Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Два с половиной года в плену у чеченцев 1847–1850 5 страница




Расскажу теперь случившееся со мною. Я ехал верхом, с подвязанной к седлу раненой ногой, на лошади, данной мне другом моим Васильчиковым, взамен моей, убитой в Шаухал‑ берды; меня сопровождал казак мой Густомясов. Следуя или, лучше сказать, увлекаемый толпой, по узкой и извилистой дороге я спустился почти до самого дна оврага, когда вдруг голова этой беспорядочной колонны встречена была залпом с неприятельского завала, преграждавшего путь. Все бросились назад, и я, сбитый с тропинки, сброшен был по крутизне к реке Аксай. Лошадь моя буквально катилась на заду, я старался только направлять ее между пнями и деревьями, вполне понимая, что падение мое, вдали от всех, равносильно было бы неминуемой гибели – тяжела была мысль о смерти, когда спасение было так близко. Я помню, как, скатываясь между двумя большими деревьями, я задел раненой левой ногой за одно из них; мне ободрало платье и часть повязки – боль была невыносимая, но слава Богу – я удержался на седле. Наконец, быстро скатываясь, я успел остановить лошадь на тропинке, по‑ видимому, пробитой скотиной, прогоняемой на водопой к реке. Вправо от меня слышались шумящие воды Аксая, влево с дороги, на дальнем уже расстоянии, долетали гул и крики колонны и слышалась учащенная пальба подоспевших на выручку войск из Шаухал‑ берды. Над головой моей пролетали ядра из полевых орудий Фрейтага, которыми он очищал овраг от неприятеля. Я был совершенно один (казак был оттерт от меня толпой еще на дороге) и решился следовать тропинкой по направлению выстрелов Фрейтага. При этом следовании надо мною постоянно пролетали пули нашей правой цепи, состоявшей из навагинцев, которые стреляли в чащу оврага и в лес, не видя никакого неприятеля, лишь для очищения своей солдатской совести. Пробираясь через чащу, мне, наконец, удалось скрыться от этой опасности, и, поднимаясь постепенно на противоположный скат оврага, я добрел до дороги и с восторгом встретил две роты кабардинцев в белых, чистых рубашках, с нафабренными усами, спускавшихся на выручку к нашим; перед ними шел флигель‑ адъютант полковник Эдуард Трофимович Баранов; дружески пожав ему руку, я рысью пустился по дороге в гору, считая себя уже спасенным. Через несколько минут меня обнимал Фрейтаг около своих орудий; я был один из первых, которых он видел из нашего отряда. Почти одновременно со мной подошел генерал Безобразов, тоже сбитый с дороги и пробравшийся пешком по чаще, по направлению выстрелов. Затем стали подходить поодиночке и толпами разночинцы беспорядочной колонны, приносили раненых и, наконец, прибыл сам князь со своей свитой. Между тем, неумолкаемая перестрелка гремела на дне оврага; храбрый Лабынцев, отступая в полном порядке, шаг за шагом отбивал ожесточенные атаки горцев. К сожалению, одна из рот арьергарда (кажется, 1‑ я карабинерная), сбившись в чаще, попала в виноградные сады на засаду горцев и, после мужественной защиты, большею частью была истреблена в рукопашном неравном бою (в ротах тогда было не более 50–60 человек и даже менее). Это были почти последние жертвы несчастной Даргинской экспедиции[316]. Около часу пополудни все войска, уже вне опасности, соединились с отрядом Фрейтага, войска которого сейчас же заменили в арьергарде и цепях все действующие части. Надо было быть свидетелем тех сцен, которые сопровождали наше соединение, чтобы понять все то, что каждый перечувствовал в эти минуты. Пришедшие свежие войска снабжали нас всем, что только у них было; с жадностью бросились мы на сухари, которых так давно не видали, на арбузы, привезенные на повозках войсками. Портер, водка, вино – все это лилось ручьями, все братовались, плакали, обнимали друг друга, раненых размещали на прибывшие повозки, так как от этого места была опасная дорога до Герзель‑ аула. Фрейтаг, я думаю, может с гордостью записать этот момент, как самую отраднейшую страницу его достойной боевой карьеры на Кавказе. Он действительно сделал чудеса для нашей выручки: собрав, что только мог войска, из Грозной, усиленными переходами, возможными только для кавказской пехоты, он с неимоверной быстротой, через Кумыцкую плоскость и Герзель‑ аул, явился на выручку к нам 19‑ го числа с рассветом. Опоздай он несколькими днями, и было бы уже поздно, и участь наша была бы решена.

Я помню тут ответ одного кабардинца, характеризующий дух тогдашних войск. Голодные, оборванные, немытые, истомленные выходили мы к отряду Фрейтага; между тем, его войска веселые, бодрые, в белых рубашках, в щегольском виде, встречали нас своими братскими приветствиями. Князь Воронцов, объезжая ряды этих храбрецов, подъехал к Кабардинскому батальону и сказал солдатам, благодаря их за службу: «Какие вы чистые, ребята, в сравнении с нами, какими молодцами смотрите». Тогда седой кабардинец, выступив из рядов, ответил ему: «Несправедливо говорить изволите, ваше сиятельство! Вы гораздо чище нас; вы выходите из бою и уже месяц деретесь, а мы только что из казарм». Я был свидетелем этой сцены, глубоко тронувшей князя, который, сколько мне помнится, подозвал и обнял этого солдата.

Пройдя версту или две от настоящей позиции, мы расположились на ночлег в урочище Мискит. Солдаты заварили кашу, отряд Фрейтага служил нам прикрытием, настал конец и страданиям и лишениям нашим. Как крепко и сладко спалось нам в эту ночь, может себе вообразить каждый.

Неприятель, убедясь, что жертвы, на которые он так верно рассчитывал, ускользнули из рук его, более нас уже не тревожил в эту ночь, и, ограничиваясь ничтожной с нами перестрелкой, главные силы Шамиля разошлись по домам, и сам он оставил Шаухал‑ берды.

На другой день мы выступили из Мискита и в 4 часа пополудни, при звуках музыки, с песенниками впереди мы прибыли в укрепление Герзель‑ аул, в памятный для нас день 20 июля. Тут, на поле, отслужен был благодарственный молебен для присутствующих и панихида по убиенным в экспедиции товарищам.

Как горячо молились мы тогда. Я думаю, самый закоренелый атеист, если только такие существуют, не мог бы не обратиться душой и сердцем к Богу в эту торжественную для каждого из нас минуту жизни.

Укрепление Герзель‑ аул расположено было у выхода из гор на Кумыцкую плоскость у Аксая; это был передовой сторожевой форт, с которого открывалась почти вся Кумыцкая плоскость от Внезапной к Тереку. Крепость построена довольно прочно, из камня и извести, для штаба линейного батальона, с домом командира, офицерскими флигелями и оборонительными казематами на 2 или 3 роты. На этом месте прежде был значительный аул, истребленный нами, вследствие изменнического убиения жителями, в 1825 году, Лисаневича, приехавшего в аул для мирных переговоров[317]. Комендантом укрепления и вместе командиром батальона был во время нашего прихода полковник Ктиторов, заслуженный кавказский офицер, простой, добрый и гостеприимный семейный человек.

Весь отряд расположен был лагерем и биваком около крепости, а крепостные здания очищены были для штаба, больных и раненых. Князь Воронцов расположился в доме коменданта, нас всех поместили в одной казарме и лазарете, а также и на дворе укрепления. Раненых было более двух тысяч. Я помню, что в той казарме, где я находился, в одной половине здания, сажень в 10 или 12 длины и 4 или 5 ширины, поместили вповалку на полу, на соломе, около 80 раненых офицеров. Мы решительно лежали друг на друге; смрад, духота были невыносимы; стоны раненых, предсмертный хрип умирающих – все это представляло ужасную картину. Те из нас, которые были в силах, перебрались на другой день на двор под навес, около оборонительной стены, где по крайней мере могли дышать свободно. Комендант Ктиторов приготовил в своем доме, как и насколько мог, обед для князя и всего его штаба; из окон нашей казармы видно было, как из кухни проносили кушанья; офицеры останавливали блюда, вырывали, что могли, и приносили делить с нами горячие пирожки, куски баранины, которых мы так давно не видали. Комендант, в отчаянии, защищал несомые блюда, но при усиленных набегах офицеров вряд ли много досталось штабу.

Расскажу несколько эпизодов моего пребывания в лазарете. Надобно заметить, что почти с выступления из Дарго никто из нас не был перевязан и не менял белья; часть имущества сожжена была в Дарго, остальное пропало во время перехода; мы все решительно были в рубищах. В лазарете нам дали солдатское белье и лазаретные халаты, колпаки и туфли; пока мы ими заменили наши лохмотья. Наконец началась перевязка: наши раны все были в ужасном виде; от жару, поту и нечистоты почти у всех в ранах завелось большое количество червей и, как многие полагали, это и спасло нас от воспаления и гангрены. Но можно себе представить, что было в нашем помещении, когда все эти лохмотья валялись на полу, черви расползались по соломе, и какой невыносимый, несмотря на открытые окна, был воздух в казармах. На дворе стояла сильнейшая жара и собиралась страшная гроза, разразившаяся ночью – духота была невозможная. В одной казарме лежал товарищ мой Мельников, которого чудом успели донести до Герзель‑ аула; была даже надежда на его выздоровление, но он вскоре умер, скорей от страшной своей мнительности и нервного беспокойства. Тут же лежал храбрый Пассет, с неимоверной стойкостью вынося страдания своей смертельной раны. Здесь сделана была ампутация ноги доброму Стейнбоку, молодецки вынесшему операцию. Тут же вынули у капитана Пружановского из груди две пули и, наконец, видел я, как доктор Андриевский вынимал из груди и бока полковника Семенова[318] пули, вместе с осколками колес от часов, проникнувших с пулей в рану. Семенов, старый уже человек, замечательно бодро вынес все эти мучения и, когда вынули колесо от часов, с улыбкой сказал: «Уж этот механизм совершенно излишний». Семенов выжил и оправился от ран. После этих примеров стойкости в страданиях следует упомянуть и о прискорбных чертах, рисующих военные нравы тогдашних кавказцев и вообще эгоистическую сторону человеческой натуры. 21‑ го утром, по приказанию князя Воронцова, всем раненым офицерам роздано было по 50 червонцев на первоначальные нужды. Можно представить себе, какое это произвело впечатление: откуда явилось угощение, вино, карты, несмотря на стоны умирающих, на просьбы тяжело раненных прекратить этот разгул. Достали откуда‑ то доску со складного стола, покрыли ее сукном, оторванным с воротника шинели, и началась игра. Я помню, как метал банк раненный в ноги Куринского полка капитан Ушаков, отличный офицер и известный забавник. Все подползли к столу, давя друг друга, и ставили карты, не обращая внимания на страдания ближнего. В это время около Ушакова умирал Куринского же полка поручик Костырка, над которым теснились понтеры. Кто‑ то, заметив это, сказал: «Господа, дайте умереть спокойно Костырке». Игра на минуту остановилась. Костырка испустил дух, все набожно перекрестились, кто‑ то прочел молитву, и игра началась с новым азартом над неубранным трупом. Картина была отвратительная.

Я помню, как лежал я в лазарете, на полу, около Васильчикова, Врангеля и Глебова, и нам было так тесно, что мы лежали почти друг на друге. Входит офицер Навагинского полка, застегнутый на все пуговицы, и просит места. (Навагинский полк в то время не пользовался хорошей боевой репутацией, особенно между кабардинцами и куринцами. ) В ответ на просьбу офицера, кто‑ то закричал: «Навагинцам между нами нет места». Тогда офицер расстегнул изорванный сюртук свой, и мы увидели окровавленную рубашку и перевязанную грудь. «Господа, сказал он, я 13‑ го числа ранен двумя пулями в грудь, не оставил фрунта и с ротою пришел до Герзель‑ аула; судите: достоин ли я лежать с нами». Громкое «ура» встретило эти полные достоинства слова; сейчас явилось шампанское и портер, чтобы выпить за здоровье капитана, и я с Васильчиковым положили его между собой. Сожалею очень, что не могу вспомнить фамилии этого честного офицера. Вскоре мы перебрались под навес и не были уже свидетелями всех тех тяжелых сцен, которые происходили в казармах. К нам перебрался Стейнбок и многие другие, и так мы оставались до отправления нашего транспорта на линию. Здесь нужно упомянуть о происходившей на второй или третий день нашего пребывания в Герзель‑ ауле военной экзекуции. На последнем переходе нашем пойманы были несколько человек из отряда, занимавшихся мародерством и грабивших уцелевшие вьюки в обозе. Князь Воронцов, желая показать пример взыскания за такое преступное нарушение дисциплины, приказал судить виновных военно‑ полевым судом. В 24 часа они были осуждены на расстреляние, и конфирмация за стенами крепости, перед отрядом, приведена была в исполнение. Я не видал этой экзекуции, но мне рассказывали, что из троих осужденных молоденький казак, старовер, всех возмутил своею дерзостью и даже кощунством, артиллерист своею слабостью (его полуживого привязали к столбу); один куринец стойко шел на казнь, тронул всех своим религиозным чувством, при напутствии священника, и раскаянием перед товарищами в сделанном преступлении. При этом припоминаю один забавный эпизод. Когда князь Воронцов узнал о мародерстве, он призвал коменданта Главной квартиры в нашем отряде, полковника Дружинина; добрый наш товарищ Николай Яковлевич всегда любил выпить, а в этот день он, на радостях, что выбрался из Герзель‑ аула, был в совершенно бессознательном положении. Князь приказал ему немедленно призвать аудитора; не знаю почему, Дружинин всегда ужасно робел перед князем; вышедши на двор и заметив чиновника с черным воротником и серебряными пуговицами, он велел ему немедленно явиться к главнокомандующему. Князь долго объяснял чиновнику важность мародерства в армии и приказал идти немедленно к начальнику штаба для суждения виновных; тогда чиновник решился робко заявить, что он не аудитор, а доктор линейного батальона. Князь приказал уволить Дружинина от комендантства, и вскоре он совсем оставил Кавказ, где долго прежде служил при Головине и Нейдгарте. Он был человек редкой души, отличный товарищ, и все мы его очень любили, но он имел сильную слабость к кутежу и к картам.

24 или 25 июля сформирован был для отправления на линию первый транспорт раненых, с которым отправился и я. Транспорт состоял более чем из ста татарских арб, присланных из соседних аулов, и нескольких полковых повозок, под прикрытием колонны с артиллерией и казаками. На каждых трех раненых полагалась одна арба, как для солдат, так и для офицеров, и обыкновенно назначали одного трудно раненного, а двух с более легкими ранами. К рогам или ярму быков с одной стороны, а с другой – к арбе привязывали иногда носилки для того, чтобы тряска была менее ощутительна раненым; на самой же арбе находился тяжелораненый 5‑ го саперного батальона поручик Ушарь, который вскоре и умер; я лежал на арбе, около меня сидел Васильчиков. Транспорт двигался, как можно себе представить, весьма медленно, и мы расположились на ночлег в степи, на Кумыцкой плоскости. На другой день, переправившись через Терек в Амираджи‑ юрт, часть больных сдали на линии в станице Щедринской, где был госпиталь, а остальные прибыли в станицу Червленную. Я помню встречу, которую сделали транспорту гребенские казаки: все почти население вышло из станицы, атаман со стариками впереди, кланяясь в пояс раненым, выражали полное сочувствие нашим лишениям. По всей колонне казачки разносили вино, угощенье раненым, отыскивая своих знакомых, и расспрашивали про наши дела. Помню, как казачка Авдотья Догадиха, подходя к нашей повозке, сказала: «Ах, вы, Шамилевы объедки» и тут же сейчас, с участием, вместе с другими, позаботилась о помещении нашем по домам. Здесь отдохнул я дня два, сделали мне кое‑ какие костыли, достали тарантас, в котором поместились Васильчиков, Глебов и я, поскакали на почтовых в Пятигорск для излечения наших ран.

 

Князь М. С. Воронцов делает смотр войскам. Литография.

 

Пятигорск показался нам совершенно земным раем; относительно удобная квартира, прекрасная гостиница, хорошие каменные и деревянные дома, бульвар, усеянный гуляющими, музыка по вечерам, дамские туалеты приезжих семейств с разных мест Кавказа и России – все это вводило нас в цивилизованную, относительно, сферу, в европейскую, до некоторой степени, жизнь, после того, как никто из нас не надеялся уже выйти живым из страшных ичкеринских лесов. Удивительно, какое впечатление в первые дни все производило на нас; мы дышали какой‑ то детской, восторженной радостью, все казалось нам так хорошо, прекрасно и отрадно. Я помню, что первую ночь, в хороших постелях, на удобной квартире, никто из нас не мог даже заснуть от ощущаемого в этой новой обстановке волнения. Разумеется, вскоре все это улеглось и мы стали жить общею жизнью с другими. В Пятигорск постоянно подъезжали товарищи и участники Даргинской экспедиции; все мы возбуждали общее участие и интерес всех, особенно приезжих из России, что немало льстило нашему молодому самолюбию и заставляло нас, не без успеха, рисоваться на наших костылях и с подвязанными руками перед тамбовскими, саратовскими и другими помещицами. Жилось весело и широко нам в это время в Пятигорске.

Между тем, лечение мое шло успешно; замечательно действие серных вод на раны и особенно на сведение членов; я принимал ванны Ермоловского источника, весьма сильные. Левая моя нога была совершенно сведена и ступня почти на четверть не доходила до земли, и я чувствовал, как с каждой ванной растягивались мускулы и укреплялась нога. Между тем и рана постепенно пополнялась и заживала; после 20‑ й или 30‑ й ванны я доставал уже ногой землю, и хотя еще с месяц должен был ходить на костылях, но мог уже слегка ступать раненой ногой. Вскоре прибыл в Пятигорск князь Воронцов со своей свитой, остановился на день в этом городе и отправился в Кисловодск. Здесь Воронцов удостоился получить весьма лестный рескрипт Государя Императора, коим был возведен в княжеское достоинство. В Кисловодске Воронцов пробыл около двух месяцев, с ним съехалась и княгиня, туда же перебрался весь штаб его, и Кисловодск сделался центром самой оживленной общественной жизни. Принц Александр Гессенский, Барятинский и весь цвет молодежи собрался около князя, иногда и мы из Пятигорска ездили пользоваться прелестями кисловодской жизни и общества. Можно себе представить общее там оживление и все эпизоды, о которых излишним считаю упоминать; одним словом, молодежь жадно предалась всем удовольствиям своего возраста и пола. Князь Воронцов чрезвычайно любил видеть около себя довольных и веселых, его тешила вся эта обстановка; несмотря на сложные занятия и заботы его, дом его открыт был всем, и он, как и княгиня, простым и внимательным своим обхождением привязывали всех к себе.

Лечение мое приходило к концу, и, кажется, в последних числах сентября, откланявшись князю, отправился я с Васильчиковым в Тифлис, где предстояло мне до следующей весны оставаться в бездействии.

 

 

И. Клингер [319]

Два с половиной года в плену у чеченцев 1847–1850

 

Во время распространившейся в 1847 году сильной холеры командующий войсками на Кавказской линии и в Черномории, 12 июля командировал меня до г. Кизляра и обратно в Ставрополь с целью – убедиться лично: исполняются ли в станицах, городах и селениях предварительно сообщенные предохранительные меры, долженствовавшие способствовать к возможному ослаблению и прекращению развития болезни и собрать сведения о заболевших умерших и выздоровевших. Исполняя возложенное на меня поручение, в пути я сам заболел; но получил с помощью медика в станице Щедринской облегчение в течение четырех дней и следовал далее до Кизляра.

На обратном пути, по выезде из Староглазовской почтовой станции 24 июля, на полдороге к Альбецкому посту, сначала лопнула шина на правом переднем колесе, потом отломился кусок железа, далее отпала вся шина, и через полверсты отлетела половина обода со спицами. Повозка остановилась.

Был 2‑ й час дня, неимоверно знойного. Сильный, порывистый, еще с утра дувший, западный ветер, от которого близ Кизляра полноводный Терек прорвал плотину, нес тучи пыли и песку.

Ямщик, сбросив вожжи и отстегнув одну от правой пристяжной лошади, начал увязывать остальную половину колеса, чтобы как‑ нибудь дотащиться до бывшей недалеко на Альбецком посту станции. Я невольно обратил на это внимание, нисколько не подозревая присутствия неприятеля в близком от дороги лесу, коим покрыто левое притеречное пространство, тем более, что кроме постов по тракту расположены еще станицы и посты по Тереку, а за ним укрепления на Кумыкской плоскости.

Заметив, что ямщик увязывал колесо несообразно с целью, я приказал ему продернуть ремень иначе.

Взвившаяся порывом ветра пыль заставила его невольно поднять голову: он вскрикнул.

Оглянувшись, увидел я в двух шагах от себя – неприятеля.

Я не успел вынуть шашки и соскочить с телеги, как на самом скачке был схвачен. Ямщик тоже.

Связав нас по рукам и за шеи, увлекли в лес с лошадьми, телегой и вещами. Там чеченцы разобрали по рукам вещи, трех лошадей, сломали и спрятали телегу, закусывали и отдыхали всего не более получаса, имея часовых на высокой груше, которых там растет достаточно.

Я ничего не ел, хотя мне предлагали кусок черствой, пшеничной лепешки. Я был спокоен как никогда или редко в жизни, и в момент, когда меня схватили, и когда я сидел в лесу уже связанный.

Окинув взором, я насчитал семнадцать чеченцев (но ошибся одним – их было 18), оборванных, босых с ружьями, кинжалами и в тулупах.

Тут вспомнил я виденный мною месяц назад тому сон: дорога, налево лес, направо зеленеющая поляна; себя, ехавшего по дороге в карете, на которую напали разбойники – и увлекли меня.

Это сновидение подтвердилось наяву, кроме кареты, во всех мельчайших подробностях: лица, костюмы, местность – все как в натуре. Карета, как закрытый экипаж, по моему объяснению, означала такое положение мое в момент внимания на увязку колеса, которое не позволяло мне ничего видеть в стороне.

С воспоминанием сна меня тронула серьезность моего положения; но думать было некогда: все поднялись и густыми чащами леса, рысцой, пробирались в различных направлениях. Причины последнего: незначительное лесное пространство до Терека и вдоль оного, много остававшегося времени до вечера и погоня казаков, которых чуть слышные крики раза два доносило к нам ветром. Перебегая в лесу поляны, чеченцы нагибались и меня заставляли гнуться, отдавая приказания прикладами. Расправляли руками след на траве и зигзаги бега всегда направляли в сторону, противную от преследования казаков, за наблюдением движений которых некоторые из чеченцев на бегу лазили на деревья.

На одной из полян, сумерками, встретились нам два конных казака. На вопрос их: «Кто едет? » – чеченцы отвечали залпом из нескольких ружей; но казаки ускакали. Беготня по лесу продолжалась часов до 9 вечера. Под конец я устал: пот капал сквозь суконное платье мое, отдышка и бессилие одолели – я упал. Приклады не помогли, и версты полторы до реки меня тащили под руки насильно. Было уже совсем темно; ветер выл, лес шумел; полноводный, с версту ширины, Терек ревел в полном смысле слова.

Разделись, платье уложили в тулуки[320], подвязали их на спину и бросились в бешеную реку. Меня взяли под руки, потому что я не умел плавать. Половину шли доставая дна, половину плыли; течением хотя снесло далеко, но добрались до обрывистого берега и вскарабкались, хватаясь за сучья деревьев. Тут меня схватил страшный пароксизм лихорадки: одновременно явилась неодолимая жажда, за ней утоление, рвота и как ни в чем не бывало: я выздоровел. Прошло около часу, покуда все собрались и оделись и затем отправились далее по направлению к аулу Илисханюрту, шибко и всю ночь. Подойдя на рассвете к подошве хребта Качкалыковского, остановились, отдыхали часа 1½ и следовали далее по дороге через лесистый хребет. Часов в 8 утра прошли Илисханюрт, а в 11‑ м прибыли в аул Оспанюрт, местопребывание Тарама, пятисотенного начальника и вожатого партии (25 июля 1847).

Путь от Качкалыка до Оспанюрта оглашался выстрелами из ружей и обычною, единственною во всех случаях песнею: «ля‑ иль‑ ляга‑ иль‑ алла», выражением радости о приобретении дарованной Небом добычи.

Толпа старых и малых, мужчин и женщин с любопытством смотрела на нас и завидовала счастью своих товарищей, которые оценивали вещи и лошадей и делили их между собою. Налицо не оказалось денег и эполет: я видел, кто их взял в момент поимки, но не обнаружил, и этим незначительным обстоятельством приобрел себе расположение тех двух человек.

После дележа, непродолжительного отдыха и подкрепления сил пищею, ямщик (из кумыков) отправлен был в другой аул. Меня отвели в саклю, куда с народом пришел Тарам и, объявив, что он человек, пользующийся некоторым значением, а я офицер, что поэтому торговаться нам не приходится, спросил: что я дам за свободу? Услышав от меня повторение слов его о неприличности торговли и согласие принять на себя впоследствии уплату 600 р. серебром, если только они могут быть выданы ему на настоящее время, Тарам сказал мне цену выкупа сначала 1000 р., спустя несколько минут 2000, потом 5000 р. Изумленный его фальшивостью и корыстолюбием, я замолчал. Он вышел с народом, и вслед затем мне были набиты на ноги полновесные железные кандалы.

Повторив в течение следующих дней свои требования и не получив от меня ответа, он велел набить еще другие такие же кандалы. На шею надели железную цепь (аршин 12 длины), которой конец пропускался на ночь сквозь дыру в стене из моей в его саклю, где заматывался за кол.

Ночью у дверей, запертых замком, ложились два чеченца, и иногда на крыше у трубы один.

Кусок пшеничной или кукурузной лепешки, немного посоленного, кислого или пресного молока для обмакивания, заменяемого иногда соленым сыром и лапшою, во время лихорадки изредка – калмыцким чаем и несколько раз в году мясом, составляли пищу; сакля, войлок и железы с цепью пудового веса – помещение, постель и новую сверх необходимой одежду.

В отведенной мне сакле я застал пленных: солдата и мальчика.

Неприятель, объясняя себе из бумаг моих, через грамотных людей, что я адъютант младшего сардаря[321] (ставропольского, старший у них тифлисский), убежден был, что за меня можно приобрести богатый выкуп; что рано или поздно выкуп этот должен будет состояться и что, следовательно, нужно только вооружиться терпением и твердостью: ибо русские, как говаривали мне некоторые в виде утешения, слабы словом и сердцем, из сострадания соберут сумму и согласятся. О деньгах же дело не станет, потому что в России их много. Утешая себя и народ этой мыслью, Тарам кроме увещаний словом оставлял меня в покое, а сам продолжал по‑ прежнему делать набеги в наши пределы.

Неизвестность положения моего тяготила в первые три недели плена; но потом я был совершенно покоен, вследствие двух виденных мною снов, резко запечатлевшихся в памяти. В первом с 12‑ го на 13 августа я видел: «Два невысоких возвышения, разделенных небольшим оврагом, по которому протекал грязный ручей. На нем с одного берега до другого росли три больших зеленых, ветвистых дерева. Я с двумя товарищами стоял на одном возвышении и, по какому‑ то непреложному определению, нам следовало непременно перейти на другое возвышение. Два товарища пошли прямо, перешли, но запачкали ноги. Я подумал, влез на одно дерево, с него по ветвям на другое, потом на третье и, соскочив на землю, вышел на курган чистым».

Второй сон, на следующую ночь, с 13‑ го на 14 августа: «Стою я на середине роскошной, зеленой, но безлесной поляны, терявшейся ровно во все стороны далью необозримою. Небо будто темное. Вдруг разверзлось оно над моей головою, и в светлом полукруге я увидел простертую из тучи руку Провидения и слышал внятно неземной голос, проливший в мою душу высокое слово утешения».

По окончании каждого сна я просыпался тотчас, не смыкал глаз до утра, разбирал сон, и душе моей было невыразимо сладко, легко и покойно.

Первый сон требовал несколько большего соображения, и мне казалось, что ручей означал границу между Россией и Чечней, переход – предстоящее освобождение, деревья – значительные лица, которые могли вывести меня из моего положения; силу я открывал во втором сне.

В этом благодатном спокойствии прошло время до половины октября 1847 года.

В этом промежутке времени судьба послала мне старшего брата Тарама – Заура, который принимал во мне особенное участие.

Заур был человек пожилой, серьезный, но очень доброй души и уважаемый в ауле. Заур не пользовался особенным значением, потому что не имел ни достатка, ни военных способностей своего брата, но был любим за честность, доброту и спокойную рассудительность.

Заур, уважая в брате достоинства военные, не любил его за надменность, непомерное честолюбие и корыстолюбие, которые в Тараме господствовали над всеми страстями. Будучи более покойного характера, при здравом смысле, Заур понимал стеснительное положение своих соотечественников и, постигая, что немного времени остается независимо существовать этой части Чечни, снисходительно смотрел на русских и на слабости чеченцев.

Не таков был брат его Тарам, корыстолюбивый в высшей степени, честолюбивый, личный враг русских, фанатически преданный идеям Шамиля, его учению, и его ревностный поклонник; человек со здравым смыслом и с сильной волей, смелый, решительный и строгий мусульманин. Он имел жену, пятерых детей (старшему сыну 14 лет); одевался сам опрятно и даже щеголевато. Деньги, красный товар[322], соль и пленные у него не переводились. Он считался богатым человеком.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...