{384} Журнал собрания второго понедельника [20 января 1919 г.][dclxvi].
Присутствовали: К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, И. М. Москвин, Н. С. Бутова, Халютина, Бертенсон, Горский, Гейрот, Вишневский, Раевская, Порфирьева, Виноградская, Пыжова, О. Л. Мелконова, Дживелегова, Зуева, Орлова, Булгакова, Булгаков, Хмара, Шевченко, Массалитинов, Краснопольская, Сухачева, Вырубов, Чебан, Бондырев, Гиацинтова, Бирман, Успенская, Бабанин, Изралевский, Грибунин, Подобед, Бурджалов и др. Председатель Раевская. Товарищ председателя Сухачева. Секретарь Краснопольская. Собрание начинается с чтения журнала предыдущего собрания. После чтения объявляется маленький перерыв и затем все приглашаются в другое помещение, где слушают струнный квартет Чайковского, исполненный Изралевским, Рывкиндом, Лукиным, Пятигорским. Хорошо срепетованный и прекрасно сыгранный квартет производит впечатление. Тихо-тихо в фойе. По стенам чуть поблескивают трофеи театра. Часто попадается на глаза эмблема театра — чайка. И кажется, что это поют не скрипки, а поет забитая душа театра, и белая чайка тихо реет над собравшимися людьми. После музыки заседание продолжается. Переходят к намеченной теме этого понедельника — «Наша закулисная этика». Доклад на эту тему читает автор этого доклада — Виноградская[dclxvii]. Доклад прилагается к этому журналу. Взволнованные музыкой, все с глубоким вниманием слушают доклад. После чтения доклада наступает продолжительное молчание. Тема этого доклада так близка всем и разработана так талантливо и с таким искренним чувством, что каждая душа задета, каждому есть над чем задуматься. {385} Первым начинает говорить К. С. Как быть? В ком и в чем вина, что люди, пришедшие в театр, начинают так тосковать. Может быть, вина в них, в старших, может быть, вина в нем. Он призывает молодежь прийти ему на помощь и отыскать ошибку. Как могло случиться, что он, отдавая весь свой досуг молодежи, заботясь о ее судьбе, никому не отказывая в помощи, все же не может добиться, чтобы все были заняты и не тосковали.
На предыдущих собраниях много говорилось о «штампе». Этот для многих жестокий приговор явился как результат слишком большой требовательности руководителей. Может быть, и вправду это слово, начало которому положил он, рождает излишнюю боязливость. Но он все же думает, нет ли тут причины более серьезной. Работа, может быть, и есть, но не всех она удовлетворяет. И вот, предостерегая молодежь от непосильных задач и говоря о трудностях играть трагедии и классический репертуар, К. С. спрашивает, не впали ли руководители в излишнюю осторожность. Но бывает ведь так, что молодой певец, еще не владея голосом, срывает и навсегда портит голос, взявшись сразу исполнять трудные арии. То же может быть и с молодым артистом. Возможно ли руководителям решиться на подобный риск? Притом невозможное всегда манит человека. И артистка, как бы талантлива она ни была, очень редко сразу попадает на «свой путь». Ей всегда обязательно хочется играть не то, что она может и должна, а что находится вне ее данных. Куда же девать такие показы, которые невозможно выносить на публику, и как сделать такие показы не столь мучительными для тех, для которых этот вопрос является крайне больным? Да и притом при ошибке выбора могут произойти другие серьезные осложнения. Не надо забывать, что искусство страшно мстительно. Часто артистка, талантливая в одном, выбирает несвойственное ей другое и так много отдает этому «другому» напряжения и сил, что теряет первое. Наблюдательность и характерность, не получая нужного питания, изнашиваются и пропадают. И в таких случаях артисту никогда не избежать мучительного момента, когда он может вдруг почувствовать себя банкротом. И как в таких случаях быть руководителю? И не лучше ли вначале, может быть, жестоко, но пресечь эти вредные для него попытки, чем потом артист сам в конце концов будет страдать, почувствует себя банкротом. Когда будет легче перенести страдание? Ведь вначале артист может отрешиться от ненужного и найти свой путь, а в конце он может все потерять. И если относиться к искусству строже и серьезнее, то не согласится ли молодежь, что такая осторожность и требовательность со стороны руководителей может быть понятна и законна.
Г. С. Бурджалов, говоря о неудовлетворенности, задает вопрос: как, играя каждый день маленькие роли, каждую по 50 и больше раз, — {386} сделать возможным, если нельзя иначе, находить каждый раз в этой роли свою маленькую радость. Что делать, — говорит Гейрот[dclxviii], — надо уважать человека. В своем докладе Виноградская говорит «о ней», о девушке, которая принесла сюда свои мечты и все свое лучшее. Он может сказать от лица мужчин «о нем», который тоже принес сюда свое «святое», свое лучшее время, а в результате «ему» хочется бежать отсюда, чтобы спасти то святое, что, быть может, еще осталось в его душе. Почему? Потому что мы стараемся задушить самые элементарные человеческие чувства. Мы ведь служители искусства, а как только кто-нибудь из нас открывает рот, чтобы поделиться мыслями с другими об этом искусстве, он встречает в ответ или смех, или полное равнодушие. И если теперь мы наконец проснулись, то прежде всего мы должны подумать о взаимном уважении и любви и создать для себя заповедь: «Возлюби творчество своего ближнего, как ты любишь свое». Н. С. Бутова о «выходах». Для молодежи «выхода» перестали быть творческой радостью. И тут, может быть, вся вина лежит на нас, говорит она, на старших, на тех, кто, обладая огромным богатством знания и опыта, не сумел передать этого богатства молодежи и не достаточно объяснил, какое большое значение имеют выхода для роста в артисте художника. Мы перестали напоминать о сквозном действии пьесы, не говоря уже о сквозном действии театра. И молодежь, не зная сквозного действия пьесы, не понимая, какое значение имеет исполнение каждого для общей гармонии пьесы, конечно, перестала понимать, что даже и без слов каждый может и должен быть солистом. И понятно, что после просмотра пьесы, сделав какое-нибудь замечание или подав совет, получаешь вопрос: «Да неужели же это заметно? » А ведь раньше выхода были тем прекрасным упражнением, на котором артист, не связанный словами, мог свободно выполнять свой художественный замысел. И если, например, услышать и как следует понять дивную арию «Лазоревого царства», то это может повести душу на что-нибудь очень большое. И Н. С. повторяет, что они, должно быть, затаили в себе свое богатство и не дали воспользоваться им молодежи. И, говоря о себе, она может сказать, что благодаря только выходам она выросла в какого ни на есть, а все-таки художника. А может быть, это происходит оттого, что мы все разъединились. Мы потеряли общую жизнь. У нас нет общей семьи. У нас нет радости художника за общее дело. И тогда ясно, что выход потерял свою цену. У нас, как и в каждом театре, появились сильные роли и просто «выхода» в широком смысле. И тогда становится понятным крик каждого, кто пришел служить единому и большому: «не хочу подыгрывать такому-то», или «не хочу быть на сцене ради такого-то» и для «такого-то». Вожжи нашей общей жизни ослабли. У нас нет общей совести. Мы все стали «врозь», наша общая воля стала больная. Мы все забыли, что все-таки у нас одна орбита, по которой мы движемся, {387} и если мы будем «врозь», мы только будем кружиться на одном месте и толкать друг друга. И прислушиваясь ко всем волнениям, Н. С. хочет сказать от лица молодежи и от всех, кто волнуется о том зове, который проснулся в душах. Но как сказать, как найти слова, чтобы понятно было, о чем идет речь. Мы, актеры, не привыкли говорить, и свои большие чувства мы, может быть, и можем только выражать, как дядя Аким во «Власти тьмы», через простое, но глубокое «тае‑ тае». Хочется сказать то, что чувствуется вместе с молодежью. Они пришли не для того, чтобы говорить отдельно о репертуаре, о работнике, о своих маленьких обидах, а для того, чтобы звать. К искусству ли, или, быть может, к «новому человеку» — это еще не известно. Они где-то предчувствуют новую зарю, и, может быть, не сами пришли звать, а подчинились зову жизни.
Они взывают к тем, кем дорожат и в кого верят. Они взывают к К. С. и Вл. Ив., и не как к режиссерам и мировым антрепренерам, а как к духовным руководителям. И Н. С. вспоминает одно из первых заседаний Государственной думы во время войны. Ее поразила та общая волна настоящего подъема, которым было проникнуто это заседание. На этом заседании выступали представители всех партий, и все говорили: «Забудем партийность, и мы спасем родину», выступали представители от различных обиженных народностей (евреев, армян и др. ), и все говорили: «Забудем обиды, и мы спасем родину». Государь не услышал этого зова, но он был — этот зов. И сейчас среди нас есть этот общий зов. И мы все хотим сказать: «Обид нет», или: «Обид нет, но душа наша исскорбилась, и нам надо наконец договориться». И может быть, теперь наступает вторая молодость театра, которая иногда прекраснее первой. И нет у нас старости, нет стариков. Сама жизнь кричит и зовет нас — так услышим же ее зов. Встает Василькова[dclxix]. Ей хочется сказать о неудовлетворенности молодежи, о которой так много говорилось. Ей хочется проследить от начала тот путь, который проходит молодежь в театре. Вспомним, что значит «попасть в Художественный театр». Это войти во врата, не для всех доступные. Здесь конкурс, здесь из 300 выбирают 5 или 6, а иногда и меньше. Но вот ты попал. Ты бесконечно счастлив. Душа твоя сияет. На все смотришь другими глазами, начинаешь смотреть и на себя иначе. Начинаешь верить в себя, ведь есть же, значит, в тебе что-то, отчего не захлопнулись перед тобой заветные двери. Тебе дают выхода. О, это неверно, что у нас нет вначале должного отношения к этим выходам. Вначале мы все исполняем наши маленькие задачи не только с усердием, но и с большим волнением. И по углам мы тихо шепчем: «Вот это Вл. Ив., это К. С., это Качалов, это Москвин» — и мы счастливы, что мы вместе с ними на одной сцене. И мы выходим с волнением год, два, потому что верим, что это не все, что раз мы здесь, нас должно же ждать что-то, что-то хорошее, радостное. Ведь говорят, {388} «плох тот солдат, и т. д. ». И мы молчим, но верим. Но вот проходят 2, 3, 4, 5 и наконец даже 10 лет. А мы все молчим. И уж у нас за кулисами рождается свое слово: «вечный молчальник на сцене». Да, мы все молчим, но мы уже не верим. И мы не верим не только в себя, но мы начинаем не верить и в жизнь. Мы чувствуем ее горький обман. И мы начинаем молчать и в жизни, и, постоянно чувствуя себя последней спицей в колеснице — на сцене и в жизни, — принижаемся, обезличиваемся, тускнеем. И нам иногда даже не больно — мы притерпелись. Н. С. говорит о той молодежи, которая начинала театр. Да, они выходили и искали на выходах в себе художника. Но ведь за то они и получили «что-то» — большое или малое, но все же получили. А нам нечем перемежать свои выхода, неоткуда брать ту энергию, которая делала бы эти выхода радостью. И Василькова говорит о необходимости кроме выходов иметь «что-то», чем могла бы жить наша душа, и может быть, это «что-то» совсем не роли, а что-нибудь другое, что мы, может быть, найдем на понедельниках.
Начинает говорить Вл. Ив. Он заметно волнуется, и его подъем как-то передается всем. Он возвращается к впечатлению от доклада. В этом докладе ему почуялась какая-то большая правда, какой-то вопрос, который должен быть как-то разрешен. И в его душу постучалось суровое, глубокое слово «ответственность». Ему вспомнился случай из его жизни. Какая-то молодая девушка пишет ему письмо, ищет встречи с ним, ждет от него слов. Ее письма полны глубокой, стихийной любви к театру, любви, которая доходит до поклонения, до обожания, до мании. Но он занят работой. Каждый день несет с собой столько еще не выполненных задач. Ему некогда. И вот не получая должного или, может быть, скорого, как хотелось и думалось, ответа, — она молчит. Проходит год. И опять тот же неостывший порыв, та же жажда разрешения и встречи… Но ему опять некогда. Ему некогда, а там целая жизнь, там все содержание души, там больные мечты, несбывшиеся надежды. Но вот на краю катастрофы глубокое, суровое слово «ответственность» гонит жестокое слово «некогда». И есть время — бежать, есть средство — найти и есть слово — успокоить. Да, ему вспоминается этот случай и вспоминаются слова в его же собственной пьесе: «Некогда пожать руку друг другу и т. д. »[dclxx]. И ему хочется сказать об отношении женщины к театру. Тут почти всегда что-то особое. Тут иногда целая жизнь. Тут отказ от личных радостей, иногда от семьи, от родных… Тут совсем особое влечение. И когда ему говорят о репертуаре, он чувствует, что это не то. Репертуар — вопрос частный. Прав К. С., говоря об опасностях брать сразу большие задачи. И не в них разрешение. Ведь в императорских школах сразу начинают и с Шиллера, Шекспира, и с других классиков. И мы видим, что в этом часто бывает мало хорошего. {389} Гейрот говорил о том, что надо уважать человека, и в этом, может быть, и есть главное. И говоря о закулисной этике, Вл. Ив. хочет сказать вообще о природе артиста. Не жизнь плоха, а люди плохи. Человеческая душа содержит в себе и созидающие, и разрушающие силы. В ней есть и страстное божественное устремление к необъятным высотам, и жуткое манящее падение к черным безднам запретного, дьявольского. И вот эти силы в театре приводят в самое острое столкновение. Здесь и молитва, и проклятия, здесь и торжествующий победный крик, и вопль отчаяния, и злорадный хохот, и тупое равнодушие, и скрытые светлые слезы, и мелкое тщеславие, и большое честолюбие, и бескорыстная любовь к искусству. Актер по своей творческой природе стоит совсем отдельно от других художников. Все художники — будь то художник кисти, звуков, глины и др. отраслей, — творят из материала, который вне его, ему доступно полное одиночество во время творчества. Актер один творит самого себя. Его материалом является он сам. И кроме того, он связан в момент творчества с другими. Вот почему все стихии человеческие здесь в таком хаотическом столкновении. Вот почему здесь такой громадный соблазн для разрушения. Природа артиста широко раскрыта для всяких впечатлений. Он жадно хватает и хорошее, и дурное. А так как в окружающей его жизни больше плохого, он быстро приобретает привычки дурного общества. Он неутомимо, ненасытно, инстинктивно вбирает в себя все формы жизни, ибо из них он творит на сцене. Он как призрак (или как человек толпы Эдгара По) следует за людьми, выхватывая у них нужный материал: у кого улыбку, у кого — нос, глаза, у кого — хохот. Все привычки к нему прививаются быстрее, чем к другим людям. И когда его душа, его тело требуют отдыха, он ищет себе совсем иного отдыха. Его отдых большею частью возбудительный. И вот как среди этого хаоса трудно найти законы этики. Ведь вообще совершенства пока или очень мало, или нет на земле. Есть или полузвери, или полудуховные существа. Даже в великих людях два начала — «полубога», «получервя», только в одном больше одного, в другом — другого. Так и в делах человеческих. Вот почему дело создания актеров рождается с червоточиной. И по мере роста дела — растет и червоточина. И вот, быть может, законы закулисной этики и заключаются главным образом в том, чтобы охранить, оградить вновь приходящих от заразы этой червоточины. Когда здесь говорят о том, что вот‑ де вначале, при создании Художественного театра, было все прекрасно, все светло, — это неверно. Будем мудрецами, вспомним прошлое. Да, в театре было горение. Почему? Потому что у нас тогда было ярко искусство. Все объединились на идее искусства, на стремлении к новым исканиям. В это время, может быть, самыми знаменитыми драматургами были он, Вл. Ив., и князь Сумбатов-Южин. Их пьесы игрались на всех {390} сценах России. И вот они, группа людей, собравшихся для нового дела, вместе с Вл. Ив., К. С., бескорыстно и горячо сказали: «Как, а Чехов, а Ибсен, а Гауптман, а Метерлинк? » Они приникли к этому рогу изобилия, откуда еще никто не начал черпать. Они горячо слились в одном желании доказать. Да, и они объединились ради искусства, они любили друг друга, но не вообще человеческой любовью, а через искусство и ради искусства. Вл. Ив. любил Чехова. Как человека? Нет, как талант. Любил за литературное обаяние, за меткие выражения, за те глубокие вещи, которые он рисовал шутя, в ту минуту, может быть, сам не подозревая их огромного значения. У них была тесная товарищеская семья, одухотворенная единым стремлением к искусству, и это была, быть может, лучшая полоса театра. Но это не значит, что у них не было своих столкновений, своих больных вопросов. Нельзя сказать, чтобы в жизни это была такая дружная и все прощающая друг другу семья. О, далеко нет. Первые годы у них было очень остро: «мы» и «вы». Мы — Филармония, а вы — Общество любителей искусства и литературы[dclxxi]. И как всегда бывает, после первой светлой полосы общего горения в едином порыве искусства, начинается вторая полоса, и червоточина пускает свои ростки. Образуется группа, которая уже блюдет не только духовные интересы, но и свои личные, материальные. И эта группа создает ту толщу, за которую трудно пробиться вновь пришедшему. Вспомним 1‑ ю студию. Вспомним «Сверчка». Это был тот светлый блик, на котором соединились души. А за «Сверчком» уже толща. Так может быть и во 2‑ й студии. И вот Вл. Ив. хочет сказать, что все дело в общей любви к искусству. И раньше было очень много трудностей и, может быть, по существу скучных задач, были и выхода, — но тогда все было легко, все подымало настроение, хотелось еще и еще больше задач — потому что страшно сильно было стремление к искусству. Вл. Ив. понимает, как трудно 3 – 4 года выходить в черных людях[dclxxii]. И он первый протестовал против этого. И может быть, результатом их заботы являлось падение народных сцен. Таково искусство — лучше человеку, хуже искусству, и наоборот. И теперешняя молодежь уже не знает тех мук и, как в театре называется, «номеров» железной дисциплины, которую раньше знали их предшественники. Вспоминая доклад Виноградской, Вл. Ив. чувствует, что, может быть, тут надо что-то сделать. Плохо быть последней спицей в колеснице, но тут еще можно сознавать свою пользу, но ужасно быть просто привязанной палкой к колесу, которая бесцельно болтается. Да, черные люди нужны. Но надо помочь артисту найти хоть 3 секунды на сцене, которые ему будут дороги. Но он повторяет — все дело в искусстве. Наше искусство застыло, стало тусклым. От нас ушло горение. Раньше нас волновали частые спектакли, мы боялись за их свежесть, и было время, когда мы не играли понедельники и вторники. Теперь у нас изо дня в день сплошь рядовые {391} спектакли. Мы перестали заботиться о спектаклях, перестали смотреть их. Нам надо все сделать, чтобы наше искусство было сильно. Н. С. говорит, что к нам взывают. Нет. Нет. Мы сами взываем к вам. Да, пока мы спорим, мы молоды. Но созидать должны вы. У нас теперь есть понедельники. Эти понедельники должны быть общим созданием. Не надо забывать, что у каждого есть ответственность перед теми, которые не могут получать, неся свой труд, радости на сцене. Эти понедельники должны дать свет их душе, дать ей ту благородную пищу, которой она могла бы питаться и жить. И не надо взывать к нам. Может быть, и нам, старшим, нужно иногда быть обласканными и найти хороший покой. Может быть, когда-нибудь Москвин или Качалов или кто-нибудь другой, усталый или взволнованный новой работой, вспомнит о понедельниках и подумает: «Дай‑ ка я пойду к ним, может быть, они мне помогут». И возвращаясь к этике, Вл. Ив. говорит о том, что в будущем, может быть, придется конкретно и более реально перейти к этому вопросу. Сама жизнь будет задавать вопросы, и не надо умышленно закрывать глаза. Но, конечно, надо быть осторожными, и не надо задевать личностей, чтобы понедельники не потеряли свой благородный характер. Может быть, в будущем мы выработаем 10 – 12 заповедей, которые как бы будут традициями благородной семьи, — но эти заповеди должны иметь целью поднять только искусство. Конечно, необходимо самоусовершенствование, каждый должен работать над собой наедине, но для всех прежде всего «искусство, искусство и искусство». Вл. Ив. кончает говорить и уходит. Заседание объявляется закрытым. Но никто не хочет уходить. Комната похожа на улей. Разбившись на группы, все жужжат и спорят. И только после заявления, что сторожам нужен отдых, — все расходятся.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|