий христианин. Ложь рядится в одежды правды по принципу внешнего подражания. Тот, кто примет подделку за истину, согрешит, поскольку пророк Исайя объявляет: «Горе тем, которые зло называют добром, и добро — злом, тьму почитают светом, и свет — тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое — горьким!» (Ис. 5, 20). А вот как не перепутать бесхитростную правду с правдоподобной ложью — вопрос. Для всякого верующего человека есть реальная угроза: всю жизнь махать флажками на той полосе, куда никогда не прилетят самолеты. Есть опасность оказаться служителем культа карго при полной уверенности, что ты — христианин. Причем христианин православный. Соломенные погоны истлели. Винтовку из хвороста объели мыши. «Взлетная полоса» заросла травой, потому что с нее никогда не поднимаются в воздух... «Плюну-ка я на это бесполезное чудачество, — думает простой человек, — и займусь тем, что прокормит меня и семью мою».
ЧУДАКИ
Количество кошек в квартире у тети Жени не поддавалось исчислению. Стоило войти в дверь, как ты попадал в кошачий заповедник, кошачье царство, в котором рыжие, серые, черные, пятнистые животные сидели на кухонном и гостином столах, на подоконниках, на старом платяном шкафу. Животные были всюду, они потягивались, лежа на кровати, умывали мордочки, облизывали лапы, вальяжно прохаживались по квартире, выгибали спины и терлись в прихожей боками о твои ноги. Они везде оставляли свой запах, вернее — свою вонь и свою шерсть. Это становилось особенно заметным потом, когда ты выходил из этого мурлычущего зверинца на улицу и с ужасом видел, что кошачья шерсть покрывает твою одежду от нижнего края брюк до локтей и выше. На твоем месте любой аллергик вычихал бы внутренности и истек слезами. Но ты, по счастью, здоров, и тебе остается двумя пальцами — указательным и большим — снимать с себя клочки и отдельные волосы, сопровождая это занятие незлым поминанием как отдельных котов, так и всего кошачьего племени.
У человека, оказавшегося однажды в квартире тети Жени, возникало непреодолимое желание никогда больше не переступать ее порога. Но это была несбыточная мечта. Тетя Женя регулярно хотела причащаться, а отказывать в Таинстве — смертный грех. Во избежание этого смертного греха нужно было приходить к ней раз в месяц и оказываться под угрозой другого смертного греха, а именно — неблагоговейного отношения к Святыне. Дароносицу негде было поставить — крутом кошачья шерсть. И сами усатые и мяукающие твари вели себя так по-свойски, что, того и гляди, могли в любую минуту прыгнуть или тебе на плечи, или на стол с зажженной свечой и стаканом теплой воды для запивки. Саму дароносицу приходилось держать в руках, не выпуская. Кроме этих сложностей, после причастия тетя Женя хотела угостить дорогого гостя чаем и поговорить о жизни. Она была блокадница, и этим многое объяснялось. В большой и опустевшей холодной петербургской квартире (мебель пошла на дрова) она когда-то сидела, обессилевшая от голода, вместе с такой же обессилевшей матерью. Не было сил выходить из дома, не было сил стоять в очереди за хлебом. Организм голодающего человека перестраивается на особый режим. Все органы тела каким-то им одним понятным способом отдают часть своей энергии нескольким самым важным органам: сердцу, печени, легким. Остальные переходят на полуспящий режим, чтобы не тратить силы. Первыми отказываются от энергозатрат мышцы лица, так называемые мимические мышцы. Нужда в их деятельности пропадает первой. Вся красочная палитра эмоциональных состояний, столь естественная для сытого и здорового человека, скрывается под саваном отрешенности. Ни иронии, ни гнева, ни широкой улыбки, ни поднятых в удивлении бровей, ни опущенных от обиды уголков рта. Ничего. Только потухший взгляд и бессильно отвисшая нижняя челюсть. Отсюда у голодающих тот апатичный, полуживотный вид, который ни с чем не перепутаешь. Так они сидели в холодной и пустой квартире, ни о чем не разговаривая, почти не двигаясь с места, когда входная дверь стала содрогаться от ударов извне. Это был доведенный голодом до отчаяния сосед. Вооружившись топором, он решил добраться до двух изможденных и беззащитных людей — мамы и дочки, чтобы их мясом спастись от голодной смерти. Они все поняли сразу, без слов. В голодающем городе приближение каннибала многие чувствуют кожей. А здесь — стук топора во входную дверь. Откуда-то взялись силы, и они, мать и дочь, стали стаскивать к дверям все, что осталось в квартире: чемоданы, кусок стола, остывшую печку-буржуйку. Баррикада была слаба, но и тот, кто ломился к ним снаружи, не был силен. По тому, как слабели удары его топора, было ясно — он на пределе. Дверь уже была прорублена в том месте, где расположен замок, когда удары смолкли. Скованные страхом и голодом, они просидели неподвижно на полу неизвестно сколько времени. Взгляд их был прикован к двери, за которой больше не раздавалось ни звука. Там, за прорубленной дверью и тощей баррикадой, лежал умерший от истощения сосед. Его лицо, более похожее на анатомический череп, обтянутый кожей, замерло в жутком оскале. Костлявая рука крепко сжимала топор.
* * *
После таких историй, понятное дело, не будешь ничему удивляться. Тетя Женя, каким-то образом оставшаяся в живых, не могла пройти мимо бездомных кошек. Ее надорванная страданием, травмированная душа жаждала кого-то кормить, греть, защищать, прижимать к себе. Семьи у нее не было. Из всего страждущего мира живых существ она остановила свой сердобольный взгляд на мяукающих животных. Хотя могла остановить его и на мышах, и на крысах, и на голубях с по ломанными крыльями, и на бездомных псах. В этом случае тоже нечему было бы удивляться. Сколько таких чудаков бродило раньше по улицам старых городов! Именно старых. Потому что в новых городах народ был пришлый, свезенный для обживания пустых мест и на стройки века. А в старых городах продолжалась история. Это была не только история культурного преемства и созидательного труда. Это была также и история бед, несправедливостей и страданий, отнимавших у одних людей жизнь, а у других — разум. Те, у кого осталась жизнь, но померк разум, одевались в одежды своей молодости, одежды, вышедшие из моды лет пятьдесят назад. Они разговаривали сами с собой, не обращали внимания на насмешки и ироничные взгляды, медленным шагом прохаживались по изменившимся улицам родных городов. Бьюсь об заклад, они видели эти улицы такими, какими они были раньше: без электрических фонарей, без пестро одетой и вечно спешащей толпы, без автомобильных пробок. Я тоже видел этих выживших из ума стариков, этих местных юродивых, ездящих бесплатно в городском транспорте. Я, как большинство людей, побаивался их и подсмеивался над ними. Но были и другие чудаки. Внешне вполне респектабельные, занимавшие в обществе уважаемое положение. Никто и никогда, говоря о них, не покрутил бы указательным пальцем у виска, хотя все соглашались, что люди эти не без «сумасшедшинки». Одного из них звали Марк Иванович. Отца его звали Иван Маркович и, судя по всему, этот Иван Маркович был сыном еще одного Марка Ивановича. Кто и когда первым начал эту игру, неизвестно. Но, продлевая свой род во времени, мужчины этой фамилии играли
в некий пинг-понг и называли детей мужского пола только чередуя два имени — Иван и Марк. Пинг (Марк Иванович) — понг (Иван Маркович). Пинг (опять Марк Иванович) — понг (опять Иван Маркович). Тот Марк Иванович, которого я знал, имел двух сыновей. Первого звали, как и подобает, Иван (Иван Маркович), а второго — Марк (Марк Маркович). Оба были похожи на отца, и странно было думать, что дети их тоже будут обречены носить ту же комбинацию имен и отчеств, словно роду этому поставлена кем-то задача запутать время, сбить с толку всех архивариусов и работников паспортного стола, надавать неразрешимых задач знатокам генеалогии. Марк Иванович, которого я знал, был доктор-терапевт. Роста и сложения он был богатырского. Голосом обладал зычным и за столом любил петь обрывки каких-то арий. Когда, придя в дом по вызову, он садился у постели больного и, взяв того за руку, уверенным, приглушенным басом начинал рассказывать об этапах скорейшего и неизбежного выздоровления, самые безнадежные больные начинали ощущать прилив сил. Он тоже пережил голод, этот Марк Иванович, родившийся от Ивана Марковича и назвавший своих сыновей Марком и Иваном. По внешности он был полной противоположностью идеи голода, но голод сделал свое дело. Тогда, в 30-х годах на Уманщине, голод залез Марку Ивановичу под кожу и затаился навсегда. Этого, по виду, богатыря голод, а вернее, страх голода, превратил в подобие грызуна, который все тащит в норку и ничего — обратно. Портфель доктора всегда был полон объедков. Доставая шприц или таблетки, он мог нечаянно захватить заплесневелый, весь в зеленоватом пушке, кусочек бутерброда. «О! это же можно съесть!» — говорил он и прятал бутерброд обратно в портфель. Больные брезговали брать извлекаемые из сего портфеля таблетки, но доктор улыбался так наивно и лучезарно, что они сдавались. Из его дома никогда ничего не выбрасывалось. Мусор дети выносили по ночам, боясь, чтобы отец не остановил их и не заставил перебирать содержимое ведер. Это при том, что зарабатывал Марк Иванович прилично. Он всегда был при деньгах, но семья его жила в настоящей конуре, описание которой могло бы стать золотыми страницами реалистичной прозы XIX века, когда у читателя то и дело выжимали слезу сострадания к беднякам, живущим в трущобах. Придите на помощь, Диккенс и Достоевский. Приди на помощь, на худой конец, Короленко, описывавший детей подземелья. Придите и опишите вместо меня эту конуру, где на четырех квадратных метрах помещалась и кухня, и ванная, и кладовая. У моего пера нет чернил, и клавиатура залипает. Но он не был нищ, нет. Он был смешон, забавен, но не нищ. В каждом селе должен быть свой чудак. В каждом квартале должен быть свой бесплатный клоун, и если его нет, значит, жизнь подходит к завершающей фазе. Смешон был у Марка Ивановича его разваливающийся «Москвич», к которому для усиления эффекта, казалось, оставалось лишь вместо очистителей стекол приделать две зубных щетки. Смешон был и гараж, составленный из железных листов так, словно это римские воины выстроили «черепаху» и, закрывшись щитами, идут на штурм городских стен. Он был забавен, когда рассуждал о новейших методах лечения гайморита; когда, подвыпив на дне рождения, пел арии из неизвестных опер; когда обтирался снегом на улице или бегал кроссы в свои без малого семьдесят. Забавным он перестал быть лишь когда стал разлазиться по швам и распадаться Союз. Марк Иванович как-то вдруг осунулся и постарел. Его старомодные и неизменные костюмы вдруг стали ему велики. Вокруг шла суета вокруг каких-то купонов, талонов, вокруг обмена старых денег на новые. Люди покупали все, что можно было купить: от холодильников и машин до хозяйственного мыла и чеснокодавок. А Марк Иванович в этом не участвовал. Он ушел в себя, как зверь, уходящий от всех, чтобы умереть в одиночестве. Он уже видел не раз на своем веку этот торговый ажиотаж, это превращение жизни в сплошной базар, эту спешную скупку всего и вся. Так бывает накануне или во время всех революций, оккупаций, коллективизаций. Так бывает накануне голода, который он больше не хотел переживать.
* * *
Когда он умер — замрите, облака, и умолкните, птицы, — на его личной, спрятанной от жены сберегательной книжке нашли счет с баснословной по тем временам суммой — то ли пятьдесят тысяч рублей, то ли что-то вроде этого. Все эти рубли в одночасье превратились в макулатуру. На них можно было купить квартиру или несколько новых машин. Теперь они существовали только в виде каллиграфической надписи, сделанной фиолетовыми чернилами на развороте сберегательной книжки. И каждая буковка этой надписи издевательски кривлялась тому, кто на нее смотрел. Если вам нравится осуждать людей, осуждайте. Осуждайте и этого чудака, столь непрактично распорядившегося заработанными средствами в наш чрезвычайно практичный век. Но, осуждая, не забывайте, что душа его испытала нечто такое, что, слава Богу, не испытали вы. Это «нечто такое» называется голод, и люди, принимавшие в своем доме этого непрошеного гостя, навсегда становятся чудаками в глазах сытых и уверенных в своей правоте людей.
ПОХОРОННЫЕ РЕЧИ
Во времена упадка религиозности многие приходы выживают и трудятся в режиме похоронной команды. Похороны, панихиды, девятый день, сороковой день, родительские субботы... Прочее — не часто, а это — основной труд. Все это само по себе уже удивительно, как доказательство невозможности истребить религиозность в человеке. Очевидность смерти и страданий эту самую религиозность постоянно в человеке поддерживают. Так подтверждается максима В. В. Розанова, сказавшего, что «боль жизни всегда сильнее интереса к жизни, и поэтому религия всегда одолеет философию». У самого не харизматичного, самого неспособного или ленивого к проповеди священника всегда под рукой погребальные стихиры Иоанна Дамаскина и великий псалом царя Давида. А значит, у него всегда должно быть, что сказать человеку. И сами люди у него всегда, пусть хоть в скромном количестве, будут, поскольку если не придут они сами, по любви к Богу, то принудит их прийти страх смерти или скорбь разлуки. И вот тут мы выскажем очень важную мысль: приведенные в храм страхом, болью или семейным долгом, эти люди придут затем опять, если прикоснется к их сердцу благодать. И, наоборот не придут в другой раз вовсе, если посещение храма не превратится для них во встречу со словом Истины, а останется отбыванием скорбного номера. Нельзя ставить себе целью удивить, ошеломить, потрясти словом пришедших на погребение людей. Нужно лишь молиться искренно и проповедовать просто, одушевляя слова собственной верой. Вопреки атеистическому воспитанию и злобным установкам, подброшенным лукавым миром, сердца людские прочитают и усвоят бесхитростную правду, прозвучавшую в словах пастыря. Задача-минимум для пастыря — верить твердо, молиться в простоте и не лгать. Последнее означает не актерствовать и не стремиться к внешнему эффекту. Сказанное можно пояснить на примере. Германн, главный герой пушкинской «Пиковой дамы», как известно, был причиной смерти старой графини. Он пришел к ней из-за жажды денег и власти, подобно как и Раскольников пришел к старухе-процентщице для проверки своей «идеи» и за деньгами на первое время. Раскольников бил топором по голове, а Германн всего лишь грозил пистолетом, да и то — незаряженным. Но итог был одинаков. Обе старые женщины умерли. Раскольников на похоронах процентщицы не был. А вот Германн в церковь на отпевание пошел. Дадим слово «солнцу русской поэзии»: «Имея мало истинной веры [как и наши «захожане»], он [Германн] имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, — и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения» Пропускаем намеренно детали прощания с покойной родственников и челяди. Идем ближе к интересующей нас теме. Отпевал графиню архиерей, и на погребении была сказана проповедь. Вонмем. «Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине. „Ангел смерти обрел ее, — сказал оратор, — бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании Жениха полунощного". Служба совершилась с печальным приличием». Надо ли напоминать читателю, что старуха- графиня по вредности характера и бесполезности на дела добрые мало чем отличалась от жертвы Раскольникова? И жила она, вовсе не готовясь к христианской кончине. Вместо полночного Жениха, в образе которого подразумевается Христос Господь, дождалась она Германна с пистолетом в руках. И это ночное посещение исходатайствовала ей ее беспутная молодость, проведенная в Париже, за карточным столом и за проеданием и проигрыванием имений, оставшихся в России. Архиерей-проповедник, названный в тексте «оратором», ничего плохого делать не хотел и, быть может, не сделал. Хотя... Сделал — не сделал. Архиерей лгал. Этих общих, обтекаемых фраз, этой сладкой риторики от него, без сомнения, ждали, как и сегодня от нас ждут ладана, чтобы заглушить смрад, и лжи, чтоб успокоить совесть. Ждали благозвучия, восторженности, слезного умиления, но не истины. И проповеднику трудно, очень даже трудно не отвечать на специфический спрос соответствующими услугами. Хотя из служителей Бога Живого, в данном случае, проповедник рискует стать заложником своеобразных рыночных отношений, далеких от благодати. Не знаешь покойника, или знаешь его с тех сторон, которые не поддаются похвале, — молчи о нем. Благовествуй воскресение мертвых, говори о Христе-Искупителе и о нашей неизбежной встрече с Ним. Говори о Четверодневном Лазаре и о дочери Иаира, о необходимости покаяния, о частом посещении кладбища, как того засеянного поля, которое в Последний день заколосится восставшими телами. Тем для надгробной проповеди — бездна. Сам чин погребения насыщен с избытком этими святыми мыслями. На каждой странице требника их больше, чем свечей на храмовом подсвечнике в праздничный день. Не умеешь говорить, стесняешься, поражаешься страхом неуверенности или сам скорбишь об усопшем, — молчи. Только молись с сердцем. Но не лги! Не разукрашивай речь поэтическими оборотами позапрошлого столетия, не делай ничего приторнослезливого, рассчитанного на одних лишь баб, готовых голосить по всякому случаю. На Западной Украине, где православная славянская душа столетиями испытывала насильственное влияние польской культуры и латинского благочестия, со временем сложился такой фальшивый и чувственный способ проповеди на погребениях, что остается лишь жалеть об отсутствии здоровой критики на это нездоровое явление. Уши мои слышали то, о чем рука пишет. Там священник произносит речь от лица усопшего, в которой затрагивает столь чувствительные струны душ родственников, окружающих гроб, что редко обходится без обмороков. Да и похоронные речи без ручьев слез, громкого воя и хотя бы одного обморока у многих ксендзов Восточного обряда считаются «неудачными». Там вы услышите про скрип калитки, на которую родня выбежит по привычке, но это будет уже не «наш дорогой Иван». Услышите о том, как будут плакать посаженные руками усопшего деревья, как тропинка не захочет зарастать, помня шаги хозяина. И вся эта слезливая нечисть, произносимая только ради нервного эффекта, в девяноста случаях из ста не даст места слову о вере, о покаянии, о победе Христа над смертью. Худшее, как известно, усваивается и наследуется легче. Эта ложь тоже умеет распространяться, но до времени умолчим о том. По Авве Дорофею лгать можно словами и лгать можно жизнью. Словесная ложь хотя бы теоретически понятна, а вот ложь жизнью — дело более тонкое. Казаться, но не быть, надевать маски, изображать что-то, что должно наличествовать, но чего нет, вот — ложь жизнью. При этом невозможно не лгать и языком. Язык принужден будет скрывать истинную действительность и изображать вымышленную. Это хорошо по опыту известно неверным супругам обоего пола, продавцам залежалого товара, лицемерным радетелям о народном счастье и... нам, то есть церковным людям. Если некий наш брат — «душевный, не имеющий духа» (Иуд. 1, 19), хочет произвести духовное влияние на паству, то подхватывает его в это самое время лживая волна и несет в неведомые дали, без пользы для слушателей и с вредом для самого оратора. Всему этому мы не одно уже столетие назад «от еретиков навыкохом». А время и совесть требуют честности и силы, простоты и ясности, мужества и нелицемерного сострадания. Требует время. Проходит, убегает и требует.
ФРЕЙД ДЛЯ ПРАВОСЛАВНЫХ За что я люблю Розанова
Самый умный человек России — это Пушкин. Так сказал император после личной беседы с поэтом, и я не советую с ним спорить. Не потому, что император всегда прав, а потому, что в этом случае он прав безоговорочно. Самый умный человек в России, повторяю за помазанником, — это Пушкин. Нужно изрядно поумнеть, чтобы с этой мыслью согласиться. Но самый интересный человек России — это Розанов. Об этом не высказывался никакой император. Это мое частное мнение. В сяк человек мал. Мал он в качающейся люльке, и мал в некрашеном гробу. Но велик тот, кто помнит об этом и не позволяет своей фантазии буйствовать, мечтать о мнимом величии смертного человека. Велик тот, кто не бежал впереди паровоза, кто не мечтал поворачивать реки вспять или покорять холодный космос, но кто после простого, но сытного обеда обращал взор свой в красный угол, где горит перед образом лампада, и без притворства говорил: «Благодарю Тебя, Господи!» Таков Василий Васильевич. Живем мы по-разному, и живем в основном плохо. Мелко живем, искупая мечтой о будущей славе нынешнюю ничтожность. А проверяется «на вшивость» человек смертным часом. Это — важнее всего. Кто мирно умер, тот краси
во жил. Кто умер сознательно, преодолев страх, кто обращался в молитве лично к Победителю смерти, тот преодолел жизненную муть и двусмысленность. Такой человек красив. Розанов умирал многажды причащенным и особорованным. Он умирал, накрытый пеленой от гроба аввы Сергия. При жизни он столько всякого наболтал, столько слов выпустил в мир из-под пишущей руки. Судя по этим словам, он был с Христом в сложных отношениях. Но смерть, эта прекрасная незнакомка, расставляющая точки над «I», проявила в нем Христова угодника. Жизнь прожитая проходила перед ним, когда он лежал с закрытыми глазами в ожидании ухода. Что он сказал о жизни и что понял в ней? Сидя за нумизматикой, он ронял прозорливые фразы о русской душе, о ее бабьей глупости и склонности к вере в ласково нашептанную ложь. Он, как капли пота, ронял на бумагу капли умных слов о запутавшемся человеке и о беде, которая его ждет. Что вы мучаетесь вопросом, что делать? Если на дворе лето, собирайте ягоды. Если зима — пейте с ними чай. Девушки, вы вошли в мир вперед животом. Пол связан с Богом больше, чем ум или совесть с Богом связаны. Его критиковали, а он плевать хотел. Знай себе писал, что думал, вплоть до мнений противоположных. «Мысли всякие бывают», — говорил он после. Что он вообще сказал? Ой, много. Вы оскорблены несправедливостью мира? Это так трогательно. И вы, конечно, хотели бы этот мир переделать по более справедливому стандарту? Дорогой, неужели от вас утаилась негодность вашей собственной души? Неужели не ясно вам, что негодяи, собравшиеся переделывать мир к лучшему, превратят его в конце концов в подлинный ад? В процессе этого переустройства мелкие негодяи превратятся в очень даже крупных злодеев и породят, в свою очередь, новую поросль мелких негодяев, тоже мечтающих о переустройстве мира. Так будет длиться, пока мир не рухнет. Небо черно и будущее ужасно, а человек — глупец, верящий в себя, а не в Бога и желающий опереться на пустоту. А ведь все было рядом, под боком. Была семья с ее вечной смесью суеты и святости. Была Церковь, заливающая воскресный день колокольным звоном. И многодетные долгогривые священники встречались на улице не реже, чем городовые. Была возможность учиться, трудиться, набираться опыта. Были и грехи, но они были уравновешены благодатью, и стабильностью, и теплым бытом. Теперь это уйдет, а на место того, что было, придет великий по масштабам эксперимент, как над отдельной душой, так и над целым народом. Но Розанова Господь заберет раньше. Из милости. Он не увидит эксперимента в его размахе. Но это и не надо. Пусть слепцы поражаются размерами ими же выкормленного дракона. Кто дракона не кормил, тому достаточно услышать треск раскалываемых изнутри яиц и ощутить при этом мистический ужас. Василий Васильевич все видел в зародыше и все понимал. Он боялся тогда, когда большинство веселилось. Потому и умер он не в лагере от истощения и не в подворотне от удара заточкой. Он умер, накрытый пеленой от гроба аввы Сергия. Умер многажды причащенным и особорованным. Розанов много говорил и писал о сексе. То, что читалось тогда как вызов, как дерзость и эпатаж, сегодня читается как лекарство. Вот давно уже, еще до рождения нашего напитался воздух разговорами о делах таинственных, потных и соленых. Вот ни один журнал не обходится без рубрики «об этом». Весь мир, кажись, увяз в этой теме, как автомобиль на бездорожье. И невозможно сделать вид, что это никого не касается. Невозможно скрыться в дебри пуританства. Там, в этих дебрях, творится, если честно, то же самое, что на пляжах Ямайки при луне под действием избытка алкоголя. И нужно говорить об «этом», нужно вносить свет мысли и слова в эти сумерки сладких и убийственных тем. Василий Васильевич говорил о сексе, как никто. Он говорил смело, как свободный, и с нежностью, как отец. Ханжу распознаешь по розовым щечкам, бегающим глазкам и завышенным требованиям. Ханжа сладко поет о том, чего на дух не знает. Скопец, напротив, будет суров и даже жесток ко всем, кто с ним не согласен. Розанов же не ханжа и не скопец. Ханжам он кажется дерзким, а скопцам — развратным. Не то и не другое. Он просто зрит в корень. Иногда загибает лишнее под действием сердечного жара или будучи увлеченным стихией слова. Но это только в православной стране звучало как вызов. В содомо-гоморрской цивилизации это звучит, в большинстве случаев, как лекарство. Не для этой ли цивилизации он и писал? Он — провинциал, понимающий самые глубокие и скрытые мировые процессы. После бани, надев свежее холщовое белье, он курит на веранде папироску, и взору его открыто столько, что будь у футуролога такая степень осведомленности, быть бы ему всемирно известным. Розанову же всемирная известность не грозит. Как и горячо любимый им Пушкин, Розанов обречен быть плохо расслышанным мыслителем, он обречен быть человеком, чей ум рожден в России и только для России. Пушкин в переводе на французский звучит пошло. Розанов в переводе вообще не звучит. «Открывает рыба рот, но не слышно, что поет». Все, что интересует Запад, — свобода, литература, секс, деньги, смерть — интересует и Розанова. Но это так специфично его интересует, что Запад его не слышит. Не понимает. Ну и шут с ним, с Западом. Гораздо горше то, что свои люди Розанова не ценят и не понимают. Не читают. Если же читают, то соблазняются, ворчат, морщат нос. Я тоже морщу нос, психую, машу руками, натыкаясь на некоторые пассажи. Но потом возвращаюсь к его строчкам и вижу: частности не слишком важны. В целом — молодец. Живая душа. Снимаю шляпу. Упокой, Христе, его душу. Самые важные вещи о судьбах мира можно высказать, находясь не на сотом этаже стодвадцатиэтажного небоскреба, а в деревянном срубе, вечером, при свете керосиновой лампы. Майские жуки бьются в стекла, ритм жизни задан тиканьем ходиков, на столе остывает медленно самовар. А человек пишет, обмакивая перо в чернильницу, и то, что он напишет, сохранит свою актуальность много лет после того, как кости его смешаются с землей до неразличимости. За это я и люблю Розанова. Я люблю его за слова, ск
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|