Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Больше чем дружба – судьба




.

Алесь ворвался в мою жизнь стремительно и напористо. Познакомил меня с ним Элем Климов в конце 70-х. Они тогда работали над тем самым фильмом о партизанской войне в Белоруссии, о котором я уже писал, – «Убейте Гитлера». На экраны он вышел только в годы перестройки под названием «Иди и смотри».

В то время я все больше погружался в проблемы ядерной и экологической угрозы человечеству, и именно в этом нашел в Адамовиче самого заинтересованного собеседника и соратника. С годами он стал для меня самым близким другом вплоть до его совершенно неожиданной кончины, случившейся на заседании Верховного суда 26 января 1994 года.

Обычно, приезжая из Минска, Алесь появлялся в моей восьмиметровой клетушке на Перекопской (Новые Черемушки) и, едва устроившись в единственном кресле между стеллажами книг, столом и топчаном, немедленно требовал: «Ну, давай все новое, что появилось и что стоит прочитать. Поговорим потом». Тут же погружался в чтение, иногда на многие часы. Поражала в нем ненасытность, живое восприятие всякого нового слова и немедленная отдача. Мозг его был устроен так, что, едва переварив новые идеи, толкал его обладателя к собственным формулировкам, к сотворчеству и творчеству. А при фантастической его, Алеся, работоспособности, результат не медлил сказаться. Порой я посмеивался: «Алесь, да с тобой вообще опасно говорить. Тебе скажи что-нибудь, а завтра прочтешь в газете».

Но в действительности ревности и разногласий у нас не возникало. Разные темпераменты. Я – стайер, программирую себя на длинные дистанции. Этим всегда оправдывал свое бесконечное затягивание всякой публикации. Алесь – партизанский спринтер. Сказал, как выстрелил, и… немедленный результат: публикация статьи в газете.

Правда, возникали у нас поначалу расхождения по одному традиционному русскому вопросу: пить или не пить?

Всем было известно, что Алесь (Александр Михайлович) Адамович пьет только молоко и кефир, лишь иногда позволяя себе стакан некрепкого чая. Я ему не раз говорил: «Алесь, ты умница и замечательный человек, а если б ты еще и выпивал – цены бы тебе не было». В ответ получал: «Каряка, ты тоже не дурак, но тебе цены не было бы, если бы ты вообще не пил».

И нередко в качестве убойного аргумента припоминал мне историю, которая приключилась в самом начале нашего знакомства. Впрочем, он и это умудрился описать. Потому привожу первоисточник. История называется – «За спичками».

«…В гостинице «Академической», где я обычно останавливаюсь, навестил меня мой друг-философ. Позавтракали на этаже. Вернулись в комнату, закурить самое время, ан спичек-то нет. Он направился в буфет, а я стал собираться в город, по делам. Жду-пожду, нету моего гостя. Час минул, второй, я уселся работать, ничего другого не оставалось. Раз-другой пробежался по соседним этажам. Пропал в гостинице человек, как в густом лесу. Его тугой портфель – вот он стоит, а так бы уже стал думать, что вовсе и не приходил ко мне этот тип. Целый день до вечера его прождал. В Америку, что ли, уплыл? Вот это пошел за спичками! И ночь подступила. Разбудил телефон:

– Это не ваш тут товарищ?

– Мой! Мой! – заорал я.

– Приходите, он возле стола дежурной.

Выбежал полуодетый, будто боялся, что он снова уплывет. Нет, основательно уселся на диване и качает права: требует, чтобы дежурная извинилась. Видите ли, оскорбила, посчитав их пьяными. «Их»… у стола стоял какой-то вьетнамец и радостно улыбался советским друзьям.

Ну что приключилось, рассказывай! Забыл номер комнаты, вместо 31-го заглянул в 13-й. Там у вьетнамца на столе была бутылочка и еще запасец. Вот и поговорили, правда, на каком языке – непонятно».

Мне трудно согласиться с Алесем. Конечно, у меня не раз бывали нелады со временем, но здесь, полагаю, разыгралось воображение моего друга-писателя.

Так вот, серьезные расхождения между нами в главном вопросе для всякого русского человека не помешали тем не менее нам проводить порой дни и ночи напролет в разговорах, чтении, обсуждении…

Помнится, мы оба страшно увлеклись книгой американского журналиста-философа Донатана Шелла «Судьба Земли». В годы перестройки мы познакомились с ним., когда он приехал в Москву. Подолгу бывал и у Алеся дома, и у меня, стали друзьями..

Все было нам созвучно в его книге: осознание того, что технологически стала реальной опасность уничтожения Земли и самого человечества, очень четко прописанная ядерная угроза, в том числе новая, смертельно опасная возможность ядерного терроризма и, конечно, глобальные экологические проблемы. Мы сами, насколько удавалось, писали об этом, главным образом, в журнале «ХХ век и мир», который возглавлял Анатолий Беляев. Этот маленький, весьма неброский журнальчик, орган Советского Фонда мира, стал тогда прибежищем сторонников «нового мышления». За нами с Адамовичем прочно закрепилось – «пацифисты», «абстрактные гуманисты». Но мы продолжали упорно долбить свое: ядерная угроза и нарастающие проблемы экологические требуют от всех понять: мир уже нельзя делить на два лагеря. Человечество находится в одной лодке. Судьба его и Земли зависит от всех нас.

Конечно, каждый из нас писал по-своему. Свою главную итоговую статью на эту тему – «Не опоздать! (Одна посылка – бесконечность следствий)» – я привожу в Приложении.

Как-то долго говорили втроем – Алесь, я и еще один мой очень близкий друг, Юра Давыдов. Я цитировал по памяти (и потому неточно) Толстого. Потом, придя домой, нашел нужную цитату и немедленно написал Алесю письмо. Недавно отыскалось оно в моих бумагах. Вот и решил представить его как образчик нашей бесконечной совместной работы.

«18. VIII/ 83.

Алесь, вот тебе та цитата

«Жизнь наша дурная. Отчего? Оттого, что люди дурно живут. А дурно живут оттого, что люди плохи. Как же помочь этому делу? Переделать всех плохих в хороших людей так, чтобы они жили хорошо, мы никак не можем, потому что все люди не в нашей власти. Но нет ли среди всех людей таких, которые бы были в нашей власти и которых бы могли переделывать из плохих в хороших? Поищем. Если хоть одного такого мы переделаем из дурного в хорошего, то все-таки на одного меньше будет плохих людей...»

Перебью цитату. Он, наверное, все-таки мудрец, сознательно переделывающийся в «простака».

Продолжу:

«А если каждый человек переделает так хоть по одному человеку, то уже и вовсе хорошо будет. Поищем же, нет ли такого хоть одного человека, над которым мы были бы властны и могли бы переделать из дурного в хорошего? Глядь, один есть».

Опять перебью: это словечко «глядь» и выдает гениальное переделыванье в «простака». А какая в этом отрывке драматургия, какое напряжение, какое озадачивание и неотразимое вовлечение читателя в разгадывание главной загадки жизни.

«Глядь, один есть. Правда, очень плохой, но зато он уж весь в моей власти, могу делать с ним, что хочу».

Тут большинство полагает (я проверял!), что речь пойдет о собственных детях. Ан – нет:

«Плохой этот человек – я сам. И как ни плох он (!), он весь в моей власти! Давай же возьмусь за него, авось и сделаю из него человека. А сделает каждый то же самое над тем одним, над кем он властен, и станут все люди хорошими, перестанут жить дурно. А перестанут жить дурно, и жизнь станет хорошая. Так вот что не худо бы помнить всякому».

Все это как нельзя лучше относится ко всей твоей книге и ко всей нашей теме-идее (у тебя, помнится, почти так и кончается – очень похожим обращением из Скобелева).

А еще мне кажется, что действительно два самых хороших эпиграфа ко всей работе были бы:

1) «Весь мир погибнет, если я остановлюсь».

2) И этот, что привел выше.

Между ними – свое напряжение.

А ту цитату из Шелла, о которой мы говорили («сидим спокойно за столом, а там…»), все равно можно куда-то в начало для ожога.

Но где-то, по-моему (может быть, в конце), надо сказать: «Весь мир погибнет, если я остановлюсь» – раньше так мог сказать только гений, сейчас так должен сказать (сиречъ, сделать) каждый и уж, во всяком случае, каждый писатель.

Когда ты ушел, мы с Юрой Давыдовым еще поболтали и вот до чего доболтались:

1) Нe впускает наша башка, тысячелетиями к этому приученная, мысли о смерти рода человеческого, мысли об окончательной смерти его.

Это – понятно. Это просто так и есть.

2) Но вот в чем главная загвоздка. Эту-то мысль кое-как втемяшить людям можно – фактами вроде шелловских. Но она, эта мысль, провоцирует, вызывает другую, с которой человек нынешний никак примириться не хочет, не может, не в силах: как же так? значит он (я, мы), человек нынешний, давно уже, всю жизнь свою десятилетнюю и многотысячную не так жил?!... Я?! МЫ?! И – НЕ ТАК?! НЕ МОЖЕТ ЭТОГО БЫТЬ!...

А в итоге – кошмар: смерть (и то бишь спасение) человечества всего упирается просто... в самолюбие, в тщеславие.. Как я, Амлинский, я, такой-то растакой-то, не то писал, не о том писал! Да я, да меня, да меня все в Европе знают, а ты, а вы…

Глупость раньше была вроде как бы и невменяемой (что с глупого взять?). Глупость сейчас (а может, и раньше так было, и всегда так было – просто не замечали, в глаза не бросалось, не доходило?), глупость сейчас, при столкновении с вопросом о жизни и смерти человечества есть грех и порок, не меньший, чем бесчестность и корысть. А то выходит обычно: глупость простительна, а бесчестность, корысть – нет. Глупость, мол, невменяема... Хуюшки: вменяема! Дурак нынче тоже смертельно опасен.

И все эти амлинские стали, помимо всего прочего, дураками – из-за своего тщеславия, хапанья и пр.

Но злиться все равно нельзя. Сами-то мы давно ли до мыслей нынешних дошли? Не опоздали ли, по меньшей мере, на четверть века?

И наша ошибка (нерасчет) в том и состояла, что невольно думали: вот мы им скажем и все согласятся, все признают истину, все начнут... Впредь, вероятно, УПОР надо делать на ПУТЬ, которым люди приходят к осознанию опасности, – не «абличатъ» (любимое пародийное словечко, придуманное Достоевским), а подводить человека к осознанию новой страшной опасности».

 

Письмо тут явно обрывается. Сохранился лишь один листочек второй машинописной копии. Но и из этого кусочка, по-моему, видно, что работали мы самозабвенно.

 

Осенью 83-го Алесь пригласил меня в Минск на конференцию, посвященную проблемам войны и мира. Много там было официальщины. Но было и два потрясения: прежде всего – Василь Быков, которого я, конечно, читал, но увидел живьем впервые. Могучая личность, сильная воля, детская открытость. И второе, конечно, – Хатынь. Повесть Адамовича «Я из огненной деревни» обожгла в свое время многих. Именно эта повесть дала толчок к созданию, быть может, самого значительного фильма двух мастеров – Адамовича и Климова, «Иди и смотри». Но увидеть Хатынь (страшный мемориал) своими глазами, узнать, прочувствовать, что 209 городов Белоруссии было уничтожено, 9200 деревень сожжено, из них 628 – вместе со всеми жителями, что каждого четвертого белоруса унесла война, убил фашизм – это было самое сильное потрясение. Запомнилось еще одно. Уже тогда Алесь, быть может, одним из первых заговорил о новой страшной угрозе – о распространении фашистских идей среди комсомольской молодежи. Казалось бы, в Белоруссии, больше всего пострадавшей от фашизма, такое невозможно. Но он, Адамович, удивительно чуткий барометр, писатель, для которого совесть-память определяла все и толкала к созданию новой «сверхлитературы» (по его определению) – одна его «Блокадная книга» в соавторстве с Даниилом Граниным чего стоит! – именно он, Адамович, увидел первым и заговорил о красно-коричневой чуме.

Некоторые свои мысли-чувства об Алесе собрал в статью к его 60-летнему юбилею (Опубликована статья была в сентябре 1987 г. в «Литературной газете». Даю ее в сокращении).

 

«Признать главное – главным»

 

«Всякую вещь свою писать так,

словно она у тебя последняя

и больше не представится случая “сказать все”

– это великий завет великой литературы».

А.Адамович

 

Алесь Адамович – человек несомненно одержимый. Чем? – Как пробить, пронзить, прожечь сердца людские беспощадной памятью о войне минувшей, беспощадной правдой о войне грозящей, чтобы взорвать наше воображение и побудить к неотлагаемому действию, к поступку. Его путь подтверждает: искренность, мужество, совестливость, верность правде, ненависть к собственной бездарности – вот что делает писателя все талантливее (так же как лицемерие, трусость, сделки с совестью, самопрощение и самолюбование – обездаривают).

Бывает: встретил знакомого, приятеля. друга даже, и он – о том. о сем, и все из самого неглавного. Обычное, впрочем, дело. Могу засвидетельствовать: у Адамовича так не бывает. Вернее, бывает так: выслушав «положенное», он тут же налегает оводом и впивается, жалит тебя: что нового надумал, написал, услыхал, прочел? Где? Дай! Покажи! Нет, не потом – сейчас!.. Если б он еще при этом не был способен подтрунивать над собой (и если бы нельзя было подтрунивать над ним), я бы его, пожалуй, побаивался. Но зная, чем он занят, можно лишь удивляться этой его способности.

«Страшнее книги я не читал» – сказано о небывалом репортаже «Я из огненной деревни...». И такие же слова несчетно повторяются о «Карателях» и о «Блокадной». Книги эти вызывают духовный, буквально физический ожог, который уже не залечить, не заживить ничем.

Ленинградские блокадные дети, повзрослевшие – постаревшие – на третьем-четвертом году («даже волосики росли на лице»), разучившиеся плакать и улыбаться.

Обезумевшая мать, потерявшая ребенка: завернула неразорвавшийся снаряд в шаль, укачивает, не отдает.

Юра Рябинкин. русский мальчик гениальной совести. Его дневник (дневник Подростка, которого и сам Достоевский не мог вообразить).

Белорусский малыш – загнали в сарай, чтобы стечь: «Глазки наши будут выскакивать».

Сжигали людей и в церкви. Огонь гудел. Огонь был такой силы, что люди, дети летали там, в церкви.

А в XIX веке один литературный герой не хотел в рай идти – из-за слезинки ребенка.

Невозможно жить с такси правдой? А без нее? Без нее вообще смерть грозит. Это ведь еще «Хиросима обычными средствами».

И вот они, каратели, вот их механизм поголовной мобилизации на войну – ВЗРОСЛЫХ ПРОТИВ ДЕТЕЙ. «А надо построить дело так, чтобы каждому и каждый день приходилось выкупать собственную жизнь. Особенно важный взнос – первый. И лучше всего – детской кровью. Главное – окунуть в краску с макушкой, а потом можешь отряхиваться!».

«Страшно читать». Конечно. Страшно читать даже день-два. даже час. Страницу – и то страшно. А работать, писать – 11 лет? А сначала разыскать 500 человек, выслушать их, записывать за ними? Собрать эту мозаику из кровоточащих кусков?

Читаешь – и вдруг: все они, истребленные. поднимаются из разбросанных, безымянных, неизвестных могил, восстают из развеянного пепла и – нет, не заговорили: все они – и дети – молча смотрят на нас. Что нам сказать им, которые остались тогда, там – вместо нас? Стало быть: мы здесь, сейчас – вместо них...

А представить себе: не возьмись человек за эту страшную работу, не возьмись за нее безотлагательно, не поддержи его братски другие – Я. Брыль, В. Колесник, Д. Гранин, – не было бы ó нас ни «Огненной деревни», ни «Карателей», ни «Блокадной книги». Никто ведь не принуждал, просто совесть не могла иначе.

Книги эти – подвиг.

Говорят: да, правда у Адамовича предельная. А с художественностью как?

Сначала послушаем его самого: «Мысль о документальной книге пришла как результат поражения – литературного. Есть, оказывается, правда, необходимая, большая, которую литература, однако, не в силах не только выразить вполне, но и просто вобрать, удержать. (Во всяком случае, не сразу это может.) Самые что ни есть современные материалы не могут вон удержать ядерную плазму – испаряются. Так и формы литературные в пар превращаются от соприкосновения с огненной памятью Хатыней... Мы такую правду на себя обрушили, что не до литературы стало».

Но «документалистика» эта и есть особая литература, хотя. право, говорить специально о ее художественности очень трудно – по такой же простой причине. по какой трудно говорить о художественности набата, возвещающего о смертельной опасности: не в концерт же приглашены. А в конце концов художественность и есть работающая совесть писателя, пробуждающая совесть людей.

У Адамовича трезвое самосознание, он отдает себе ясный отчет в своей известной односторонности (может быть, особенно потому, что он еще – и сильный критик). Вот его определение доминанты своего творчества: «сознаешь себя не столько «художником», а тем более «поэтом» сколько летописцем, свидетелем и еще «проповедником»... Вот бы действительно написать литературное произведение, где ты всему хозяин – ты и твоя фантазия, свободная, летящая, никому и ничему не обязанная. Увидеть ту самую доминанту далеко, далеко внизу!» Он не испугался опубликовать отзыв В. Распутина (из личного письма) о «Карателях»: «Ну хотя бы глоток воздуха!..» А после этих слов так сказал о последних рассказах самого В. Распутина: «это тот самый “воздух”, пронизанный солнцем, светом...»

Согласимся. Поймем все это и как его самозадание. Но не забудем, вдумаемся: в тех же «Карателях» есть свет, свет мужества, – в образе автора.

В 1962 году А. Адамович отметил: «Каждый, кто пишет, знает тот главный толчок, тот эпицентр в жизни, который сделал его литератором. Для меня и многих моих одногодков это, прежде всего, Отечественная война...» Сейчас, безусловно, надо сказать и о другом толчке, другом эпицентре. Он сам и сказал: «Не убий человечество!» (Это сегодня – главный «штрих» его деятельности.) <...>

Адамович любит мужественную мысль Л. Толстого, верен ей: чтобы переплыть бурную реку, надо «брать выше». А «брать выше» для него сегодня – это: «Не обязательно гением быть, чтобы ощутить внутренний, неотменимый приказ: не останавливайся, не имеешь права, и именно ты, а иначе, мир погибнет!»

И веришь, и сомнения.нет ни малейшего: говорится это не элоквенции ради: это его кредо, заповедь, исповедь. Без этого не хочет он писать, не может – разучился. Жить не может. Без этого дезертиром бы себя проклял. Одна мысль его жжет: успеть! успеть отдать! И какое-то брезгливое непонимание (или горькое недоумение?) вызывают у него те, кто и сейчас лелеет одно чувство, растравляет его: недовзял! мне недодали, меня недооценили, недонаградили... Каков тут тщеславие, когда о таком идет речь?

Не до ордена,

Была бы родина...

Было б человечество.

Но, по правде говоря, многие ли из нас могут сейчас выдержать испытание на гаком оселке? Другого же – нет.

А. Адамович прав: сама жизнь сейчас словно начиталась Достоевского – настолько оправдались, утысячерились мучившие его тревоги. Но тем более – как нуждаемся мы все в тысячекратном усилении «самого простого», пушкинского: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Или: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет»... И как хотелось бы наконец сказать: сама жизнь начиталась Пушкина! Значит: спасена.

 

…А еще через год и опять ко дню рождения моего друга у меня неожиданно написалось стихотворение. Прекрасно сознавая все его несовершенство, хочу тем не менее поместить его в книгу в память о дорогом мне Алесе, без которого жить стало труднее, будто у меня самого лопнула главная пружина. Вот они, эти вирши.

 

ПОТОМ ДОГОВОРИМ

Посвящается Алесю Адамовичу

Неужто начали мы умирать нормально?

Нормально значит: натурально, естественно, без

Пули в лоб, без выстрела в затылок, оболганные.

Не в лагерях, не в пыточных подвалах,

Безмогильно и безымянно.

Да если правду всю сказать: как нам похоронить

Зараз, да и запомнить почти сто миллионов?

Непосильный труд!

Другое дело – убивать и быть убитыми.

А крематорий был один на всю страну,

Как Кремль Московский, где объявили истину врагом…

 

Неужто начали мы умирать нормально?

Нормально значит: натурально, естественно, без

Лжи большой друг другу (в глаза иль за глаза),

Хотя и без большой любви.

Без пыток истиной казаться стала полуправда,

Полусвобода и полулюбовь. Все не так просто? О, конечно!

Все проще! Просто боимся этого мы знать.

Смирившись со своею смертью, надеемся,

Что правнуки ходить к нам станут на могилу

Хоть раз в году, а может быть, и чаще.

Быт входит в колею.

Земля нам будет пухом.

Ведь заодно с собой – тогда –

Мы ранили ее смертельно и обманули,

 

Похоже – так.

Но вдруг узнали: Жизнь умирает.

А еще раньше – разлюбили, не заметив – как.

Чего ж нам ждать? От ран она могла б еще

Оправиться. Но, оказалось: чахнет Жизнь ото лжи

И гаснет медленно, когда ее не любят,

А узнали мы обо всем об этом, не опоздав,

Как раз за пять минут до срока, назначенного нами,

И – объявили истину секретом, не подлежащим –

Пониманью. Но что там? Тише! Нас подслушивает кто-то…

Ах, это дети! Играют в прятки… Все равно –

Отложим разговор.

Потом договорим…

…В годы перестройки и в начале 90-х уже в новой России наши жизни с Алесем переплелись уж вовсе накрепко. Обоих вынесло в политику. Оба стали депутатами Съезда народных депутатов СССР. Вместе включились, и очень активно, в общественную и политическую борьбу. Участвовали в создании общества «Мемориал», Межрегиональной группы – первой оппозиционной политической партии. Вместе создавали новую по форме общественную организацию – «Московскую трибуну». Часто вместе выступали по радио и телевидению. В августовские дни 1991 и в октябре 1993-го были рядом. В 1990-м оба отправились в Нью-Порт (США) на первую американо-российскую встречу «Апокалипсис». И почти одновременно, с разрывом в два года, схлопотали инфаркты. А потом еще, правда совсем на короткое время, стали соседями по Переделкину. Но обо всем этом речь впереди.

 


 

МОЕ ВХОЖДЕНИЕ В ПОЛИТИКУ

Публицистские баталии

 

Ю. Карякину

Ну что, генералиссимус прекрасный,

потомки, говоришь, к тебе пристрастны?

Их не угомонить, не упросить...

Одни тебя мордуют и поносят,

другие всё малюют, и возносят,

и молятся, и жаждут воскресить.

 

Ну что, генералиссимус прекрасный?

Лежишь в земле на площади на Красной...

Уж не от крови ль красная она,

которую ты пригоршнями пролил,

пока свои усы блаженно холил,

Москву обозревая из окна?

 

Ну что, генералиссимус прекрасный?

Твои клешни сегодня безопасны –

опасен силуэт твой с низким лбом.

Я счета не веду былым потерям,

но, пусть в своем возмездье и умерен,

я не прощаю, помня о былом.

Булат Окуджава

 

Мое вхождение в политику началось с публицистики.

Пожалуй, самыми знаменитыми из перестроечных статей оказались две – «Стоит ли наступать на грабли» («Знамя», 1987, № 9) и «Ждановская жидкость» («Огонек», № 19, 1988).

История первой статьи была такова.

В первых трех номерах журнала «Дон» за 1987 год Борис Можаев (мой давний и очень хороший друг) опубликовал роман «Мужики и бабы», роман острый, честный, – о нашей деревне, которую автор знал прекрасно. Время было еще неопределенное, куда повернет вся эта «перестройка» и «гласность»? И если в Москве уже чувствовалось, что время перемен грядет неодолимо, в провинции все еще царили и заправляли партийные начальники. Сын Жданова, того, чье имя если и войдет в историю, то только как душителя Зощенко и Ахматовой, того, кто обрек Ленинград на голодную блокаду, так вот его сын – Юрий Жданов, именовавший себя философом и бывший, кажется, ректором в Ростовском университете, решил дать бой, по примеру папеньки, теперь уже другому писателю – Можаеву. Он написал в редакцию «Дона» клеветнически-оскорбительное письмо в адрес автора романа, явно уверенный в том, что по его велению и роман и автор будут немедленно изничтожены.

Борис Можаев и редакция «Дона» предложили мне на страницах журнала ответить Жданову. Но пока я писал, хитрован Жданов, учуяв ветры перемен из Москвы, вдруг написал в редакцию второе письмо, в котором, виляя и труся, «отозвал» свое письмо, потому что – по его словам – «теперь не время ударять» по Можаеву. Видно, посоветовался с кем-то из Москвы.

Вот тут я уже разозлился всерьез и решил сам дать бой этому папенькину сынку и иже с ним. Сказалась «бульдожья хватка», как посмеивается моя жена Ира. Засел за работу всерьез. Как всегда, делал бесчисленное количество вариантов. В какой-то момент Можаев не выдержал, видимо потеряв надежду на то, что ответ его «оппоненту» вообще когда-либо увидит свет. Когда статью закончил, было ясно, что печатать ее надо не в ростовском журнале «Дон», а в Москве, где к тому времени и «Московские новости», и «Огонек», да и толстые журналы «Новый мир» и «Знамя» стали буквально хлебом насущным для москвичей, и не только. Статья получилась большая, Егор Яковлев при всем нашем с ним сотрудничестве и понимании в своей газете («Московские новости») напечатать не смог. В родном моем журнале «Новый мир» что-то не сложилось. Но неожиданно для меня быстро и оперативно все сделал Григорий Бакланов. Впрочем, много лет спустя я так написал об этом в рубрике журнала «Однажды в “Знамени”»… в его юбилейном (70 лет!) номере:

Буду крайне эгоцентричен: мало кто помог мне вернуть веру в себя, как «Знамя», т.е. Григорий Бакланов. Я имею в виду статью «Стоит ли наступать на грабли?» (1987, № 9). Писал я ее в упоении и в негодовании (разумеется, на самого себя). Вариантов было чуть ли не тридцать. Речь шла о романе Б. Можаева «Мужики и бабы».

Принес сначала в самую распрогрессивнейшую газету. Отказ. Отнес в самый распрогрессивнейший журнал. Отказ. С горя пошел в ЦДЛ.

Вдруг на Цветном бульваре вижу – «Знамя» (а накануне я поссорился с главным редактором Г. Баклановым). Думаю: дай зайду, небось тоже выдворят. Отдал. Часа через два – звонок жене: статья немедленно идет в ближайший номер. (Писем-откликов на статью было не меньше тысячи. Время было глуповато-восторженное.)

Г, Бакланову дана была милость не трусить не только на войне, но и в мире. Вспомните хотя бы его выступление на XIX партконференции (1988), когда он один противостоял всему залу.

Ему и его заму В. Лакшину я бесконечно благодарен за понимание, сочувствие и помощь.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...