Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Н. Эйдельман 3 страница




Явным органом тайного общества любомудрия должна была стать «Мнемозина».

Замысел и самый тип издания, как это признал на страницах альманаха сам Одоевский, шел от некоторых германских журналов того времени, издаваемых Гегелем, Шеллингом, но прежде всего – от океновского «Изиса». Альманах выходил в 1824–1825 годах, всего было четыре выпуска‑ части, в нем печатались А. С. Пушкин (знаменитое «К морю»), Е. А. Баратынский, П. А. Вяземский, В. К. Кюхельбекер, его страницы наводнялись всеми жанрами – от путевых заметок и искусствоведческих экскурсов до повестей, трагедий, стихотворений.

Сильными сторонами альманаха были ясная тираноборческая позиция, стремление к научному эстетическому анализу, организующая роль научного мировоззрения.

Не мог, конечно, Одоевский не предоставить страниц «Мнемозины» и любимому своему учителю по университетскому пансиону профессору М. Г. Павлову, который привез первый в Россию учение Окена.

В последнем, IV томе альманаха Павлов выступил с весьма глубокой и важной статьей «О способах исследования природы». На этой статье можно проиллюстрировать то, как прививались и какие своеобразные плоды на русской почве давали лучшие достижения западной естественной философии.

Во‑ первых, самый факт обращения русских передовых ученых именно к трудам Окена… Ведь на Западе Окен вовсе не владел безраздельно умами, над его чудачествами, политическими выходками и странноватой афористичной манерой изложения порой потешались. Его начинали забывать уже при жизни (на что он жаловался Погодину при их нечаянной встрече), и многие его открытия потом переоткрывались заново, как ежели бы первооткрывателя не существовало.

Чем же привлекала передовых людей, вольнодумцев того времени натурфилософия Окена? Ответ на этот вопрос содержится, по‑ видимому, в некоторых высказываниях Энгельса.

«Окен – первый, принявший в Германии теорию развития…»[22] Идеи развития… Нетрудно представить себе, что за эту сторону океновских идей не могли не ухватиться все, кто хотел видеть мир меняющимся и обновленным. Ведь учения Дарвина, без которого трудно представить себе сегодняшний мир, еще просто не существовало.

Во‑ вторых, русские натуралисты отнеслись к работам Окена очень серьезно; больше того, они делали попытки пойти дальше Окена, неприметно очистив его учение от устаревших и излишне экстравагантных формулировок. И вот в «Мнемозине» 1824 года, пожалуй, впервые в истории профессор Павлов внятно и четко формулирует: «Основа тел органических есть клетчатая плева».

Ясно видно, что это высказывание идет от океновского понимания живого организма как скопления клеток‑ инфузорий, и вместе с тем насколько ближе к современности формулировка Павлова!

С необычайной решительностью и внятностью поддержал Павлов идею Окена о зарождении как процессе образования нового. «В семени не содержится, как некоторые даже и теперь думают, – писал в „Мнемозине“ профессор Павлов, – целое растение вещественно; по их мнению, рост растения есть только развитие того, что в малом виде находится в зародыше. Заблуждение! » Напомним, что это заблуждение все еще разделяли такие авторитеты, как Кювье и Гегель.

И тут же Павлов, несмотря на свое внешнее предрасположение к чистому умозрению, приводит ряд точных микроскопических наблюдений за развитием семени, подтверждающих образование нового качества после оплодотворения.

Но как же обеспечивается наследственность, заданность форм, если в яйце и семени нет готовых организмов?

«В семени каждого растения содержится форма всех последующих племен его рода, – пишет дальше Павлов, – но не вещественно, а идеально…»

Здесь материалист прошлого столетия, возможно, с негодованием отбросил бы в сторону статью Павлова, не читая более: идеализм. Но нам стоит проявить терпение и дочитать до конца.

«…а идеально, в возможности… Сия форма в возможности (идея) и есть та внутренняя модель, по которой материал питания растений превращается в растительное тело».

Эта «внутренняя модель» звучит уже почти современно. И если учесть, что открытие материального носителя генетического кода ДНК, содержащей в себе форму будущего существа не в готовом виде, а именно в возможности – дело дней недавних, – то употребление Павловым слова «идея» выглядит и простительным, и более близким к истине, чем ультраматериалистичные на первый взгляд матрешки преформистов, вставленные одна в другую.

 

 

X

 

Влияние «Мнемозины» на умы декабристов и последующих генераций прогрессивно мыслящих людей нуждается в специальном исследовании. От молодых неизвестных людей не ждали ничего выдающегося, а потому у «Мнемозины» было всего 157 подписчиков. Но задним числом ее оценили. Нет оснований не верить В. Белинскому, писавшему о необычайной популярности в Москве уже после восстания, во времена университетской юности великого критика, этого «журнала, предметом которого было искусство и знание».

Косвенным, но убедительным свидетельством опасного влияния «Мнемозины» может служить яростная журнальная атака, которой подвергся альманах со стороны отечественных продолжателей дела убиенного уже к тому времени литературного доносителя Коцебу – Булгарина, Сенковского и Греча. Самое знаменательное: основным объектом этой атаки стали не литературные, а именно научно‑ просветительские разделы альманаха. Современникам схватка журнала любомудров с полицейскими литераторами не могла не напомнить недавней схватки океновского «Изиса» с Коцебу… Сначала молодых людей пытались «уговорить».

«Зачем нам летать в область духа человеческого, когда наши земные области еще не описаны удовлетворительно? – вопрошал „Мнемозину“ Ф. Булгарин. – Зачем нам с Океном искать материалов, составляющих хаос перед сотворением мира, когда у нас не все исторические материалы отысканы?.. Вот какова должна быть цель наших журналов: не мечтательная, но полезная».

Нельзя не заметить, что духовная, возвышающая сила научного мышления, подчеркиваемая и пропагандируемая «Мнемозиной», не на шутку и в первую голову страшит полицейского литератора. Страшна для охранителей старого – и страху этому нельзя отказать в обоснованности – сама попытка «задумчивости», устремленности к тайнам мироздания и бытия из рутины привычности, накатанного существования.

Издатели «Мнемозины» не остаются в долгу. Для тома IV и последнего готовит Одоевский сатиру, мечущую отточенные стрелы в гонителей просвещения. Вместе с читателем автор проникает в чрево троянского коня, где затаились греки в ожидании, что хитрость их удастся и глупые троянцы ввезут их в осажденный город. Среди солдат‑ греков – Калликон, ограниченный и упрямый, который возомнил, что нет на свете ни Трои, ни Эллады, а весь свет заключен в этом самом желудке троянского коня, где они сидят с товарищами…

«Вы смеетесь, – пишет Одоевский, – речи простодушного Калликона, но берегитесь, смотрите, как смех ваш расшевелил калликонов нашего времени, как грозно выглядывают они из своих желудков, в которые спрятались с головой и ногами».

Каким‑ то невероятным способом Булгарин (видимо, через Греча, притворяющегося «нейтральным» и охмурившего наивного Кюхлю) вызнал содержание еще не вышедшего номера «Мнемозины» и нанес упреждающий удар, успев раньше опубликовать свою собственную аллегорию в форме путевых заметок человека, путешествующего в недрах Земли. «Калликоны‑ желудки» есть и в утопии Булгарина – их он поместил в страну Игноренцию, давая понять, что вовсе не видит в них идеала, как, впрочем, и не испытывает к ним особой неприязни. Новоявленный Дант спускается еще ниже в недра планеты и там обнаруживает страну Скотинию, населенную скотиниотами, сиречь любомудрами. Под именем Самохвала, «гуслиста‑ философа», выведен предводитель любомудров‑ скотиниотов, явно претендующий на всяческое сходство с Одоевским. Он оторван от реальности – весь в эмпиреях, да не в своих, а списанных с заграничных образцов…

И наконец, в центре Земли Булгарин находит свой идеал – ибо и у полицейских литераторов может быть, оказывается, таковой – страну Светонию. Молчалинский рай, царство умеренности и аккуратности.

Светонцы научились «подчинять страсти рассудку, довольствоваться малым, не желать невозможного, трудиться для укрепления тела и безбедного пропитания», они любят начальство и законы. Поэты там «поют славу Всевышнему и добродетели соотчичей, прозаики занимаются развитием и распространением полезных нравственных истин».

По мнению Булгарина, ходячие желудки и любомудры‑ скотиниоты равно презренны и даже неразличимы. Как писал он в другой своей «утопии», «последняя степень невежества есть безмыслие, полет ума за пределы природных способностей влечет к сумасшествию, а это одно и то же! » Поистине «ученье – вот чума, ученость – вот причина! ».

В других статьях Булгарин со товарищи, не ограничивая себя рамками и приличиями литературного жанра, прямо бранили и хулили «Мнемозину», обвиняя ее издателей в списывании «с известных сочинений» – голословно, но с надеждой: авось что‑ нибудь да прилипнет. Этот неслыханный натиск был первой из причин, заставивших Одоевского и Кюхельбекера отказаться от замышлявшегося продолжения альманаха и превращения его в журнал.

Одоевский через много лет писал: «В этой бесславной битве выигрывали те, которым нечего было терять в отношении к частному имени… Мы воображали себя на тонких философских диспутах портика или академии… в самом же деле мы были в райке: вокруг пахнет салом и дегтем, говорят о ценах на севрюгу, бранятся, поглаживают нечистую бороду и засучивают рукава, а мы выдумываем вежливые насмешки, остроумные намеки, диалектические тонкости…»

Сама же «Мнемозина» уходила со сцены с достоинством и сознанием исполненного долга: «„Мнемозина“ заставила толковать о Шеллинге и Окене, хотя и наизворот; заставила журналистов говорить о немецких мыслителях так, что иногда подумаешь, будто бы наши критики читали сих последних. Знак добрый! Может быть, недалеко уже то время, когда суждения, основанные на законах непеременяемых, произведения, блистающие порядком и светлостью мыслей, займут место наших обыкновенных, пустых сбивчивых журнальных теорий и литературных уродов».

Издатели «Мнемозины» успели напоследок грозно предостеречь всех, силящихся остановить прогресс науки, погасить огонь просвещения, предотвратить рождение нового человека:

«Невежды‑ гасильщики! ужели ваши беззаконные усилия погасят божественный пламень совершенствования? – еще больше разгорится он от нечистых покушений ваших, грозно истребит вас и с вашими ковами и опять запламенеет с прежнею силой».

Добившись пошлой, а потому неопровержимой бранью прекращения «Мнемозины», литературные надзиратели долго не могли успокоиться.

Позднее они набросились на журнал «Московский наблюдатель», видя его главную вину в сходстве с «Мнемозиной». Белинский, в критический отдел которого были нацелены стрелы, воздав должное «Мнемозине», не только не оспорил сходства, но еще и поблагодарил «зоилов» за высокую честь подобного сопоставления.

В 1836 году барон Брамбеус в «Библиотеке для чтения» стал измываться над самим духом «Всеобщей естественной истории» Окена, переведенной к тому времени профессором Федором Горяниновым: «Кишковяки, жиловяки, а все вместе – пустяки! » Попытка ученых дать печатно отповедь неграмотному ерничанью Сенковского‑ Брамбеуса была подавлена официальной цензурой!

Студент Иенского университета Занд, «человек скрытный, злобный и задумчивый», по отзыву российских реакционных оплакивателей Коцебу, – не от книг ли, подобных труду Окена, не от журналов ли, подобных «Изису» и «Мнемозине», приобретали он и его русские духовные братья свою нежелательную задумчивость?..

Кстати, пятый том труда Окена, вышедший в России, был первым переводом «Всеобщей естественной истории» на иностранный язык. В России он оказался единственным. Сигнал барона Брамбеуса был принят к сведению.

…Вот какая история могла быть рассказана Окену при случайной его встрече с русским историком осенью 1839 года…

 

 

XI

Песнолюбивое племя славян услышит с любовью

Арфу, которую ты в светло‑ святые часы –

Ты мне вручил, и я – тобою буду бессмертен.

О прийми ж, Прометей, все мое лучшее в дар.

В. К. Кюхельбекер

 

Идеалом издателей «Мнемозины» было соединение передового знания и передового искусства. Это соединение воплотилось, с одной стороны, в дружбе и сотрудничестве самих издателей – «Фауста из Газетного переулка» В. Ф. Одоевского и пылкого «Тевтона – Кюхли» (лицейское прозвище В. К. Кюхельбекера). С другой стороны, этот идеал с самого начала имел плоть и кровь. Звался он – Гёте.

«Мнемозина» была гётеанским альманахом. Гёте был богом Кюхельбекера и любомудров, Шиллер и Байрон – лишь титанами.

«Если Шиллер односторонен, а Гёте – нет, то сие потому, что последний получил от природы гений, ей самой равносильный, который в природе видел самого себя… и поэтому для всех чувств своих находил в ней… живую аллегорию», – писал любомудр Н. М. Рожалин в 1825 году, а его собрат Д. В. Веневитинов повторял: «Истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения».

Любомудры и «Мнемозина» начали не для всех поначалу понятную борьбу за Гёте, борьбу с гётеанством официальным – и это еще при жизни самого Гёте!

В. К. Кюхельбекер, побывав в 1820 году в Веймаре, был несколько раз у Гёте, написал ему восторженное стихотворение на двух языках – русском и немецком, вызывающе обращаясь к Гёте не как к олимпийцу, а как «к Прометею», колебателю Олимпа, похитившему у богов огонь для людей! Восторженный мальчик из России тронул какие‑ то глубоко спрятанные струны в сердце старого поэта. Знакомство с будущим декабристом отмечено в дневнике Гёте как одно из важнейших событий его жизни в 1820 году.

Фактически с 1804 года, когда великая княжна Мария Павловна стала женой почти слабоумного наследного принца Веймарского, Гёте стал придворным русского императора. Неважно, что он не выезжал при этом из Веймара: Веймар стал официально обязательным пунктом паломничества всех лояльных к правительству русских, начиная с величеств и высочеств.

А в Веймаре их всех обязательно вели к «великой державе словесности» – своему ручному гению. Мария Павловна, одно приданое которой, привезенное на 80 русских подводах, стоило нескольких годовых бюджетов карликового государства, постаралась стать полномочным послом русского царя, а значит, и Священного союза при этой великой державе, при особе Гёте. Она навещала его не менее трех раз в неделю. Из России к Гёте текла река богатых подарков, замаскированных под вклады в его научные коллекции, – собрания древних русских монет, золотые и платиновые самородки, уральские самоцветы. Для Александра и Николая Гёте стал тем, чем был фернейский патриарх Вольтер для матушки Екатерины. Даже самим своим молчанием оба придавали отблеск респектабельности и даже гуманности самой дикой деспотии Европы. А внутри, в России, официальное гётеанство (как и официальное вольтерьянство при Екатерине) звучало как: «Вот гений из гениев дружит с правительством, а вы – нет. Значит, вина не в правительстве, а в вас, господа русские писатели».

Официальное гётеанство вполне совмещалось с цензурным запрещением многих из произведений Гёте в России, ибо подлинный смысл творчества Гёте был ясен порой не только Кюхельбекеру и любомудрам.

Забегая вперед: когда в 1848 году по Европе прокатилась волна восстаний и революций, Николай I произнес, как известно, несколько исторических фраз. Например, знаменитое: «На коней, господа! » Другая, имеющая отношение к Гёте и не столь известная, была отыскана лишь в советское время в записках фрейлины жены императора…

«Страшен был 1848 год: искра, упавшая из Парижа, разлила пламя в Италии и объяла всю Германию… Тогда Гримм читал императрице „Фауста“, который ей очень нравился… Послышался шаг государя. Он, скрестив руки, передал императрице эти грустные известия… С императрицей сделалась дурнота; послали за Мандтом, который остолбенел, когда узнал, что творится в его фатерланде… Гримм стоял все у двери с „Фаустом“ под мышкой. Император напустился на него: „А вы смеете читать эту безбожную книгу перед моими детьми и развращать их молодое воображение! Эти ваши отчаянные головы Шиллер, Гёте и подобные подлецы, которые подготовили нынешнюю кутерьму…“»

Ну а Гёте? Знал ли он о роли, отведенной ему при русско‑ веймарском дворе, и о том, насколько она отличается от его истинной роли в мире?

Знал, хотя и не часто проговаривался о своем знании. Что‑ то понял молодой Кюхельбекер в 1820 году. Графу А. Г. Строганову, человеку декабристских убеждений, другу Байрона, блестящему в разговоре, острому на язык, откровенно высказавшемуся по поводу нарочитой помпезности, обставлявшей Гёте в Веймаре, он откровенно же и ответил:

– …Слава почти так же обидна, как дурная репутация. Тридцать лет я борюсь с пресыщенностью, и вы бы поняли это, если бы в течение немногих недель могли наблюдать, как каждодневно некоторое число иностранцев желает восхищаться мною, а из них многие… вовсе не читали моих произведений, а большинство меня не понимает. Смысл и значение моих произведений и моей жизни – это триумф чисто человеческого… Поэтому даже противоречие тех, кто понимает чисто человеческое значение искусства, я ценю гораздо выше, чем болезненный энтузиазм экзальтированных поэтов нашего города, которые душат меня фразами; поэтому я мог признать относительную справедливость вашего утверждения, что Германия меня не поняла. В немецком народе господствует дух чувствительной экзальтации… искусство и философия стоят оторванно от жизни… Смысл всего, о чем мы говорили, я вложил во вторую часть моего «Фауста»…

Да, творчество Гёте было взрывчатым. Но это была взрывчатость замедленного, обращенного к отдаленному будущему действия. На прокламации Гёте не годился.

И вот в «Мнемозине» назревает раскол, послуживший еще одной причиной прекращения издания еще за год до восстания. Кюхельбекер отходит от своего гётеанства, ему все ближе откровенно освободительные мотивы Байрона. Он знает, что назревает восстание, и без колебаний выбирает свой жребий.

Одоевский же не видел причины раздувать пламень совершенствования и просвещения в пожар политического переворота.

Сначала он поссорился по этому поводу с двоюродным братом. Характерно, что спор у них шел все в тех же терминах – огонь, искра, пламя, – равно дорогих издателю «Мнемозины» и автору ответа декабристов Пушкину, но столь по‑ разному понимаемых ими!

«Если б пламень горел в душе твоей, – пишет Одоевскому‑ любомудру Одоевский‑ декабрист, – то, и не пробивая совершенно твердых сводов твоего черепа, нашел бы он хоть скважину, чтобы выбросить искру? Где она? Видно, ты на огне Шеллинга жаришься, а не горишь…»

И вот уже в 1825 году, незадолго до кровавых событий, Кюхельбекер делает последнюю попытку вытащить любомудра на площадь. В письме, посланном с А. И. Одоевским, Кюхельбекер пишет:

«Хочу тебя разбудить, ты спишь не в безопасном месте: конечно, падать и падать розь! Но понижаться неприметно – все‑ таки падать… Ты часто был для меня предметом размышления горького, предметом разговоров с твоим братом. Вверься ему: это человек, который все для тебя сделает. Он и лучше тебя доскажет то, что не умею выразить, как бы хотел: желал бы я вместе и сильно потрясти тебя и огорчить; задача трудная».

Мы не знаем, что ответил Кюхельбекеру и брату Владимир Федорович. По‑ видимому, все эти усилия были напрасными. Когда до Москвы долетел отзвук событий на Сенатской площади, все члены общества любомудрия, забросив Шеллинга и Окена, стали ходить «в манеж и фехтовальную залу», готовясь присоединиться к восставшей южной армии, которая, как ждали, пройдет черед Москву для захвата Петербурга. Все, кроме Одоевского. Позже, когда волна арестов докатилась и до Москвы, президент собрал членов общества у себя в Газетном переулке в последний раз. Бледный и торжественный, он сжег в своем камине протоколы и устав общества, объявив его распущенным. Это не было изменой – своих научных и нравственных идеалов Одоевский не предал, до конца борясь за просвещение народа, выступая как прогрессивный общественный деятель, но только в рамках дозволенной легальности.

Гётеанство бывших любомудров продолжалось и дальше. Гётеанский союз общественного и научного в четырех томах «Мнемозины» как бы определил развитие основной линии в мировоззрении лучших людей России XIX века. В годы общественного подъема идеи развития и прогресса охватывали все стороны жизни. В годы реакции передовые научные взгляды как бы предоставляли убежище, островок свободы в океане мракобесия. И оптимизм, и надежду, основанную на знании закона неодолимости и безостановочности процесса познания. Как писала «Мнемозина»:

«Перед нами мириады веков, и в сих мириадах сколько новых открытий, сколько светлых путей, сколько новых сокровищ ожидают человека! Стремление духа его медленно – нам говорят о том времена прошедшие; но придет сие счастливое время, ласкающее нас надеждами столь сладкими, обещающее нам столько новых успехов, – когда бы то ни было, но придет оно! »

 

 

XII

Почему у меня так много врагов?.. Мои противники суть все мистики, святоши, поклонники средневековья и его поэзии, слепые почитатели Гёте, – одним словом, все те, которые приписывают себе более высокие, более тонкие, более нравственные чувства и считают меня тем, что они называют низменной натурой.

А. Коцебу

 

«Низменная натура! »

Да, живописуя героев, страдальцев и мучеников в своих – да! – многочисленных, но, заметьте, талантливых – это сам Гёте говорил! – драмах, я показывал иной раз их слабости. Великодушный воин тут же иногда – и очень легко, между прочим, – у меня оказывается мародером. А негодяй, предатель – достойным состраданья семьянином.

Но что ж в этом плохого, господа Классики и Романтики? Высокие чувства – прекрасно! Но где в жизни вы видите их в чистом виде?

Вот вы все куда‑ то зовете, читаете морали, величественно игнорируете, горячо поддерживаете. А нет, скажите, между нами всеснедающей зависти и злобы к ближнему, желания попользоваться (если безнаказанно) чужим, властолюбия, чинолюбия?

Герр тайный советник, как легко в гостиной, в журчанье светской болтовни, морщить знаменитый нос по поводу людей, просто гораздо более откровенных и последовательных. Где ваш Штурм унд Дранг – только в ваших ходульных, бесконечных и вечно недописанных сочинениях?

Как министр вы допускаете и будете допускать, официально одобряя, в вашем веймарском приюте муз мои пьесы. За двадцать лет каждая пятая – моя! А господина гофрата Окена, исповедующего, но только открыто и последовательно, ваши же научные взгляды, вы уже десять лет медленно и пристойно, но неуклонно душите, вынуждая искать себе другого места по всей Германии, Австрии и в кантонах. Говорят, дело о научном первенстве – господин Окен не любит ставить перед своими трудами чьи‑ то имена, хотя бы это и был Гёте.

А может быть, тут иное кроется? Преследуя Окена, министр преследует натуралиста, того Мефистофеля в себе, что толкает его самого к непохвальным идеям в науке.

Уж не обессудьте, если что напутал в ваших научных сварах… Впрочем, ведь и вы неспециалист. Мое отношение ко всей современной науке вы, должно быть, знаете. Единственно бесспорное, что вынесли эти поколения мудрецов, что ничего‑ то они не знают. Мечты, фантазии – и никакой пользы. А вот вреда от этих воспарений, от ваших шалостей ума… Вот и ваша идея развития (помнится, Кант сказал о ней – рискованная авантюра разума) не слишком гармонирует с идеологией сохранения существующего, хотя бы с помощью «разума и света».

Не так ли?

Преследуя – и справедливо – этот журнал… «Изис», не преследуете ли вы те высокие чувства, что будто бы отличают вас от меня? Вам становится неловко, когда эти высокие чувства выволакиваются на суд читателя. Они опошляются? Это выглядит бестактно? А в лощеных гостиных, куда вы меня не пускаете, – там это все звучит, конечно, респектабельней?!

А знаете, что вы сделаете, руководясь своими высокими чувствами? Вы закроете этот разнузданный листок, вступившись за меня. Ведь он открыто высказывает обо мне и о моем коллеге Стурдзе, прямо и честно с самого начала ставшем на сторону порядка, то, что вы позволяете себе брюзжать лишь в узком кругу приближенных. А порядок в наши дни – это… Может быть, наука? Философия? Нет! Это – император с его – да! – крепостным правом и – к чему лукавить! – его надежная армия.

Вот почему 4 сентября 1816 года я покорнейше написал графу Нессельроде, что прошу их с государем положиться на меня как на надзирателя за германскими университетами и литературным вольномыслием.

«Ни государь, ни министр, – всеподданнейше писал я, – при всем их трудолюбии, не в состоянии прочесть всего, что им нужно было бы знать, а потому мне думается, что человек, который взял бы на себя труд представить ежемесячные отчеты о новых идеях, несомненно, принесет пользу государству».

Вот вы бы здесь опять поморщились… Думаю, что государь тоже поморщился. Ведь и Александр не чужд «высоких чувств» и любит о них поговорить с приличными людьми вроде вас, господин тайный советник.

Но он человек дела. Он хорошо понимает, что чувства чувствами, а реальность, жизнь берет свое… И в ответе графа Нессельроде я нашел не только понимание моих «низких чувств», но и строгие разумные наставления о регламенте моей новой конфиденциальной работы. И даже заботы о всем направлении моей прочей литературной деятельности.

«Возникшие между Вами и министерством отношения обязывают Вас проявлять особенную осторожность и в тех сочинениях, которые Вы будете впредь издавать. Государь желает (видите, как, без церемоний, прямо как со своим человеком), чтобы эти сочинения были всегда согласны с его принципами и чтобы в упомянутых выше работах (моих ежемесячных бюллетенях о состоянии умов! ) Вы также не уклонялись от его взглядов».

Таким образом, герр тайный советник, я не просто доноситель, как вы, вероятно, изволите обо мне отзываться. Я уполномоченный литературный выразитель той политики сохранения, политики неразвития, которая и вам, как министру, должна быть по душе. Поверьте, все будет сделано с толком, в лучших литературных традициях, что и Санкт‑ Петербургу удобно.

Как пишет Нессельроде:

«Усвоив принципы, которые Государь хотел бы распространить, вы сумеете их выдвинуть при первом удобном случае, как бы ненароком ».

Подобные изъяснения, может быть, кажутся вам опять‑ таки бестактно откровенными и даже наглыми. Позволю себе осветить и другую сторону вопроса.

Вы и я утоляем жажду из одного источника. Ведь и вы – кавалер ордена «Святыя Анна», а значит, один из первых вельмож российского государства. Вы не хуже других знаете, что и роскошь ваших любимых научных коллекций, и слава веймарской библиотеки, и идиллия любимого вашего парка – все это стоит больших денег. Не прекрасные ваши намерения воздвигли благополучие «приюта муз», а золото великой княжны Марии Павловны, «вашего ангела» и милого друга, будущей веймарской герцогини… Это золото, выжатое из российских рабов отнюдь не с помощью просвещения, а несколько другими методами… Не этим ли золотом куплен ваш благожелательный нейтралитет к Священному союзу государей Европы? Тогда чем вы отличаетесь от меня, «платного доносителя»? Разве что получаете побольше…

Вы и я – мы делаем сейчас одно дело. Спасаем Германию от смутьянов и дикарей, а тем самым и от призрака нового вторжения, справедливого, но не слишком желательного. Но вы это делаете «конфиденциально» и чужими руками. Чьими же? Моими! Ибо под ударом этих фанатиков оказываюсь я и мне подобные, выступающие с открытым забралом.

Думаете, мне легко? У меня большая семья, с нами не здороваются, ваши иенские птенцы систематически выбивают мне стекла из окон.

Когда император Александр раздал на Аахенском конгрессе Священного союза брошюру господина Стурдзы, где тот правдиво описал разложение умов в Германии, студенческие вольнодумства и фантазии, профессорские умствования и литературные небезобидные шалости господ Окенов, Виландов, Арндтов и прочих известных вам людей, в листках и сочинениях этих господ началась самая дикая травля господина Стурдзы. Науськанные Океном и прочей легкомысленной профессурой, студенты фон Генинг и фон Бохольц послали Стурдзе вызов на дуэль. Они бы убили его! Кто открыто выступил на защиту Стурдзы? Я! Я прямо заявил в печати, что господин Стурдза выполнял и с честью выполнил важное задание. И всякие выпады против него – это выпады против наших освободителей от французского ига.

Напомню, что тогда написал ваш гофрат Окен в своем «Изисе»:

«Эту книжку в юридическом, моральном, политическом и религиозном отношении надо просто бросить в нужник… Такого человека надо хлестать бичом сатиры и сарказмов, да так крепко и непрестанно, покуда его литературно не выдерут розгами, подобно Коцебу… Их надо дразнить, толкать, щипать, а при надобности топтать их ногами, чтобы они поняли, что мы их знаем, что мы люди, которые умеют презирать таких и выбрасывать их за дверь, если незваные варвары (это не про Меттерниха ли и Александра? ) вторгаются к нам в дом и хотят мешаться в наши дела. Никто в Германии не должен дать таким людям ни куска хлеба, ни глотка вина, чтобы они почувствовали наконец, как они презираемы…»

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...