Из дневника (запись 29 сентября 1880 г.)
Из дневника (запись 29 сентября 1880 г. ) Вечером был у меня И. И. Шамшин[291]. Он рассказал мне много интересного о трудах своих по Верховной Распорядительной Комиссии. Все лето провел он по поручению графа Лорис‑ Меликова за разбором и пересмотром дел III отделения, преимущественно о лицах, высланных за политическую неблагонадежность. Таких дел пересмотрено им около 1500. Результатом этого труда было, с одной стороны, освобождение очень многих невинных людей, а с другой – вынесенное Шамшиным крайне неблагоприятное впечатление о деятельности отделения. Весьма вероятно, что доклад об этом Ларису много способствовал предложению его упразднить это учреждение, столь ненавистное в России. По словам Ивана Ивановича, дела велись в III отделении весьма небрежно. Как и понятно, они начинались почти всегда с какого‑ нибудь донесения, например, тайного агента, или записанного полицией показания дворника. Писаны были подобные бумаги большею частью безграмотно и необстоятельно; дознания по ним производились не всегда; если и производились, то слегка, односторонним расспросом двух‑ трех человек, иногда даже почти не знавших обвиняемого; объяснений его или очной ставки с доносителем не требовалось; затем составлялась докладная записка государю, в которой излагаемое событие освещалось в мрачном виде, с употреблением общих выражений, неблагоприятно обрисовывающих всю обстановку. Так, например, говорилось, что обвиняемый – человек вредного направления, что по ночам он сходится, в преступных видах, с другими, подобными ему людьми, ведет образ жизни таинственный; или же указывалось на то, что он имеет связи с неблагонадежными в политическом отношении лицами; далее упоминалось о чрезвычайной опасности для государства от подобных людей в нынешнее тревожное время и в заключение испрашивалось разрешение на ссылку, в административном порядке, того или другого лица. Бессодержательные докладные эти записки переписываемы были чрезвычайно красиво на отличной бумаге.
[…] Когда он требовал эти бумаги, отвечали обыкновенно, что их нет, при возобновлении же требования, особенно под угрозою пожаловаться графу Лорису‑ Меликову, производились розыски и часто находимы были недостававшие листы; иногда оказывались они на дому у того или другого чиновника, иногда в ящиках столов в канцелярии; раз случилось даже, что какое‑ то важное производство отыскано было за шкафом. […] По случаю возникшей в последние годы революционной пропаганды, признано было необходимым усилить денежные средства III отделения по розыскной части. На это ассигнован был дополнительный кредит на 300 000 руб. в год. Как же употреблялась эта сумма? Более половины ее, вопреки основным сметным правилам, отлагалось для составления какого‑ то особого капитала III отделения. Остальное делилось на две части, из которых одна шла на выдачу наград и пособий чиновникам, а другая – агентам, наблюдавшим преимущественно за высокопоставленными лицами. Эта последняя деятельность отделения была, говорят, доведена до совершенства. Шефу жандармов было в точности известно, с кем знаком тот или другой правительственный деятель, какой ведет образ жизни, у кого бывает, не имеет ли любовницы и т. п. Обо всем этом, не исключая и анекдотов, случавшихся в частной жизни министров и других высокопоставленных лиц, постоянно докладывалось государю. Одним словом, наблюдения этого рода составляли чуть ли не главную заботу нашей тайной полиции. При таком направлении деятельности III отделения неудивительно, с одной стороны, что ему частенько вовсе были неизвестны выдающиеся анархисты, а с другой, что оно почти без разбора ссылало всех подозрительных ему лиц, распложая людей, состоящих на так называемом нелегальном положении.
22. Г. К. Градовский*
Из воспоминаний – Слышали, Толстой[292] сменен? – Во истину сменен! Это «христосование» дорого обошлось «Голосу», когда два года спустя последовала «реставрация» Толстого и реакция «воскресла» с небывалой силой. Точно так же дорого обошлась и земству забаллотировка гр. Д. А. Толстого в Рязанской губ. За свое падение в 1880 году беззастенчиво мстил потом упрямый и себялюбивый «просветитель», сам не знавший тех древних языков, которые он так неумело навязывал под чужую указку русскому юношеству в течение долгих 14 лет. До него изучение латыни требовалось для поступления в университет, но было свободно; можно было и не учиться латинскому языку в гимназии и выдержать из него экзамен в университете, греческий язык требовался только для филологов. Древние языки уважались гораздо более новейших. При насильственном же и полицейском режиме гр. Д. А. Толстого классиков никто не знал, а грамматические упражнения превратились в источник страдания и ненависти к самой гимназии, к книге и учению. Вот почему все радовались падению Толстого в 1880 году, как предвестнику освобождения от нарочитого отупления молодежи, не предвидя еще долгих годов будущего мрака, сыска и произвола. После пушкинских дней даже отчаянному пессимисту нельзя было предугадать, что государство снова превратится в «толстовку» и что ненавистный, осужденный самим правительством, забаллотированный земством министр вернется с торжеством, разрушит все благие начинания предшествовавшего царствования и станет вымещать свои обиды и уколы мелочного самолюбия с нецеремонной откровенностью, потешаясь над университетами, общественными учреждениями, печатью, над всей Россией, уготовляя ей новые ужаснейшие бедствия. Но в 1880 году хорошее событие было встречено радостно. Никто не предчувствовал, что сулит России и появление на должности обер‑ прокурора св. синода нового деятеля. Никто еще не знал тогда К. П Победоносцева и не предвидел, что церковь и духовенство весьма скоро пожалеют даже о временах гр. Д. А. Толстого.
Как уже сказано, печать заговорила бодрее и прямее после пушкинского праздника. Это всегда служило и будет признаком улучшения в положении государства и общества и хорошей рекомендацией политических деятелей. Скоро, после долгого запрета, получил возможность возобновить свою речь И. С. Аксаков*, начавший издавать еженедельную «Русь»[293]. […] Конечно, и я попробовал предъявить свои права на снятие запрещения с «Русского Обозрения»[294], опираясь на знакомство с гр. Лорис‑ Меликовым. Его, несчастного, осаждали с раннего утра до поздней ночи. Он знал, что каждый ждет от него какого‑ нибудь разрешения или восстановления нарушенного права. […] Надо было освобождать из тюрем и ссылки множество лиц, проверив прежние о них тайные «сведения и заключения», на той зыбкой почве, которая называется «политической благонадежностью». Настоятельно было подумать о давно назревших улучшениях и преобразованиях. От реакционного застоя и произвола стон стоял по всей Руси, в центре и на окраинах. Надо было еще пуще своего глаза охранять Государя от эпидемии покушений, обезоружить крамолу разумными средствами и восстановить действие закона и правосудия. Я застал «диктатора» России почти больным, пожелтелым. Большие глаза его имели усталый, страдальческий вид. – И вы на меня? – спросил он с улыбкой. – Нет, Брут не против вас… Я знаю, что беспокоить вас теперь грешно. – Однако же есть просьба? – Если угодно, имеется, – и я напомнил о «Русском Обозрении», о котором я раньше ему рассказывал, когда он приезжал в Петербург после войны, не имея никакого назначения. – Друг мой, не просите! Отказать вам не могу, но вы поставите меня в неприятное положение! И без того уже на меня косо глядят из всех щелей, а тут разом в «красные» зачислят. Будет учреждена комиссия об улучшении печати, под председательством гр. Балуева, выйдет новый закон, старые запрещения снимутся, и вы без всяких просьб получите свою газету.
– Конечно, я не стану осложнять ваше великое, доброе дело, но комиссия!.. Пока она начнет, да кончит, пока солнце взойдет, роса очи выест!.. Так говорим мы, хохлы… Вы все теперь можете, вы – верховный распорядитель; издайте «временные правила»… Мы их выработаем в 24 часа… – Разве так горит? Закон все же основательнее. – Временные правила у нас держатся десятки лет, а законы нарушаются, даже если их сочинят бесконечные комиссии. – Не так‑ то легко мне властвовать, как вы думаете, – со вздохом сказал М. Т. Лорис‑ Меликов.
23. М. Е. Салтыков‑ Щедрин*
Из письма Н. Д. Хвощинской (15 мая 1880 г. ) [295] […] Уверяю Вас, что цензура все еще сильнее меня. Хоть и обещают нам времена льготные, но это еще в будущем. Да при том надо посмотреть, что за льготы такие. Уже был вопрос о предостережении «Отечественным запискам» за апрельскую книжку, и, как удостоверяет меня Н. С. Абаза*, только он спас от этой кары, приводящей журнал к вожделенному концу. Я думаю, что льготы действительно будут, но сомневаюсь, чтоб они распространялись на ту общечеловеческую почву, которая составляет pia desidera[296] «Отечественных записок». Для нашего журнала, по‑ видимому, нет ни правой, ни левой – все карты биты. На днях Абаза говорил мне: «Ваш журнал внушает к себе в известных сферах чрезвычайное озлобление, поэтому я могу Вам посоветовать только одно: осторожнее! » На что я ему возразил, что у нас есть только одно понятие, прочно установившееся – это: осторожнее! И затем, взяв одр свой, возвратился в дом свой для дальнейших по сему предмету размышлений. А результат таковых следующий: как бы при либералах‑ то именно и не погибнуть. Двенадцать лет как я хожу за «Отечественными записками», видел Лонгинова*, видел Шидловского* и все‑ таки: жив есмь и жива душа моя! А вот либералы, пожалуй, и подкузьмят. На днях был я у гр. Лорис‑ Меликова (сам пожелал познакомиться), принял отлично‑ благосклонно, расспрашивал о прежней моей ссылке в Вятку, и вдруг, среди благосклонности, вопрос: «а что, если бы Вас теперь сослали (я, конечно, шучу, прибавил граф)? » На что я ответил, что в 1848 г. мое тело было доставлено в Вятку в целости, ну, а теперь, пожалуй, привезут только разрозненные члены оного. А впрочем, дескать, готов, только вот как бы члены в дороге не растерять. Тем не менее должен сказать: это человек хороший и умный. Знает солдата до тонкости, а стало быть не чужд и знания народа. И представьте себе, в течение часа ни разу меня не обругал. Так что я опять, взяв одр, пошел в дом свой…
24. Ф. М. Достоевский*
Из «Пушкинской речи» (8 июня 1880 г. ) [297] «Пушкин есть явление чрезвычайное и может быть единственное явление русского духа», – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом. В этом‑ то смысле Пушкин есть пророчество и указание. […]
В «Алеко» Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал же он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество, и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории. Это все тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы. О, огромное большинство интеллигентных русских, и тогда при Пушкине, как и теперь, в наше время, служили и служат мирно в чиновниках, в казне или на железных дорогах и в банках, или просто наживают разными средствами деньги, или даже и науками занимаются, читают лекции – и все это регулярно, лениво и мирно, с получением жалованья, с игрой в преферанс, безо всякого поползновения бежать в цыганские таборы или куда‑ нибудь в места, более соответствующие нашему времени. Много‑ много что полиберальничают «с оттенком европейского социализма», но которому придан некоторый благодушный русский характер, но ведь все это вопрос только времени. Что в том, что один еще и не начинал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери и об нее крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает, если не выйдут на спасительную дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех ожидает это: довольно лишь «избранных», довольно лишь десятой доли забеспокоившихся, чтоб и остальному огромному большинству не видать через них покоя. […] Ну и что же в том, что, принадлежа, может быть, к родовому дворянству и, даже весьма вероятно, обладая крепостными людьми, он позволил себе, по вольности своего дворянства, маленькую фантазийку прельститься людьми, живущими «без закона», и на время стал в цыганском таборе водить и показывать Мишку? Понятно, женщина, «дикая женщина», по выражению одного поэта, всего скорее могла подать ему надежду на исход тоски его, и он с легкомысленною, но страстною верой бросается к Земфире: «Вот, дескать, где исход мой, вот где может быть мое счастье, здесь, на лоне природы, далеко от света, здесь, у людей, у которых нет цивилизации и законов! » И что же оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы он не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:
Оставь нас, гордый человек: Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним.
Все это, конечно, фантастично, но «гордый‑ то человек» реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду, или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его. Нет, эта гениальная поэма не подражание! Тут уже подсказывается русское решение вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве», вот это решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где‑ нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить». […] Нет, положительно скажу, не было поэта с такой всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось. Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное, а, по‑ нашему, и пророческое, ибо… ибо тут‑ то и выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа русской народности, как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? […] Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени также дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. Если захотите вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы найдете уже следы и указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере общения нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей. Ибо что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе, может быть гораздо более, чем себе самой? Не думаю, чтоб от неумения лишь наших политиков это происходило. О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди, поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону! Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и фантастическими. Пусть, но я не раскаиваюсь, что их высказал. Этому надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею в художественной силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть не новое говорю. Главное, все это покажется самонадеянным: «Это нам‑ то, дескать, нашей‑ то нищей, нашей‑ то грубой земле такой удел? Это нам‑ то предназначено в человечестве высказать новое слово? » Что же, разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески‑ братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина. Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю «в рабском виде исходил благословляя Христос»[298]. Почему же нам не вместить последние слова Его? Да и сам он не в яслях ли родился? […]
Из письма жене (8 июня 1880 г. ) [299] […] Утром сегодня было чтение моей речи в «Любителях»[300]. Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! Ничто, нуль, сравнительно с этим! Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями, и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать – ничто не помогало: восторг, энтузиазм (все от «Карамазовых»! ) Наконец, я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Все, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25‑ летием заблуждений! ) Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил – я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд‑ дамы, студентки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все, плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика: «Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк! » «Пророк, пророк! » – кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами, Анненков[301] подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. «Вы гений, вы более, чем гений! » – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя – есть не просто речь, а историческое событие! […]
25. И. И. Попов*
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|