Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Операция на сердце в Кёльне




 

Как только меня залатали, вернулся в Москву, в свою конуру на Перекопской. И чуть ли не в первый день по прибытии вызывает меня Андрей Дмитриевич. Дело важное и очень срочное.

ФОТО № 18

Оказалось, Сахаров собирает депутатов для вынесения решения о всеобщей забастовке. Тут мы впервые, пожалуй, с ним разошлись. Его идею о всеобщей забастовке я не поддержал, за что тут же был заклеймен темпераментной Люсей (Еленой Боннер) как предатель. Но это не помешало нам обсудить многие другие вопросы. Ушли от него с Ирой поздно…А через несколько дней – ужасная весть: умер Андрей Дмитриевич, внезапно, от сердечного приступа. На его похоронах долго, всю церемонию, стоял у гроба… и вновь схлопотал инфаркт. «Скорая», больница, два месяца на койке. Стало ясно: без операции на сердце жить не смогу. Денег на операцию, естественно, не было. Помогли немецкие социал-демократы и Лев Копелев, да еще Е.М. Примаков, у которого среди многих хороших человеческих качеств есть два первостепенных: чувство дружбы и ответственность, помощь тем, кто серьезно заболел.

Впрочем, ограничусь кратким газетным отчетом:

ПОСЛЕ ТРЕХ ИНФАРКТОВ…

В университетской больнице Кёльна один из крупнейших немецких хирургов, доктор Вивье, сделал сложнейшую четырехчасовую операцию народному депутату СССР Юрию Карякину. Он приехал в ФРГ по приглашению депутата бундестага Герда Вайскирхена для участия в симпозиуме «Мир без врагов».

Немецкие коллеги знали, что Юрий Карякин недавно перенес тяжелый инфаркт, и в Кёльне самочувствие народного депутата не улучшилось. Тогда они организовали депутату обследование в университетской клинике. Помог и Лев Копелев, самоотверженно выполняющий роль «скорой помощи» для многих наших в Западной Германии. Дело это, кстати, непростое – ведь у Карякина не было ни страховки, ни валюты, чтобы оплатить исследование и операцию. Врачи установили, что депутат за полгода перенес три инфаркта, причем два скрытных – на ногах. Проводившие обследование профессор Хильгер и хирург Вивье решили: нужна операция, чтобы заменить изношенные сосуды.

Операция, которую пациенту из СССР сделали бесплатно, оказалась успешной. Юрий Карякин поправляется.

«Московские новости», 15 апреля 1990.

Конечно, спасли меня доктор Вивье и немецкие товарищи, и все-таки главным спасителем был Лева Копелев. Приютил нас с Ирой на несколько месяцев в своем доме в Кёльне, поручился за меня перед Университетской клиникой (не знаю, вносил ли какой-то залог), после операции помог выходить меня, организовал вместе с дочерью экс-председателя парламента Вайскирхена реабилитацию в санатории Бадберлибурга. Трогательно опекал меня после отъезда Иры в Москву, потом возил с собой на семинары, интервью, познакомил с прекрасными людьми.

В те дни много говорили с Левой. Как правило, суждения наши совпадали. Лева поражал своей энциклопедической образованностью и одновременно детской наивностью. Почувствовал, что есть у него две боли: очень хотел, чтобы вернули ему гражданство, хотел приехать в Москву, хотел закончить свой жизненный путь на родной земле. Так в конце концов и получилось. В августе 1990 года указом Горбачева ему вернули советское гражданство. Похоронили мы его в Москве, на Донском кладбище, в июле 1997-го.

Вторая боль его была вызвана разрывом с Александром Исаевичем Солженицыным. Собственно, разрыва полного не было, но какая-то отстраненность со стороны «друга по шарашке» с годами обозначилась. Отстраненность началась с определения каждым из них своих идеологических позиций, которые во многом оказались разными. Впрочем, об этом можно узнать из напечатанных писем, порой довольно острых, бывших «шарашников» друг другу.

Тогда-то я дал себе зарок при первой встрече с Александром Исаевичем обязательно выяснить, в чем кроется причина накопившихся недомолвок, обид, явно несправедливых молчаний. И когда два года спустя я оказался в США и помчался к Исаичу в Вермонт, в своих «пунктах» разговора с ним на одно из первых мест поставил Копелева. Дважды – обиняком и прямо – спрашивал его о Леве. Дважды получил уклончивое молчание, будто и не называл имени Лева. Понял: не ваше это дело, Ю.Ф. (так Александр Исаевич звал меня еще со времени наших первых встреч в Рязани и Москве в начале 60-х годов).

Лева подарил мне новую жизнь. Собственно, 22 марта, день операции на сердце, я считаю своим вторым днем рождения. А вот сказать ему об этом никогда не доводилось. Все больше говорили о политике, о людях, о его и моих планах, замыслах… И только когда случай заставил, один добрый – 85-летие Льва Копелева, другой страшный – его смерть, высказал печатно малую толику того, что думаю об этом прекрасном человеке.

 

«А СЕРДЦЕ ОСТАЕТСЯ ОДНИМ»

К 85-летию Льва Копелева

В жизни каждого человека есть такие «узловые точки», которые разом открывают скрытое в нем, разом выявляют и разрешают его противоречия.

Одну из таких «точек» в жизни Льва Копелева мне посчастливилось увидеть воочию. В апреле 1990 года вдруг приходит Копелеву посылка: черный хлеб и икра. Отправитель – немец из давней «мавринской шарашки», описанной А. Солженицыным в романе «В круге первом». Там, кроме Нержина, Сологдина, Рубина (их прототипы – А. Солженицын, Д. Панин, Л. Копелев), было и несколько пленных немцев. На Рождество (декабрь 1949) нашим дали новогоднюю пайку, немцам – нет. Рубин поделился с ними своей.

И вот через сорок лет – эта посылка… Лева заплакал.

Как все переплелось в одном этом факте! Лева с ними, с немцами, воевал. Они его ранили. Они были для него смертельными физическими врагами. Они оставались для него врагами идеологическими. Он их даже и на шарашке пытался обратить в свою коммунистическую веру…

Как все переплелось: он не только насквозь русский человек, но и, можно сказать, прирожденный, призванный германофил…

…Каждый год первого апреля на даче Чуковских в Переделкине отмечался день рождения Корнея Ивановича. Но чем ближе к 80-м, тем уже становился круг встречавшихся. Все чаще день рождения становился днем прощания с теми, кого выталкивали, выдавливали в эмиграцию. В 1980 году прощались с Копелевыми – Левой и Раей. Казалось, навсегда.

Но в конечном счете ему все-таки посчастливилось: Германия – его вторая родина. Именно здесь произошел невероятный взрыв его невероятных способностей. Написаны воспоминания, книги, статьи и начато многотомное исследование о немецко-русских культурных взаимоотношениях. Фактически один (с тремя друзьями-сотрудниками, которых он называет «мое политбюро») он делает работу целого института.

Эрудиция Копелева легендарна, фантастична. Когда говоришь с ним по вопросам культуры, не нужна никакая энциклопедия, никакой Интернет… Вспомним еще раз «В круге первом»: после того Рождества – «Как был, держа в руках монголо-финский (!) словарь и томик Хемингуэя на английском, Рубин вышел в коридор»…

…Еще одна «узловая точка Льва Копелева: его любимейший герой – «русский немец» Федор Гааз (наш, можно сказать, Альберт Швейцер). В каком бы месте Германии мы с ним ни были, его узнают и приветствуют буквально на каждом шагу. Награда заслуженная, выше которой, вероятно, и нет. Генрих Бёлль был его ближайшим другом. Тоже награда.

Я почти не знаю другого человека, при одном упоминании имени которого у людей, знающих его, так светлеют лица. Невольно вспомнил из «Преступления и наказания»: озлобленный, затравленный Раскольников вдруг говорит Разумихину: «Ты всех их добрее, то есть умнее…»

Когда в 1990 году я почти умирал, никто не помог мне больше, чем он. Как брат, как отец…

Почти все, кто знает его, зовут обычно Лева. И это не вульгарность, не панибратство. Это просто дань какой-то его открытости, откровенности, дань человеку без задних мыслей, вечно юному ярому спорщику.

Какой долгий, тяжелейший путь к истине он проделал! Перечитайте «В круге первом». Я, конечно, не отождествляю Копелева с рокопье, но уж очень они похожи: сравните собственно автобиографические книги самого Льва Копелева, где он абсолютно беспощаден к себе прошлому. Да, были ошибки, и очень серьезные, но он сам их преодолел. Были блуждания, заводившие в тупик, но он сам изменил свой путь, сам пробил стену тупика. Но вот чего никогда, никогда не было, так это корысти. Еще раз вспомню Достоевского: взгляды могут и должны меняться, а сердце остается одним…

Его позиция в отношении ввода советских войск в Чехословакию, войны в Чечне была бескомпромиссна. Его голос в защиту А. И. Солженицына, А. Д. Сахарова, Л. К. Чуковской, А. Марченко, П. Григоренко и многих других, им подобных, был столь же для него естественно-мужественным.

Теперешнее паспортное двойное гражданство Копелева – лишь формальное закрепление его изначального двойного гражданства в русской и немецкой культуре.

…Немыслимо, но как радостно, что ты, Лева, жив и могуч в свои 85.

Есть все-таки правда и на земле.

Дай тебе Бог. Дай тебе Бог.

«Литературная газета», апрель, 1996

 

Летом 1990-го после прекрасного курса реабилитации в санатории Бадберлибурга я вернулся из Германии в Москву. Впрочем, 60-летие (22 июля 1990 года) встречал еще в ЦКБ. Думается, это была перестраховка уже наших врачей. Туда приехали ко мне друзья. Помню, как на Ирином «жигуленке» прикатил с огромным букетом роз Юлик Ким и мы с ним выпили коньячку. А потом пожаловала царица журналистики Ольга Кучкина и, конечно, взяла интервью. Из всех моих интервью я это особенно люблю, как и самого интервьюера. А потому хотелось бы видеть его в своей книге. Вот оно:

Он вышел из комнаты под видом покурить – там заседала межрегиональная депутатская группа, а ему не хотелось никого смущать. Ему было уже очень больно, и он лег на пол, успев попросить девушку-секретаря подстелить газеты. Его везли в Склифосовского, в реанимацию, без сознания. Если бы там, на его счастье, не оказалось заграничного лекарства, он бы уже был мертв.

– С тобой произошла такая страшная история – ты практически умер и воскрес… Какой это след в тебе оставило? Что дал этот новый опыт?

– Ну, дело довольно простое. Был инфаркт. Чуть-чуть выходили. А дальше я решил преодолеть этот инфаркт, так сказать, идеологическими средствами. Как всегда мы делаем. То есть проявить волю, характер, осуществить вмешательство «партии» – у меня ведь своя внутренняя «партия». Наверное, моя модель за последний год – это модель нашего общества, нашей экономики. Я был уверен, что самовнушением обуздаю организм. Прилетел в Кёльн по приглашению замечательного человека, депутата бундестага, социал-демократа Вайскирхена, выступил на конференции, почувствовал себя плохо, сделали коронарографию, оказалось, не один инфаркт, а три, нужна операция, и никакая идеология не поможет

– Природные законы оказались сильнее…

– Сердце – насос, а не идеологическая конструкция, оказалось, что лечить его надо технологически. Перебью себя: вся наша «мудрость» состояла в том, что технологию жизни, даже психологию, даже физиологию жизни, выживания, развития общества мы заменили идеологией. Неправильно поставлен диагноз: у нас не один инфаркт, а много, на фоне общего рака, во всяком случае экологического. Это во-первых. И во-вторых, лечить нас нужно технологически. Ни «капитализм», ни «социализм» – при чем тут это?

– Я хочу вернуться к проблеме смерти. Мы в нашем веществе как бы исключили ее из сознания. Исключили из литературы, искусства. Скажем, отменили жанр трагедии. Всем было предписано быть настолько счастливыми, или обобществленными, что смерть, как и Бога, вычеркнули из жизни…

– Замечательно сказано у Коржавина: даже смерть отнеся к проявлениям старого мира… Отдать жизнь за родину – это моему поколению было понятно. Но это как-то не равнялось смерти. Да, смерти не было. Господствовало убийство, а смерти не было. И это одно из главных преступлений. Потому и не было жизни. Это связано. У меня в книге «Достоевский и канун XXI века» лейтмотивом проходит – и даже глава так названа – «Встреча со смертью». Переживается, обдумывается встреча Достоевского со смертью, без чего, по-моему, необъяснимо его творчество. Без этого вообще многие, вернее, главные вещи непознаваемы, непостижимы. Тут очень боишься простоты – а ее не надо бояться, это не простота, а элементность – не элементарность; без встречи со смертью не может быть ничего, нравственности быть не может. Я так долго думал об этом, что как будто накликал смерть, а накликая, предуготовился к этому. Действительно, было чувство, что я готов. Странная вещь; вот мне сейчас шестьдесят, а я все это уже знал, потому что умирал в девять лет. У меня был дифтерит, я был безнадежен. В палате нас лежало четверо, и трое умерли, я их всех помню, как вчера. А я три раза умирал. Там есть такой приступ, когда задыхаешься, и все. Когда я потом прочитал «Жизнь после жизни» и у Толстого, как улетает душа в какой-то тоннель, это я точно знаю, я сознавал, я видел: она улетает, а ты остаешься и видишь себя, тело свое видишь. В девять и в шестьдесят разницы в этом отношении никакой. Я помню тогда спросил: мама, я умираю, а ты куда?.. А в этот раз было чувство жуткой досады, что не успел доделать то, что, наверно, не мне одному нужно.

– Твоя жена говорила мне, что здесь, в больнице, и там, в клинике, в Кёльне, ты наговорил тридцать часов пленок. Одну из них – на третий день после операции, когда ты думал, что снова умираешь, она начала слушать – и не могла: так страшно…

– Я был опутан проводами, проводочками, как муха в паутине, боль дикая, пульс 180, и не думаешь о смерти, а выдернуть все из какой-то колбы, чтобы прекратить это непереносимое состояние… а диктофон не выключил…

– Что ты почувствовал, когда вернулся «с того света»?

– Как хорошо у вас на этом свете!.. Все то же, что отчеканил Достоевский после отмены казни 22 декабря 1849-го: «Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья».

– Мне хотелось попросить тебя поделиться хотя бы частью «последних» твоих мыслей… о себе, о поколении…

– Очень трудно… У меня есть любимый образ сжатой пружины: скрутить мысль так, чтобы было как цилиндр, кто-то снимет упор, пружина выстрелит. Так вот, в дни, о которых ты говоришь, я вдруг начал сперва исписывать блокноты, потом наговаривать пленки. Было дикое чувство недоделанного и дикий, почти животный расчет додумать, доделать… Ты назвала – поколение. Смею сказать, что поколение это абсолютно уникально не только в истории Страны Советов, не только в истории России, но и в истории человечества. Это не гордыня. Это ужас и магнит ответственности. Сама подумай: никогда не было, разве только у ранних христиан и у французских революционеров, таких чаяний и таких надежд, как у нашего поколения. Определюсь: я 30-го года. Плюс-минус 10 лет – считаю, наше поколение, поскольку время спрессовало, сжало нас. Люди, которые раньше казались мне недосягаемо впереди или недосягаемо позади, оказались в одном со мной поколении. Смешно, Володя Высоцкий на восемь лет меня младше…

– Ты чувствовал какое-то превосходство?..

– Нет, нет! Это он, это он, будучи человеком внутренне очень деликатным, давал дистанцию. Забегая вперед, могу сказать, что он стал моим младшим учителем.

– Это произошло, когда он умер?

– Нет, раньше, может быть, неосознанно. Я узнал его в 64-м, когда ему было 26, а мне 34. Я уже поработал в Праге, в «Проблемах мира и социализма», идеолог, политик. А он пел… Он был для меня воплощением возможности невозможного. У него было родное им всем, и Мандельштаму, и Пастернаку, чувство: идет охота на волков. Была травля, была охота. Но – «я из повиновения вышел». Он первый выскочил из этого, почувствовал восторг свободы. «И остались ни с чем егеря», понимаешь? И мы, старшие, с каким-то недоверием: приснилось, что ли? А он не боится, он идет. Они стреляют, а он идет, один, по канату и хохочет при этом! Он был осуществленной дерзостью. Не политической, черт с ней, – человеческой…

– Эта жуткая плата – водка, наркотики, – это именно плата за прорыв к абсолютной свободе в условиях абсолютной несвободы…

– Безусловно, это сверхнагрузки. Был Володя Высоцкий, был Толя Якобсон. Тоже младший учитель. Так случилось, что он жил в доме, где я поселился в 60-х. Почти каждый день он приходил ко мне: можно, Юрий Федорович, я вам почитаю? Сначала Юрий Федорович, потом Юра, при разнице в пять лет. И читал всю мировую поэзию. Его очень любил Самойлов, он был любимец Лидии Корнеевны Чуковской. Безумно талантливый человек. «Царственное слово» – его эссе об Ахматовой. О Блоке – художественное исследование. Друг Юлика Даниэля. Вот его «объективка». У них свои «объективки», у нас свои. Он уехал за границу и повесился… Еще Юлик Ким, слава Богу, есть…

– Сравнение поколения с ранними христианами – по степени напряженности мироощущения, по перевороту?

– И то, и то. Только у христиан растянуто. А тут – на одном пятачке. Это первое. Второе: никуда не денешься – одна из самых страшных в истории человечества войн, она же нас проутюжила всех, и тех, кто участвовал, и кто не участвовал. И, наконец, третье: на жизни одного поколения – полный пересмотр всего. Вот цифры – смотри, в них судьба. В 37-м мне сколько? Семь. Что я понимаю? Я только помню музыку 37-го года. Эта музыка состоит из двух мотивов: радость жизни, мама, бесплатный морс во время выборов в буфете, праздник и – какая-то жуть, какой-то страх. Шепчутся, происходит что-то непонятное, исчезают люди. Я в провинции жил, в Перми, все на виду. Туда нельзя, у тех дядю увели. Шу-шу-шу по двору – взяли у Кайгородовых, старый большевик, вдруг исчез. Опять радость – пионерлагерь, а старший вожатый – исчез: враг народа – шепотом. В 41-м мне одиннадцать, игра «бежим на фронт». А в 56-м мне уже 26, я женат, не хватает денег, и вдруг: вся страна – концлагерь, и ты жил не так. Ничего себе! В 56-м казалось: еще чуть-чуть, вот Бухарина реабилитируем, и засияет солнце справедливости. Дальше 29-го самые смелые заглядывали, остальные пробавлялись 37-м, ну еще 34-м. Ни о какой экономике, о праве не было и речи. Там были иллюзии – рухнули, потом опять иллюзии – рухнули. Счастье было, что мы ввязались в драку, четверо в философской аспирантуре МГУ. Плимак, Пантин, Филиппов и я пошли против своих научных руководителей, оказавшихся доносчиками, стукачами, фальсификаторами. Я убежден, из человека ничего не выйдет, если он в юношестве, в отрочестве не пойдет один против всех. Это не рациональное упражнение, а именно безрассудный порыв. Если вмешается расчет, он убьет. Без этого может не получиться судьбы. И обязательно там, в юношестве. Потом дооткладываешься. Это глупо, отчаянно, бессмысленно, а после оказывается, это росточек, из которого все вырастает. Я помню одного, умницу, многие уступали ему по способностям, он должен был быть пятым, он сказал: ребята, вы правы, но у меня жена и дети, я не могу. Классическая фраза. Мы даже зауважали его за прямоту, не обсуждали, не корили, а тихо растерялись. Он сделал фантастическую карьеру,– сейчас, правда, потерялся. И что? Ничего. Лет двенадцать назад мы встретились, от него чуть-чуть зависело то, что было в наших с Элемом Климовым планах, – фильм «Бесы»…

– И он не дал…

– Не просто не дал – сподличал…

– Это все написано у Зиновьева в «Зияющих высотах». Модель одна и та же: система душит вас не руками кого-то верхнего – руками ваших же коллег, завистников, с внутренним червем, они не хотят, чтобы кто-то высовывался… Как же развивалось твое личное противостояние?

– У нас все слиплось во лжи. Когда ты умнеешь, ты не избавляешься от лжи, а умнее лжешь. Даже вроде мудрость: ну не будешь же ты выступать, когда и так все ясно. Такой «общественный договор» между всеми. А раз он есть, ложь не будет уменьшаться, а будет только видоизменяться. Стало быть, увеличиваться. И ты уже тонешь в ней. Ты пропал. Всегда можно найти людей хуже себя и удовлетвориться этим. Это путь самоубийственный. Отвратительный, гордынно-глупый, помимо прочего. Мне кажется высоким, и негордынным, и не унижающим путь сравнения себя с людьми, воплощающими идеал, недосягаемыми, но зато тянешься и делаешь больше, чем, тебе казалось, ты способен. Тем более что этим людям свойственно создавать вокруг себя почти физически сгущенную атмосферу духа, при которой человеку, даже не близкому им, далекому от них, неудобно сказать глупость – лучше промолчать, неудобно поступить безнравственно. Я это физически ощутил, когда потерял их, – это ощущается при потерях, – уехал Эрнст Неизвестный, уехал Коржавин, люди, с которыми я все время близко общался. Не говоря уже об Александре Исаевиче. Они – Солженицын, Сахаров, Лидия Корнеевна – вот счастье…

– Твое поколение называют поколением шестидесятников. И еще – детьми XX съезда. А молодые, если не все, то многие, относятся к этим понятиям иронически…

– Думаю, они правы. Если только «дети XX съезда», который, конечно, означал колоссальный прорыв, но и колоссальную самоограниченность, просто ограниченность, примитивность, то, конечно, в этом сеть нечто комическое. Дитя… съезда. В самом деле смешно. Вот Полозков – действительно, дитя 1-го съезда РКП.

– Какие вы были тогда – это одно. Хотя вас укоряют и за былое прекраснодушие, и за то, что жалели себя, не пошли так далеко, как пошли диссиденты. Но главное, что не разделяют сегодняшних позиций, видя в них пусть изменившийся, но все же идеализм, пусть иную, но все же ангажированность.

– Особенность моего поколения – в его инфантильности. Мы созрели гораздо позже, чем следующие. К себе я могу быть достаточно беспощаден, к другим из моего поколения – нет, других я бы защитил. Со всех сторон один и тот же грех: я достиг определенного уровня, а все, кто «ниже», – дрянь. Тут есть нечто чудовищное.

– Конечно, это грех высокомерия. Более того, грех горделивой правоты небитых перед битыми. Хотя встречается и гордыня более битых перед менее битыми. Выслушать, принять, учесть и идти дальше – другого пути, пожалуй, и нет. Продолжим в этой связи о Солженицыне и Сахарове.

– Как происходит? Сначала люди влияют на нас чистотой своих помыслов, нравственностью, мужеством, красотой поступков, так? А уж потом мы видим их взгляды. Посмотри: Афганистан – тот и другой против, тоталитаризм – оба против, и так далее. Потом начинаются различия. Сейчас на них особенно упирают. А я хочу сказать, что история приготовила нам удивительный сюрприз. Россия по природе своей – это не Европа и не Азия. Россия – Евразия. Она двуглава, у нее два корня, два крыла. Это не точка зрения, это так и есть. И появление западничества и славянофильства – это у глупых адептов превратилось во вражду, тогда как в духовном плане – чудесное слово есть: контрапункт. Контрапункт – это такое столкновение мотивов, лейтмотивов, в результате которого рождается взрыв понимания, взаимопроникновения, взаимообогащения. Чудо возрождения, а не взаимоуничтожения. Западники и славянофилы тогдашние, герцено-аксаковско-киреевско-грановские, они были святые люди. Это была юность, чудесная, идеалистическая, кстати. И вдруг такая неслыханная концентрация славянофильства снова – конечно, в Александре Исаевиче, и западничества – конечно, в Андрее Дмитриевиче. Такого еще не бывало. Тут и сила интеллекта – один другому не уступает, и сила духа – один другому не уступает, и сила и красота поступка – великое соревнование, от которого все выигрывают. Да это два мощных крыла, только благодаря которым можно взлететь! Вот он, согласительный контрапункт!

– Замечательно. Правда.

– А я был счастлив, когда эту же мысль нашел в последнем письме Давида Самойлова к Лидии Корнеевне Чуковской. Тут нужно тихо-тихо думать. Нужно думать, удивляться и радоваться, потому что это нам знак, нам дар. Воплощенный, не «намёчный» (слово Достоевского). Почему мы этого не замечаем? Очень близко стоим. Говорят, где-то на востоке не могли изобрести колеса. Изобрели на западе. Демократия изобретена на западе, но это колесо, оно для всех, без потери своего национального духа. Если уж Япония овладела общемировыми ценностями, то о чем говорить?

– Тебе действительно потрясающе повезло, что ты общался с одним и с другим. Впрочем, это другая категория. Не везение – действия, поступки, мысли сводят людей. Андрей Дмитриевич был твоим доверенным лицом на выборах в народные депутаты, а ты – его доверенным лицом…

– Одно это было для меня наградой, о которой я не смел и мечтать и которую мне отслуживать и отслуживать… А впервые вместе мы были на представлении книжки «Иного не дано» в издательстве «Прогресс», сначала выступил он, потом я. Он сказал, что книжка, может, и хорошая, но она уже безнадежно устарела. Я подхватил, сказал, что «ждановская жидкость» – прошлое, надо браться за «лигачевский бетон», имея в виду историю с уничтожением останков политзаключенных ГУЛАГа в Колпашево, под Томском, я тогда только узнал об этом. Потом мы поехали к Андрею Дмитриевичу на дачу – Афанасьев Юрий, Лен Карпинский, Леонид Баткин, поехали основывать «Московскую трибуну». Тогда началась совместная работа.

– О нем можно сказать, что это полное воплощение солженицынского «жить не по лжи». Как ты думаешь, он был такой природно или выделался в такого человека?

– Думаю, что природно, семейно, но это и расширялось. Гениальный физик, он вдруг открыл глаза на весь мир. Это старая российская история: «Я взглянул окрест себя – душа моя страданиями человечества уязвлена стала… Я человеку нашел утешителя в нем самом».

– Что ты думал в «последние минуты» о важном сегодня?

– О том, что сегодня никуда не денешься от пересмотра самых главных вопросов. А самые главные вопросы – это марксизм-ленинизм-коммунизм и Октябрьская революция. Я не претендую сейчас на абсолютные ответы. Вопросов, вопросов не надо бояться. Ответы придут. Глупейшее занятие – пересматривать историю: а как было бы, ежели бы. Но наше отношение к событиям истории – другое дело. Дано: Октябрьская революция. Дано: к 17-му году Россия входила если не в первую пятерку, то в первую десятку по всем основным критериям. Было десятилетие серебряного века. Уж я точно не шовинист, но у нас была гениальная интеллигенция, нигде такой больше не было…

– Которая готовилась радостно принять революцию…

– Готовилась. Итак, Россия в мировом квалификационном листе. Что мы имеем через 70 лет? Россию на 50-х местах по всем показателям: медицине, культуре, экономике. То есть невероятную отсталость. Причем эта отсталость – не победа, а отсталость, вдумайся! – куплена уничтожением такой культуры – представь, если бы ни Кёльнского, ни Миланского, ни собора Парижской богоматери!.. Ценой неслыханных страданий! Ценой убитых нами же. Не меньше 40 миллионов. Сами. Своих. Мы убили гениальную свою интеллигенцию, убили гениальное свое крестьянство – это был такой отборный слой, тысячу лет рожали и родили. Уничтожен был коренник: коренной крестьянин, коренной рабочий, коренной интеллигент, человек к человечку, мастера! И я никуда не могу деться от вопроса: стоит ли? Пошли бы вы на Октябрьскую революцию, зная результат? При такой-то цели. Такой результат. За такую отсталость. Такая плата. Возьмите Достоевского, Толстого, Пушкина, Чехова, поместите их в 17–53 годы – они благословили бы нас? Мало этого, что было бы с ними? Сейчас на меня закричат: не предадим идеалы Октября! А речь идет не о предательстве, не об измене, а о том, что нет никакого научного социализма. Просто к новой форме утопического социализма прибавили слово «научный». Какой же это научный, если исходили из того, что деньги не нужны и да здравствует немедленная отмена денег и обобществление – даже ненаучные слепцы Французской революции до этого не додумались, а шли от жизни! Гениев у нас много, но для меня есть один человек – как воплощение нормы, воплощение добра, осуществленной духовности – Короленко. У Достоевского о Гарибальди: да, хороший человек, но мыслию не орел. А Короленко – и мыслию орел. Поразительно, как он все видел, и назад, и вперед. И вдруг, когда Горький за него заступается, Ленин отвечает: вы пишете, что это мозг нации, соль соли – а он – говно нации! Ну, вот тут уж я никому и ни за что не уступлю, хоть ста Лениным и Марксам, вместе взятым. Или – обратиться к нации и сказать: мы перевели непонятную латинскую фразу об экспроприации экспроприаторов как «грабь награбленное». Настолько не понимать, как это будет «переводиться», как будет снижена даже самая высокая идея: у Достоевского есть выражение «потащили идею на улицу»… Я добросовестно подсчитал, по наименованиям, что знали из мировой культуры Маркс и Энгельс, а что Ленин. Раз в 60 меньше. А если чего-то не знаешь, это для тебя не существует, тебе этого не жалко, это не входит в твой духовный статус, не живое для тебя.

– На этом основан весь «железный занавес» – где-то там… Юра, ты открыл вообще закон невежества. Если люди чего-то не знают – это враждебно и потому может или должно быть уничтожено.

– Неизвестное враждебно – да. Выгоняют 200 человек, цвет русской мысли, носителей мировой культуры, – «корабль философов». Я лелеял надежду, что Ленин не знал, воспользовались его болезнью. Так нет же, выясняется, знал. Ничего себе «научный социализм»! Вообрази, Эйнштейн приходит к власти и говорит: кто там меня не понимает? Бор? Сослать его к такой-то матери. Я не понимаю Бора? Бора и сослать!.. Была проблема: мировая культура с точки зрения марксизма-ленинизма. А стала: марксизм-ленинизм с точки зрения мировой культуры. Вообще что такое марксизм-ленинизм? Нельзя же физику назвать ньютонизмом или эйнштенизмом. А физика – чепуха по сравнению с наукой об обществе. Назвать все по имени одного-двух-трех людей, по-человечески неизбежно ограниченных? Перескочить через формацию – научный социализм? Произошла чудовищная вещь – прости меня, пожалуйста: овладеть девочкой в десять лет, заставить ее рожать через пять месяцев – при чем тут наука? Не по науке известно, что женщина рожает на 272-й день, а девочка не может!..

Говорить с Юрием Федоровичем Карякиным можно бесконечно. Талант жить, и страдать, и мыслить, он заразителен. Безумно жаль прерываться. Но надо и честь знать: я навещаю Карякина в больнице. Слава Богу, есть книга «Достоевский и канун XXI века», есть план новой книги, где чистый Достоевский, план книги публицистики, собственных дневников. И заветное – «Дневник русского читателя» (мальчика, прожившего до старости с Достоевским в душе) – одно из открытий, которые даруются ищущим. Сначала работайте по 16 часов в сутки – и вам воздастся.

Мы не прощаемся.

 


ПУТЧ

 

1991 год. Начался заметный спад той волны общественного подъема, что нарастала в ходе перестройки. Казалось, перестройка выдыхается. Горбачев впервые почувствовал себя в изоляции в своей (коммунистической) партии, где еще оставался генсеком, и в стране, где был избран (правда, не на всеобщих выборах, а съездом народных депутатов) первым президентом СССР. Экономическая ситуация в стране резко ухудшилась, опустели полки магазинов даже в Москве. За хлебом выстраивались очереди. Москвичи получили специальные карточки, по которым могли купить – если повезет! – что-нибудь из продуктов питания. Даже залежалые промтовары сметались в магазинах, чудовищными темпами нарастала инфляция.

А в политической борьбе шли на таран друг против друга Горбачев и Ельцин. «Для меня отношения между Горбачевым и Ельциным – это маленькая модель либо гражданского мира, либо гражданской войны. – Так комментировал я, помнится, результаты февральского Пленума Российской компартии газете «Куранты». – Все то лучшее, что начинал Горбачев, без Ельцина невозможно. То, что начинает Ельцин, без Горбачева не пройдет. Причины этой «войны» куда глубже, чем личные отношения. Но пока два лидера машут руками, народ может протянуть ноги».

В КПСС, которая все еще сохраняла определенный контроль правительством и номенклатурой, верх одержали реваншисты, и их агрессия была направлена не только и даже не столько против Ельцина, сколько против Горбачева и его «прорабов перестройки». В январе эти группировки сделали первую попытку переворота, но не в центре (это им было не под силу), а в Литве и Латвии. 13 января в Вильнюсе и 20 января в Риге воинские формирования, подчиненные центральным министерствам, но действовавшие от имени «Комитетов национального спасения», попытались захватить государственные учреждения: телебашню и Дом печати в Вильнюсе и Министерство внутренних дел в Риге. Обе акции провалились, но пролилась кровь, и главное – никто не взял на себя ответственность за насильственные акции. Горбачев с большим опозданием невразумительно оправдывался: не был ни о чем осведомлен. Ельцин же действовал быстро и точно: он немедленно вылетел в Таллин и подписал документы с законными органами власти Прибалтийских республик, выразив солидарность с теми сотнями тысяч граждан, что вышли на столичные улицы под лозунгами – «Свободу Литве!». Тем самым показал себя сторонником суверенитета республик и лидером общесоюзного масштаба.

 

Центральное телевидение совершило в эти дни настоящий подлог. Вопреки совместному заявлению депутатских групп «Союз» и МДГ четвертой сессии Верховного Совета СССР, потребовавших показать на экране «авторский обзор» Невзорова и ленту литовского представительства в Москве, вышла передача, содержавшая лишь короткий и маловразумительный эпизод из съемок Невзорова. А через несколько суток, в последний день работы четвертой сессии Верховного Совета СССР, Горбачев выступил с предложением временно приостановить действие Закона о печати, самого демократического из принятых за годы его правления.

Как обычно, формулировал он свое предложение довольно витиевато: «…Я бы поддержал предложение, чтобы Верховный Совет взял контроль над всем телевидением и радио, над всеми газетами, чтобы там присутствовали все точки зрения».

Вот тут и произошла моя стычка с Горбачевым, которая помогла в конечном счете это предложение президента спустить на тормозах, оставив в силе Закон о печати.

Из стенограммы обсуждения, записанного на диктофон в пресс-центре парламента и опубликованной в газете «Московские новости» (27 января 1991 г.).

 

КАРЯКИН: Президент сказал, что нужно приостановить Закон о печати хотя бы на месяц. Напомню, что один раз мы уже его приостанавливали в 18–м году и после этого не могли восстановить 70 с лишним лет.

ГОРБАЧЕВ: Позвольте отреагировать моему старому, нет, не оппоненту, как раз другу: мы ведем с товарищем Карякиным все время диалог и обмениваемся мнениями. Тут говорят, препятствует Закон о печати? Я только хочу высказать мнение, чтобы телевидение отражало весь плюрализм мнений и оценок…Чтобы во всех газетах присутствовали точки зрения общества, а не позиции политических групп, тем более узких групп.

КАРЯКИН (в отключенный микрофон): Таким образом, я понимаю вас так, что вы снимаете свое предложение о приостановке Закона о печати?

ГОРБАЧЕВ: Не ставлю! Вот вы и Мурашев сказали, как быть с Законом о печати. Я это не ставлю.

 

 

Итогом этой дискуссии в последний день работы Верховного Совета стала довольно расплывчатая резолюция о том, что Президиуму Верховного Совета вместе с Комитетом Верховного Совета СССР по вопросам гласности поручено разработать меры по обеспечению объективного освещения событий, происходящих в стране, в печати, по радио и телевидению. Закон о печати не был приостановлен. Тогда же я откликнулся в газете «Московские новости» такой репликой:

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...