Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Преимущества Детского видения




Итак, Детский взгляд — хорош ли он? И что может он дать взрослому зрелому человеку, уже прошедшему путь жиз­ненной выучки, набившему себе все положенные синяки и шишки, искушенному, опытному, усталому? Не является ли прелесть детского взгляда, воспетая Рильке, поэтической ил­люзией? Что может дать взрослому пробудившийся в нем ре­бенок?

Проблема сохранения Ребенка во Взрослом постоянно об­суждалась и обсуждается в западной психологии и филосо­фии. Известно, что уже З. Фрейд придавал огромное значе­ние первым младенческим впечатлениям человека, выводя из них многие характеристики ставшего индивида. Выдающийся американский медик и психолог Станислав Гроф считает, что в тайниках бессознательного человек хранит впечатлений сво­его рождения, которые не могут не оказывать на него серь­езного воздействия. Но если подход 3. Фрейда и С. Грофа де­лает акцент на психофизиологических моментах, то работы та­ких психоаналитиков, как Э. Фромм и Э. Берн, подчеркивают социально-психологические моменты присутствия Ребенка в личности взрослого человека.

Так, Э. Фромм считает, что взрослость, равная свободе и сознательному волеизъявлению, возможна лишь тогда, когда человек преодолевает в себе Ребенка, т. е. избавляется от несамостоятельности и избыточной привязанности к ближай­шему окружению. «Отсечение пуповины не в физическом, а в психологическом смысле, — пишет он, — великий вызов раз­витию человека, а также самая трудная его задача. Пока человек соединен этими первоначальными нитями с матерью, отцом, семьей, он чувствует себя в безопасности. Он все еще плод, кто-то другой за него отвечает. Он не желает быть «отдельным» существом, облеченным ответственностью за свои действия, обязанным выносить суждения, «брать жизнь в соб­ственные руки»... Все его умственные и эмоциональные дейс­твия связаны с авторитетом первичной группы; поэтому его убеждения и интуиции ему не принадлежат»[63].

Аналогичный взгляд на детство принадлежит и Э. Берну, выделяющему в человеке три психологических состояния, три структуры сознания: Взрослого, Родителя и Ребенка. И хотя он признает, что Ребенок — это источник интуиции, творчест­ва, спонтанных побуждений и радости, тем не менее, конкрет­ный анализ психологических ситуаций, который разворачива­ется перед читателем, показывает, что Ребенок во взрослом—­начало неуправляемое, хаотическое, и в то же время — инер­ционное. Одна из главных идей Э. Берна состоит (как и у Э. Фромма) в необходимости преодолеть «родительское про­граммирование», ибо только это позволяет человеку стать дей­ствительно взрослым, вырасти из коротких штанишек зави­симости[64] Можно соглашаться или не соглашаться с психоаналити­ками в вопросах о том, какова роль приобретенных с детства привязанностей в жизни взрослого человека, хорош или плох «внутренний Ребенок», однако хотелось бы посмотреть на про­блему с другой стороны. Избавляясь от детскости, теряя Дет­ский взгляд, вырастая физически и социально, человек далеко не всегда становится Взрослым в лучшем идеальном смысле это­го слова. Он не обязательно «теряет зависимость» и «приоб­ретает свободу», нередко он именно обрастает зависимостя­ми, во многом превосходящими его детскую несвободу (соци­альную и душевную). Как Лаокоон змеями, он оказывается спеленут тысячами крепчайших нитей необходимости. Он, быть может, не инфант, и способен отвечать за каждый свой шаг, но ответственность не равна свободе, она по сути своей— необходимость. Монотонные «необходимости» обыденной жиз­ни, воспроизводящиеся каждый день, убивают спонтанность, гасят жизнерадостность, делают человеческое существование сплошной Заботой, скучной, сонной, однообразной, от которой не убежишь (потому что от себя не убежишь! ).

Чтобы обновиться, омыться, снять с себя напластования повседневности, накопленные в ходе взрослой жизни, нужно разбудить в себе лучшие черты детскости, подчеркиваю: луч­шие ее черты (детство в данном случае — доподростковый и ранний подростковый возраст, т. е. период от трех-четырех до двенадцати-тринадцати лет).

Прежде всего, это яркость мировосприятия, сила впечат­лений. Вспомните свое собственное детство: небо было си­нее, сахар — слаще, радость переходила в восторг, а горе не поддавалось описанию. Детский взгляд как бы рождает мир впервые, заново, и мир предстает перед глазами ребенка в своей первозданности (еще незаданности) ясным, звонким, красочным. Он еще не затерт, не захватан, не потускнел от «долгого употребления», восприятие не притупилось. Его пока не с чем сравнивать, ребенок не может сказать: «А вот, помнится, лет двадцать назад на месте этой отвратительной ав­томобильной стоянки был чудесный скверик с каруселями... ». Или: «В наше время трубы так не дымили». Трубы, конечно, не дымили, но, наверное, было что-то другое, про что другие взрослые говаривали: «Если бы теперь, как прежде... ».

В детстве деревья не только большие, они и красивые, просто потому, что они есть, существуют, потому что вступа­ют в поле нашего зрения освещенные солнцем или отяжелев­шие от дождя. Детские впечатления — это действительно впе­чатления, от слова «печать», печатью — на душу. У Льва Николаевича Толстого или у Марселя Пруста мы можем най­ти такие впечатанные, запечатленные сцены: час утреннего пробуждения или отхода ко сну, острота мироощущения на переломе дня и ночи — дня с его шумными играми, страстя­ми, и ночи с волшебным светом настольной лампы.

Мир, заново рождаемый Детским взглядом, синкретичен и целостен. Краски и звуки, переживания и мысли не сущест­вуют в нем порознь (как и в мифе — детском самосознании человечества). Они переходят друг в друга, друг друга усили­вают: цвет звучит, звук улыбается, от улыбки делается жар­ко, тепло вновь оборачивается формами, красками и звука­ми. Очень показательно в этом отношении детское (в пять лет) воспоминание Марины Цветаевой о рояле: «... клавиши я лю­била: за черноту и белизну (чуть желтизну! ), за черноту, та­кую явно, — за белизну (чуть желтизну! ) такую тайно-груст­ную, за то, что одни широкие, а другие узкие (обиженные! ), за то, что по ним, сдвигаясь с места, можно как по лестнице, что эта лестница — из-под рук! — и что от этой лестницы сразу ледяные ручьи — ледяные лестницы ручьев вдоль спи­ны — и жар в глазах — тот самый жар в долине Дагестана из Андрюшиной хрестоматии... »[65] Яркость и переливчатость действительности, ее «незамыленность» незаштампованность воплощена и в детской речи, о которой К. И. Чуковским была написана замечательная книга «От двух до пяти». Великолепные «абракадабры», слова-перевертыши, причудливые ассоциаций, творчество на каж­дом шагу, причем творчество свободное, бесстрашное, орга­ничное, как дыхание...

Вторая черта детского взгляда — это взгляд бессмертно­го существа. Не то чтобы детство не знало смерти, сказать так было бы неверно. После трех лет ребенок так или иначе знакомится с фактом смертности живого: людей, животных, птиц и т. д. Однако смерть, воспринимаемая как некий рубеж, граница, не ведет к представлению о небытии. Это Другая жизнь. Смерть — что-то вроде наказания за дурное поведе­ние, легкомыслие, неосторожность, она не лишает человека свободы Быть, являя собой лишь разновидность бытийности. У Андерсена Смерть — родной брат доброго Оле-Лукойе, одетый в серебряный кафтан и черный бархатный плащ. «Но ведь Смерть — чудеснейший Оле-Лукойе! — сказал Яльмар. — И я ничуть не боюсь его!

— Да и нечего бояться, — сказал Оле. — Смотри только, чтобы у тебя всегда были хорошие отметки»[66]

В книге «Слова» Ж. -П. Сартр воспроизводит свое детское знакомство со смертью, связанное с похоронами бабушки: «Я играл, читал, изо всех сил изображая образцовую печаль, но ничего не чувствовал. Не чувствовал и тогда, когда мы шли за гробом на кладбище. Смерть блистала своим отсутствием— скончаться не значило умереть, мне даже нравилось превра­щение этой старухи в могильную плиту. В этом было преоб­ражение, своеобразное приобщение к бытию... Когда мне бы­ло семь лет, настоящую смерть, курносую я встречал повсю­ду, только не среди могил. Как я ее себе представлял? Жи­вым существом и угрозой»[67].

В своем отношении к смерти ребенок полностью противо­стоит «абсурдному человеку» А. Камю. Абсурдный человек — это человек, до конца осознавший тщетность надежд на Иной Мир, на вечную жизнь, обреченный на ежесекундное понима­ние своей неизбежной конечности, обуянный чувством бес­смысленности собственных усилий, разбивающихся о смерть. Абсурдный человек Камю — герой не по призванию, но по несчастью, мученик, вынужденный делать хорошую мину при плохой игре. Я не верю автору «Мифа о Сизифе», когда он пишет: «Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы запол­нить сердце человека. Сизифа следует представлять себе сча­стливым»[68]. Простой житейский опыт (не го­воря об опыте психологических и психиатрических служб) показывает, что тот, кто живет с постоянным ощущением соб­ственной конечности и тщеты усилий, — отнюдь же здоровый и счастливый человек, это невротик, пребывающий в аду соб­ственного мироотношения.

Разумеется, ребенок подрастает и когда-то открывает для себя смерть как обрыв своего индивидуального, уникального бытия. У одних это происходит раньше, у других позже (я хорошо помню, как лет шести, долго не засыпая, прислуши­валась к своему сердцу: а не может ли оно ни с того ни с сего взять и остановиться! ). И все-таки Детский взгляд на смерть ценен тем, что он дает возможность жить как бы в бессмертии, радоваться цветному калейдоскопу действитель­ности не стеная постоянно о том, что этот калейдоскоп того и гляди отнимут. Поистине Детским взглядом обладает тот, кто «и за пять минут до смерти все еще жив», т. е. продол­жает испытывать интерес к миру, хранить память, чувство­вать все, что в силах ощутить живой. Детский взгляд сродни знаменитому высказыванию Спинозы: «Свободный человек ни о чем так мало не думает, как о смерти». Избегать, обма­нывать «старуху с косой», сражаться сней (как мы обманываем врага и сражаемся с ним! ), но жить с полным ощуще­нием жизни как жизни, как самоценности, которая сама рож­дает высшие смыслы.

Детский взгляд — это взгляд, постоянно делающий откры­тия. Лишь взрослость, уже искушенная, уже немного уставшая, зевая от скуки, может заявлять, что «все знает наперед» (и то не без кокетства). Раннее детство по части открытий во­обще могло бы снискать себе лавры, которые не снились ни великим ученым, ни великим путешественникам. «Бабушка! Знаешь, как кошка шипит? Ш-ш-ш! » И вопль восторга. «Де­душка! Туча на небо налезла: черная-черная с громомолнией! ». И опять восторг. Открывается все: звезда Сириус, уме­ние сидеть на горшке, то, что лунные зайчики похожи на че­ловечков, то, что имя Маша — это то же самое, что и Мария, и т. д. и т. п. Открываются материки песочниц под деревян­ными грибками и сладкие моря каш с вареньем. Ах, взрос­лые, взрослые, скучные, озабоченные, растворенные в своей повседневности и вместе с тем абсурдно боящиеся своей абсурдной смерти, давно ли вы что-нибудь открывали? От­крывали ли вы что-нибудь, кроме ледка недоброжелательно­сти, паутины зависти, трясины равнодушия? Оглянитесь на последние десять лет своей взрослой жизни, вы открыли что-нибудь хорошее? Повизжали хоть разок от радости? А если нет, почему?

В отличие от младшего, старшее детство делает открытия, которые можно назвать экзистенциальными. Они великолепно описаны в повести Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков».

Герой книги двенадцатилетний Дуглас в первые дни лет­них каникул шутливо борется с младшим братишкой во вре­мя прогулки в лесу. С самого утра его не покидало чувство, что должно случиться что-то важное и необычное. И это «что-то» открывается ему внезапно во время веселой возни на траве. «Точно огромный зрачок исполинского глаза, кото­рый тоже только что раскрылся и глядит в изумлении, на него в упор смотрел весь мир. И он понял: вот что нежданно пришло к нему, и теперь останется с ним, и уже никогда его не покинет. «Я живой, — подумал он. Пальцы его дрожали, розовея на свету стремительной кровью, точно клочки неве­домого флага, прежде невиданного, обретенного впервые (... ) Под Дугом шептались травы. Он опустил руку и ощутил их пушистые ножны (... ) Многоцветный мир переливался в зрач­ках, точно пестрые картинки в хрустальном шаре (... ) В каж­дом ухе его стучало по сердцу, третье колотилось в горле, а настоящее гулко ухало в груди. Тело жадно дышало миллио­нами пор. Я и правда живой, — думал Дуглас. Прежде я это­го не знал, а может и знал, да не помню. Он выкрикнул это про себя раз, другой, десять! Надо же! Прожил на свете це­лых двенадцать лет и ничегошеньки не понимал! И вдруг такая находка: дрался с Томом и вот тебе — тут, под деревом сверкающие золотые часы, редкостный хронометр с заводом на семьдесят лет! »[69] (Брэдбери Р. Сборник научно-фантастиче­ских произведений. Кишинев, 1986. С. 440—441).

Другое важное открытие Дуглас совершает, когда вдруг осознает, что он не помнит, какой цвет глаз у его уезжающе­го друга. Он открывает страх Забывания, ускользания, исчез­новения того, что дорого, и что совсем не хочется терять. И потому как заклинание звучит просьба его уезжающего дру­га Джона: «Обещай мне одну вещь, Друг. Обещай, что ты всегда будешь меня помнить, обещай, что будешь помнить мое лицо и вообще все. Обещаешь? »

Весь роман Р. Брэдбери — обнаружение детством разных измерений бытия: пространства, времени, страха и торжества, юности и старости, дружбы и разлуки.

Много страниц мировой художественной литературы по­священо первой любви, любви шестнадцати- и семнадцатилет­ней, однако вряд ли я буду оригинальна, если скажу, что на­стоящая первая любовь возникает гораздо раньше. Она связана с открытием того, что присутствие некоего конкретного человека начинает наполнять мир очарованием, придает ему смысл и значение, становится условием радости и полноты су­ществования. Такое открытие совершается нередко уже на уровне детского сада, но к двенадцати-тринадцати годам че­рез него проходит абсолютное большинство девочек и многие мальчики. Это открытие далеко не всегда выливается в сло­ва, получает точное название, осмысливается именно как «первая любовь». Но запоминается оно всем, ибо открывает ребен­ку новое измерение жизни, один из самых прекрасных ее об­ликов.

Еще одна черта детского взгляда — это преломление мира через призму таинственности, загадочности. Действитель­ность предстает как не равная самой себе, не сводимая к неким простым, неразложимым очевидностям, не способная быть разъятой на механические «первоатомы». В ней всегда есть тот «остаток», который порождает бесконечную вереницу «почему? » В ней за каждым углом и каждым поворотом жи­вут волшебные превращения, чудесные неожиданности, уди­вительные приключения. В этом отношении Детский взгляд есть не столько мифоподобное мировосприятие, сколько миро-восприятие, родственное любви. Миф полон чудес, но они не воспринимаются как чудесные. Для мифологического созна­ния превращение Юпитера в быка или вмешательство богов в дела и события человеческой жизни есть явление обычное, оно то — в порядке вещей, не вызывает ни восторга, ни ужаса. Древняя или даже современная литература — художествен­ная мифология одинаково спокойно и невозмутимо восприни­мают самые головокружительные события, самые отчаянные нелепицы, как будто ничего особенного и не происходит (так, в могучем, стопроцентно взрослом романе Г. Г. Маркеса «Сто лет одиночества» никого не поражает ни вознесение Ремедиос-прекрасной, ни возвращение братьев Буэндиа с пепельными крестами на лбу).

Иное дело — детский взгляд, он не просто фиксирует чу­десное как событие в ряду других событий, но переживает его, живет им, ищет и находит таинственное в мире, в другом че­ловеке, в себе самом. Детство купается в таинственности, оно любит глядеться в волшебные зеркала, уходить в Зазеркалье, ловить неуловимое. Кто не собирал в детстве цветных стекля­шек, синих и красных осколков разбитого вдребезги, и кто не видел в них бесценного клада? Кто не всматривался до ряби в глазах в детский коврик над кроватью или картину на сте­не, пытаясь оторваться от пола, выпрыгнуть из трехмерной своей повседневности, чтобы уйти по извилистым дорожкам вглубь изображения и поблуждать там с медведями и оленя­ми среди нарисованных или вышитых цветов, чтобы добраться до того места, которое не изображено (за рекой или лесом), но которое есть, не может не быть.

Детский взгляд превращает в тайну самую простую вещь, вкладывает в нее душу и разум, наделяет ее вечной жизнью и именно в этом смысле он близок к любви. Увидеть живое существо в человечке, сложенном на скатерти из спичек —значит полюбить его. Услышать разговоры зверей — значит вступить близким и равным в их мир.

Вообще любовь и тайна — неразрывны. Любви без тайны не бывает, она всегда возвышение над обыденностью и никог­да не может исчерпать до конца предмет своего интереса. Мо­жет быть, любовь есть единственный способ актуально пере­жить бесконечное, которое в этом случае дается не в разуме, а в чувствах. Описывая в стихотворении «Тайны» черты пер­вой отроческой любви (а отрочество — последняя грань, по­следний всплеск детства), Е. Евтушенко говорит:

Были тайнами звёзды, звери,

Под осинами стайки опят,

И скрипели таинственно двери —

Только в детстве так двери скрипят.

Мы таинственно что-то шептали

На таинственном льду катка,

И пугливо, как тайна к тайне

Прикасалась к руке рука...

На мой взгляд, это очень точное воспроизведение миро­ощущения детства, его восторженной и охотной погруженно­сти в таинственное. Там, где взрослый (по взгляду, а не по возрасту) — здравый, утомленный человек — видит перевер­нутую табуретку, ребенок видит поезд или самолет, да еще не простой, а все время превращающийся то в ракету, то в птицу. И возможности метаморфоз беспредельны. Там, где взрослый видит лишь другое существо — обычное, телесное, вполне физиологичное, смертное, там Детский взгляд (он же взгляд любви, он же магический преобразователь) видит бес­конечность Другого, той же девочки, которая в этом случае и Принцесса, и Герда, и Снежная королева — главное — веч­ная Загадка. Вся светлая романтика, существующая как в по­эзии и прозе, так и просто в жизни людей, создается теми, кто не утратил свой Детский взгляд.

И, наконец, последнее. Детский взгляд — взгляд, который еще не знает запретов, возникающих в объективном мире. Разумеется, ребенок практически с момента рождения начи­нает испытывать некие ограничения своей спонтанной активности со стороны внешнего мира. Недаром существует мне­ние о том, что рождение травматично для человека не только своими физическими перегрузками и болью, но и самим фак­том перехода из внутриутробного «рая» в действительность, полную необходимостей. И все-таки мера осознания этих необходимостей у детей совсем иная, чему взрослых. Тем более, что в первую очередь дитя сталкивается не с бытийными за­претами, а с табу, исходящими от взрослых. Именно поэтому и возникает традиционная детская мечта, так хорошо выраженная Янушем Корчаком в его книге «Ко­роль Матеуш Первый»: пусть дети правят миром и тогда все становится возможным. Источник запрета, таким образом, это прежде всего — другой человек, все остальное — свобод­но и беззапретно, поэтому и может строиться по принципу желаемого. Такую линию детского мировосприятия продол­жает и развивает фантастика, ибо фантастика — «... мир без дистанций; не знающий пространственно-временных барье­ров и запретов реальности, ее непроницаемых масс и непро­ходимых пустот... здесь допустимы мгновенные внешние и внутренние контакты — перемещение быстрее света, телепа­тия, телекинез, превращение существ и явлений друг в друга и во что угодно — словом, бесконечные переливы «всего» во «все»[70].

Особенно важным мне представляется то, что детство не знает запрета, исходящего от уже свершившегося. Очень ти­пичен детский вопрос: «Мама, а когда ты будешь маленькой? » И если говоришь: «Уже никогда», — не верит. Детскому взгля­ду не понятен запрет, диктуемый свершенностью, застылостью, законченностью, ибо сам ребенок — открытая возмож­ность. Он еще может стать всем и чем угодно.

Тема человеческого призвания — одна из основных тем философии жизни. В небольшой работе «В поисках Гете» Хосе Ортега-и-Гассет проводит мысль о том, что великий Гете не услышал голоса своей истинной судьбы. Веймарский при­дворный не написал лучших своих книг, так как бежал от поиска своего уникального призвания и оправдывал себя тем, что у человека много возможностей. «Гете отказывается под­чинить себя определенной судьбе, которая по определению дает человеку только одну возможность, исключая все осталь­ные. Он хочет оставить за собой право распоряжаться. Все­гда»[71].

 Ортега порицает Гете. Однако трудно полнос­тью согласиться с ним. Ощущение спектра возможностей, того самого иначе-действия, свободы выбора себя — великое вдохновляющее чувство. Взрослость часто лишена его. Взрос­лость нередко выступает как смирение, согласие не столько по доброй воле, сколько от усталости с тем выбором, который был сделан раньше. И пусть детство еще наивно, неопытно, судит о будущем с позиций полета фантазии, тем не менее в этом полете есть, существует, наличествует тот «расколдовыватель», который позволит взрослому стать другим, выр­ваться из прокрустова ложа состоявшихся и, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Именно эту детскую способ­ность быть иным, быть любым, разным использует в своей терапии психоанализ, позволяющий сложившемуся человеку избавляться от «сценарного программирования», которое, ка­залось бы, навек слито с самостью личности.

Таковы, в самых общих чертах, особенности Детского взгляда.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...