Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Н. Эйдельман 2 страница




«Выше всех (натурфилософов) стоит Окен, – писал Герцен, – но и его нельзя совершенно изъять. В природе Окена неловко и тесно и, сверх того, не менее догматизма, как у других; видна широкая и многообъемлющая мысль, но в том‑ то и вина Окена, что она видна как мысль: природа как будто употреблена им для того, чтобы подтвердить ее. Естествознание Окена явилось с немецким притязанием на безусловное значение, на окончательную архитектонику».

Серьезное обвинение: идея развития, сама себя выводящая из‑ под власти принципа развития, не способна на то, чтобы быть продолженной… Впрочем, эта закоснелость появилась достаточно поздно.

А тогда, в 1807 году… Жить бы и жить бок о бок автору «Зарождения» и великому Гёте, и кто знает, к каким бы еще достижениям привело это сотрудничество за двадцать семь лет оставшегося для них совместного пребывания на Земле? Ведь запальчивому, увлекающемуся Окену так не хватало рассудительности, наблюдательности, отличавших Гёте. А тому – широчайшего естественнонаучного образования и, пожалуй, решительности Окена. Но сотрудничества не вышло. А вышла многолетняя, большей частью подспудная, скрываемая, но оттого еще более изнурительная настороженность, борьба, резкие, необдуманные взаимные обвинения.

 

 

VII

 

Гёте задумчиво смотрел на белый лист бумаги. Сочинение, к которому он приступал, не возбуждало в нем знакомого сладкого чувства творчества. Но писать нужно. Над Саксен‑ Веймарским Великим герцогством сгущались тучи. Заповедный уголок, приют муз, взлелеянный его, Гёте, попечениями, столько лет бывший как бы в стороне от пагубных страстей века, мог погибнуть под грубым чужим сапогом. И два человека были бы тому виной. Знаменитейшие в Германии и Европе имена – Коцебу и Окен.

В прошлом, 1817 году оба совершенно неожиданно обратились к журнализму. И оба, как на грех, выбрали для своих публицистических упражнений тихий заповедный Веймар.

– Либеральные конституции и свободы хороши, пока ими не пользуются, – невесело усмехнулся Гёте.

Коцебу и Окен воспользовались. Первый начал без разрешения издавать свой скандальный «Литературный еженедельник». Второй – «Изис». Изида… богиня в древнем Египте. На ее покрывале начертаны были слова: «Я то, что было, есть и будет; никто из смертных не приподнимал моего покрывала». А вот Окен собрался не только сам это сделать – сорвать покрывало, но и дать эту возможность каждому желающему.

Египетская диковинка с отвратительной обложкой… Не понять, что за периодическое издание, то ли журнал, то ли газета, то ли о науке, то ли о политике… Похоже, и редактор, и единственный автор, и чуть ли не художник – одно и то же лицо – Окен. В конце концов, о политических, научных взглядах, о приоритете можно и спорить. Но у Окена… У него просто вкуса нет, у нашего веймарского Робеспьера. И такта. Грубый, неотесанный человек. Все‑ таки хорошее происхождение, воспитание – это очень немалое преимущество… Да и на руку нечист. Его, Гёте, идею о значении межчелюстной кости у человека и позвоночную теорию черепа все‑ таки присвоил тогда, в 1807 году. Правда, с тех пор ни разу не выдал себя, делал вид, что не понимает, чем он, Гёте, так недоволен. Заигрывать пытался, реверансы делал. И все неуклюже, бестактно, как и все, что делает…

А гордыня! Гордыня какова! Поистине сатанинская. Взял и без купюр, без комментариев напечатал в своем «Изисе» письмо какого‑ то восторженного безумца о том, что он, Окен, величайший гений XIX столетия. Окен талантлив, отрицать нельзя. Но ведь столетие только началось, еще Наполеон жив на своей Святой Елене. Да и имя Гёте пока еще… Впрочем, чур… чур… О себе в третьем лице и в таком контексте… Нет, он не уподобится Окену. Никогда. Хотя и знают все, что это ему, Гёте, сказал Наполеон когда‑ то: «Вы – человек».

Нет, ему не в чем себя упрекнуть. Конечно, он не способствовал процветанию Окена в Веймаре, поддерживал неявно его противников в некоторых скандалах. А их немало было вокруг профессора Окена. Уж такой человек. Он, Гёте, способствовал тому, чтобы у герцога скорее прошло первое ослепление этой яркой, но слишком шумной личностью. Это правда. Но во всем прочем он был терпелив. И вот этот варбургский праздник… Терпению пришел конец.

Сотни буршей из всех университетов Германии съехались в Варбург. Патриотический порыв… Некоторые монархи даже сочли возможным приветствовать съезд студентов: пангерманская идея столь притягательна для всех.

Но дело приняло худой оборот. На съезде не говорили – кричали о свободах, о ненависти к Священному союзу, что сразу привлекло к празднеству мрачное внимание всемогущих Миттерниха и Александра I. Кончилось вообще скандалом: жгли книги Коцебу.

Тут Коцебу, конечно, сам виноват. В своем листке непрерывно дразнил, оскорблял студентов, университеты Германии, травил за «пагубные идеи». Ох этот Коцебу! Гёте поморщился. Интриган, завистник. И как это уживается в одном человеке – столь превосходный талант драматурга и такое ничтожество! Все прекрасное, настоящее постоянно стремится унизить, вероятно, чтобы самому казаться прекрасным…

Когда же это началось? Да, да, лет двадцать назад. Скандальная комедия знаменитого уже к концу прошедшего XVIII века драматурга «Гиперборейский осел». Как подчеркнул Коцебу в подзаголовке – философская комедия. Гёте неприязненно покосился на книжную полку, отыскал взглядом знакомый корешок. Брать в руки не стал, крепкая память рельефно проявила запомнившиеся строки – пояснение автора для читателя комедии: «Роль Карла (студент, отрицательный персонаж комедии) слово в слово выписана из известных и славных сочинений братьев Шлегелей. Все, что из них взято, напечатано курсивными буквами…»

А ведь что ни говори, это было сделано с подлинным космическим талантом. Серьезные, бьющие парадоксальностью, порой не совсем вразумительно сформулированные Шлегелями философские взгляды группы «Бури и натиска», вставленные в живой диалог, давали действительный комический эффект. Что ж, будь сатира Коцебу направленной только против чрезмерной напыщенности и заумности слога, к коей – увы! – тяготели и тяготеют некоторые близкие Гёте по взглядам философы и натуралисты, а в их числе и Окен, только спасибо и оставалось бы сказать за подобный шарж. В мыслях и речи надо стремиться быть простым, как природа, подумал Гёте, и тогда не будешь смешным. Ведь в самой природе как таковой ничего смешного нет. В ней все прекрасно и все серьезно.

Но, начав смеяться над действительными, выловленными из Шлегелей нелепостями типа «глупость и дурачество – права человека», или «мое „я“ равняется моему „я“», или «прекрасно видеть, как великий гений сам собой восхищается», зритель‑ филистер уже не мог остановиться, и когда слышал в дурацком контексте вещи серьезные, и когда в клоунаду автор исподволь включал дорогие передовой культуре имена.

Под тот же идиотский хохот высмеиваемый комедией студент, учившийся «у Шлегеля эстетике, у Шиллера истории», а также «гётевской чистой поэтической поэзии, ибо она одна есть совершеннейшая поэзия поэзии», выпаливал цитату за цитатой, а что может быть нелепее даже хороших цитат, вырванных из контекста!

Филистер всегда готов поглумиться над тем, в чем он не в силах разобраться, а потому чует неясную угрозу. Это прекрасно учитывает Коцебу. И вот под злорадным осмеянием «французская революция, Фихтево познание всех наук и Гётев „Майстер“, которые, – смело заявили Шлегели и бессмысленно бубнит пародирующий их персонаж Коцебу, – суть величайшие преимущества этого века».

Вытащенные на подмостки для глумления, звучат выношенные дорогие сердцу каждого культурного человека того времени слова: «Жизнь универсального гения есть неразрывная цепь внутренних революций… Он настоящий пантеист, он носит в себе целый Олимп». Пантеистические, то есть обожествляющие природу, идеалы Гёте и Шиллера, конечно, были огромным шагом вперед от средневековой учености, топчущейся вокруг святого писания. Позднее Шопенгауэр говорил: «Пантеизм – это вежливый атеизм». И эти идеалы тоже выставлены в комедии Коцебу смешным пугалом для еще полных средневековыми предрассудками людей.

Дорогая сердцу Гёте мысль о неразрывном единстве человека и животных, экспериментальному доказательству которой он посвятил столько сил, выражена Шлегелями в вызывающем изречении: «Человек по‑ настоящему есть только гордое животное». Эти замечательные слова вставлены в такой контекст, что воспринимаются зрителем иначе, примерно как «человек – это важничающая скотина». (Кстати, именно так дано это место в русском переводе комедии Коцебу 1801 года: «важный скот». – А. Г. )

Основной же мыслью своей комедии: все зло – от университетов, где «теперь царствует разум, критический разум», а добро – в возврате к старым добрым временам, в религиозности, в простоте и здравом смысле, в беспрекословном послушании старшим и особливо начальству – Коцебу начал период смертельной борьбы с интеллигенцией Германии, с ее студентами и профессорами, с ее подлинными патриотами. И надо отдать ему должное, он вел эту борьбу бескомпромиссно, зло и порой не без блеска своего писательского дарования.

«Он мог быть лучшим нашим комиком, – вдруг с сожалением подумал Гёте. Он умел видеть ценное в людях, в писателях, даже если это ценное было какой‑ то туманной и несбыточной возможностью. – Мог бы, если бы не был столь ничтожен, да и не спешил так: пьесы его плохо обработаны, обдуманы. Талант надо беречь, развивать. И обращаться надо все‑ таки не только к современному зрителю, но и немного к будущему. А так… не будет долгой жизни у всех этих столь знаменитых сегодня комедий и драм…»

Сейчас эта взаимная борьба Коцебу и университетов, кажется, вступила в решительный этап. Коцебу бьют стекла, его оскорбляют на улице, а тот в долгу не остается, раздувает каждый скандал в своем издании. А теперь вот в Коцебу мертвой хваткой вцепился Окен. Похоже, для того и «Изис» свой придумал. Произойдут еще, наверное, неприятнейшие последствия нынешнего пребывания Коцебу в Веймаре.

Гёте представил себе этого седовласого сатира. Толстые пальцы‑ колбаски в непрестанном движении, как будто все гребут, гребут. Глаза живые, но живостью какой‑ то непристойной, неприятной… Заискивает перед ним, – может, боится, что Гёте запретит ставить его пьесы в Веймаре? Так они по всей Германии идут и в России. Сто пьес. А может быть, двести? Во всяком случае, больше, чем даже у Лопе де Вега. Заискивает, а сам все время намеки на него, Гёте, весьма пасквильного свойства делает. «Думает, не пойму, что ли? Нет, знает, что пойму, рассчитывает, что не отвечу. Для него такт, терпимость – это слабость, которой надо воспользоваться, чтобы еще немного вторгнуться. В новые души, театры, издания, чужие кошельки».

И вот сейчас слух невероятный, странный. Будто Коцебу нанялся в литературные агенты к графу Нессельроде, то бишь к самому Александру. И регулярно доносит в Санкт‑ Петербург на всех. На писателей. Из ученых – на Окена, Арндта и других любимых студентами профессоров. И на него, Гёте, должно быть? А впрочем, что невероятного в этом слухе? Зная Коцебу, можно предположить: сам еще напросился да цену набивал. Как он в свое время хотел их с Шиллером поссорить…

И вот сейчас он, Гёте, получается, выступает как бы вместе с таким человеком… Есть над чем задуматься… Впрочем, почему вместе?

Конечно, в принципе есть между ними – Гёте и абсолютистами – нечто общее. Он тоже хочет сохранить существующее и предотвратить революционные выступления, которые, несомненно, погубят Германию.

Но он расходится с ними в выборе средств к достижению этой цели. Они, обскуранты, призывают к себе на помощь людскую глупость, предрассудки, тьму, он же, Гёте, – разум и свет. Где, когда в истории Германии так процвели бы науки и искусства, как в нынешнем Великом герцогстве при нем, Гёте? Коцебу опасен. Он провокатор, он может вызвать взрыв своим непотребным, вызывающим поведением, – может, и за это ему платят? Но он себе роет яму. Императору Александру скоро надоест агент, который подставляет своего нанимателя под огонь всеевропейской ненависти.

А вот Окен – это его, Гёте, забота. Мало того что профессор был чуть не самым крикливым оратором в Вартбурге, он и отчет дал об этом сборище в «Изисе» такой, что… И сожжение книг Коцебу расписал. А Меттерних не дремлет. Уже прочел «Изис». Пишет герцогу, призывает (а похоже, приказывает): «Обуздать кучку одичалых профессоров и молодых людей». По форме – скверно, а по существу – да, так, пожалуй. Обуздать, чтобы потом не потребовалось чего похуже…

И, пододвинув лист, тайный советник набрасывает проект докладной записки.

«Будет более мужественно позволить отнять себе ногу, чем погибнуть от заражения крови».

– Именно так. Окен – человек талантливый, цену себе знает. Его не уговоришь, не запугаешь. Отдавать под суд – бессмысленно, Окен не нарушил законов. Именно ампутация. Впрочем, этот журнальчик можно представить себе как открытую, кровоточащую рану, открывающую доступ к самым жизненно важным органам германского спокойствия.

«С запрещением „Изиса“ кровь сразу остановится».

– Может быть, очень уж по‑ медицински, но кровь – это пугает.

«Не следует опасаться последствий мужественного шага… Последствия нерешительности и промедления всегда неприятны».

– Мужественный шаг. Это – специально для герцога. Вот кому решительности не хватает… Теперь вывод…

«Надо немедленно запретить журнал. Тайный советник И. ‑ В. фон Гёте. 5 октября 1818 года».

 

 

VIII

 

Лоренц Окен… Мальчик с пальчик в кожаных штанишках, собиравший в лесу хворост себе и семье на пропитание, учившийся на деньги, доставшиеся ему и близким непосильным трудом, – может быть, вырос он озлобленным отщепенцем, пришедшим в университеты завоевывать и самоутверждаться? Нет, не таким запомнили его ученики, а ими были чуть не все ведущие биологи Европы XIX века. Демократичнейший из преподавателей (на его лекциях курили, ходили, разговаривали – работали, а не заслушивали), ректор Цюрихского университета был трогательно заботлив и самоотвержен в отношении всех, в ком видел огонек таланта и самобытности, для них не жалел он сил и собственных идей. Наука для него была всем. Именно Окен начал традицию общегерманских съездов естествоиспытателей, его «Изис» как нельзя более подходил на роль организатора неслыханных до сих пор форумов ученых.

И при всем том – какими нитями натуралист оказался связанным с самыми радикальными кругами тогдашнего немецкого студенчества, почему его «Изис» воспитывал не только ученых, но и бунтарей? И враги и друзья недаром связывали поступок Занда с самим духом «Изиса», стилем и идеологией преподавания Окена, Арндта и еще двух‑ трех профессоров. Не от них ли воспринял студент Занд тот импульс, который и привел его к решительному шагу и решительным словам…

«Не жить согласно своим убеждениям, руководствоваться страхом и мнением людей, не желать умереть за свои убеждения – это низость, это скверна, которою страдают миллионы людей в течение тысячелетий».

Может ли оставаться естествоиспытатель холодным, когда в обществе торжествует несправедливость? Может ли ученый, прославленный тем, что внес дух революции в научное мировоззрение, стать апологетом принципа неразвития, реакции в политике? Можно ли быть нетерпимым к фальши в отношениях с природой и в то же время не гнушаться фальшивых нот в предписанных ритуалах и парадных отправлениях?

Не секрет, что вопросы такого рода носят более риторический, нежели категорический характер. И попытки подойти с упрощенной меркой, скажем, к тому же Гёте, кумиру передовой Европы, бывшему десятки лет министром при достаточно реакционном правителе, бунтовавшему, но со многим смирившемуся на этом посту, заведомо обречены на неудачу.

Есть материализм и есть идеализм. Прогресс и реакционность. В науке, в политике, в искусстве, в жизни. Есть и было. Тут возможны увлечения и «перегибы». В свое время Писарев из самых лучших побуждений набросился на «реакционера» Пастера, принял сторону Пуше в знаменитом споре о принципе «живое из живого». Писарев считал «нематериалистичной» осторожность биологов, не желавших признать возможность повсеместного и непрерывного зарождения жизни из неживого вещества. И оказался неправым.

И все же недаром в общественное сознание вошло понятие прогрессивной научной идеи в тесной связи с одноименной общественной идеей. Маркс, Энгельс, Ленин величайшее внимание уделяли последним событиям на фронте, казалось бы, чисто научных битв, и невозможно представить себе научный социализм в полном отрыве, скажем, от эволюционных идей.

А потому нет ничего странного в личности и поступках Лоренца Окена, не делавшего различий между политикой и наукой. Окен одинаково страстно, хотя порой и излишне безапелляционно, утверждал идею развития и в науке, и в общественной жизни Германии, откровенно издеваясь над мещанством «приличных» людей, шикавших на «кривляющегося профессора».

Вся культурная Европа, затаив дыхание, с изумлением смотрела, как «Изис» – крошечный не то журнальчик, не то газета, – отбросив даже соображения внутренней самоцензуры, бросал вызов всеевропейской реакции, всему косному, отжившему, и все это – в промежутках между расписаниями лекций, программами курсов, научными и, по нынешней терминологии, научно‑ популярными заметками. Политика Окена и его «Изиса» была подчас как бы в отсутствие всякой политики. Написал, например, прусский шеф полиции, всемогущий фон Кампц, увещевательное конфиденциальное письмо Окену – оно тут же публикуется и даже без всяких комментариев производит впечатление разорвавшейся бомбы. Да еще лишает Кампца всякой возможности защиты, репрессивных мер. Но это была политика…

Идеал единства профессионального и общественного живуч и притягателен в мире науки, ибо только он может обеспечить полноту нравственного начала, цельность личности ученого, так или иначе оказывающего влияние на мировоззрение поколений людей. И, обратно, у каждого этапа освободительного и революционного движения есть мощный ореол новейших революционных взглядов на природу, «четвертое измерение», подводная часть айсберга в мире научных идей… Был такой ореол и у революционного подъема в Европе посленаполеоновской, венцом которого было декабрьское восстание в России…

Осенью 1839 года шестидесятилетний профессор Цюрихского университета Лоренц Окен, ворчливый и нудноватый для своих домашних – жены и молоденькой дочки, – предпринял необычное для него, столь ценившего каждую минуту, пригодную для превращения ее в плоть научной продукции, праздное – туристское, по нынешним понятиям, – путешествие в Италию. Дилижанс из Милана во Флоренцию выходил рано, на рассвете, и уже трогался, когда к нему подбежали проспавшие, еще полусонные начинающий полнеть господин средних лет с женой. По плавной славянской речи и какой‑ то особо барской манере держаться Окен заподозрил в попутчиках тех праздно шатающихся по дорогам Европы русских дворян, что приезжали, ахали на достижения европейского просвещения и, истратив деньги своих крепостных, преспокойно уезжали обратно, в сонную глушь своих имений. Почувствовав на себе пристальный взгляд русского (сейчас пристанет с пустыми разговорами), Окен поспешно погрузился в свое обычное занятие – работу. Из бесчисленных карманов он доставал то одну книгу, то другую, сопоставляя, формулируя вступление к очередному тому «Всеобщей естественной истории». Русские в искреннем восхищении с полчаса любовались редкой в те времена картиной научной работы в дороге. Но потом зрелище приелось, и мужчина решительно приступил к завязыванию знакомства.

– Сколько книг пишут немцы обо всех предметах! – с приветливой улыбкой сказал русский на хорошем немецком языке.

– Что толку, маранье бумаги, – с откровенной неохотой возразил Окен.

Незнакомец не смутился.

– Извините, мне странно слушать от немца такой отзыв о книгах, – самым светским тоном продолжил русский, обращаясь уже более к женщинам и делая путь назад, в отчужденное молчанье, полностью невозможным. – Книга – это жизнь, это стихия немецкая.

Окен бурчал, продолжая ругать книги, упирая на то, что даже если и попадается где интересная мысль, то никогда нельзя быть уверенным, что она принадлежит тому, кто представляется ее хозяином. Все это делалось поначалу не очень вежливо, без отрыва от этих самых хулимых книг, но разговор дружно поддержали истомившиеся, видно, по живому общению дочь и жена старика. И общение состоялось.

Собеседником Окена в тот день был – и потому мы знаем достоверно о факте самой встречи – Михаил Петрович Погодин, журналист и профессор Московского университета. Заметки Погодина о загранице, вообще говоря, не были образцом меткой публицистической мысли, скорее – напротив. Герцен высмеял в свое время иностранные записки «господина Вёдрина», не без основания отмечая их беспредметность, безыдейность. Заметка о встрече с Океном, напечатанная в 1840 году в разделе «Смесь» журнала «Отечественные записки», пожалуй, не являет собой выгодного исключения. Никакого впечатления о сути идейной борьбы, связанной с именем Окена, даже простого общего представления о его научном кредо тогдашний читатель из погодинской заметки извлечь не мог. Погодин ухитряется тратить массу слов, ничего не сообщая…

«О философия (естественная. – А. Г. ), – думал я, смотря на великого философа, – ты великое дело, славное усилие, необходимое развитие, похвальное упражнение, но сколько тайн для тебя. Какие первые (видимо, главные, основные. – А. Г. ) вопросы можешь решить ты. Как многого ты не знаешь, или, лучше, как мало ты знаешь и даже можешь знать. Тебе принадлежит лишь почетный удел – знать лучше всех, что ты ничего не знаешь. Хорошо еще, если ты узнаешь это, но горе, если ты зазнаешься».

И так далее в таком же духе.

Но нам выбирать не приходится, встреча состоялась, и кое‑ что мы может почерпнуть из заметок чуть ли не единственного русского, описавшего встречу и разговор с Океном.

Портрет… Роста Окен был низкого, худощав, кожа на лице излишне белая и нежная (кабинетный ученый! ) с резко прочерченными морщинами. Взгляд несколько косящих глаз быстр и остр. Волосы еще не седые, а темно‑ русые с проседью, без лысины. На печатаемые свои портреты не похож: Погодин имел два таких портрета, но не признал поначалу Окена.

Необычайная популярность в России… Узнав, с кем имеют дело, Погодин с женой встали и низко поклонились европейской знаменитости. Польщенный, Окен не преминул пожаловаться на новое поколение натуралистов, не желающих признавать его и Шеллинга заслуг, ведь они предсказали многие нынешние научные открытия, направили мысль в нужную сторону. В качестве примера Окен привел открытие шеллингианцем Эрстедом в 1820 году влияния электричества на магнитную стрелку.

– Сколько было критики об открытиях Эрстеда, как прославлялись они во всех журналах, а никто не подумал вспомнить, что эти открытия предугаданы были Шеллингом, предугаданы силою ума, – ворчал старик. – Впрочем, позвольте вам заметить, что такие люди, как Шеллинг, как… – Окен запнулся, – должны быть выше всех нелепых воплей, которые раздаются в нижних слоях ученого мира, и спокойно продолжать движение, на которое призваны свыше.

В этих записанных Погодиным словах чувствуется не только обида на натуралистов, изгнавших беса умозрения, но и старая обида на отравившие жизнь Окена обвинения в плагиате.

Впрочем, времена и вправду изменились. Для натуралистов натурфилософский разговор в отрыве «от низкого эксперимента» был уже несерьезным. «Окен остался один со своей „Изидой“, – писал примерно в это же время Герцен. – Неудачная борьба с естествоиспытателями, их неприятная манера возражать фактами сделали его капризным, ожесточившимся. Он неохотно говорит с иностранцами о своей системе, он пережил эпоху полной славы ее и разве в тиши готовит что‑ нибудь».

Погодин осторожничал, отстраняясь от самой сути «крайних воззрений» Окена.

– Мы привыкли воображать вас человеком молодым, рьяным, даже беспокойным.

Беспокойным… В науке? Нет, Погодин вроде бы старательно подчеркивает, что не это беспокойство имеется в виду.

«Я… долго смотрел со вниманием на человека, который столько принес пользы науке и содействовал такому перевороту в ее жизни, хотя и заплатил дань человеческой слабости своими гипотезами, парадоксами, особенно когда выступал из границ своего владения – трех царств природы».

Выступал из границ. Здесь весьма прозрачный намек на неистовство издателя «Изиса», который в глазах всей Европы был прямым подстрекателем убийства агента «Священного союза». Того убийства, с которого прямо можно отсчитывать начало процесса, кончившегося в декабре 1825 года.

Но самого Окена вовсе не интересовали спекуляции вокруг его политического прошлого, он пропустил мимо ушей все подобные намеки Погодина, подавил попытки журналиста интервьюировать его, зато сам с необычайной настойчивостью стал выспрашивать русского о главном для него, естествоиспытателя, – об истории проникновения его трудов и учения в умы российской интеллигенции. И тут Окен узнает для себя действительно интересные и весьма лестные вещи.

«Я должен был рассказать ему, – пишет Погодин, – как двадцать лет назад (1819–1820 годы, время действия „Горе от ума“, годы взлета молодого Пушкина, годы убийства Коцебу и казни Карла Занда. – А. Г. ) учение его о природе привезено было в Московский университет доктором Павловым, который произвел тогда всеобщий восторг между студентами всех отделений, стекавшимися на его лекции, потом, как один из моих товарищей, князь В. Ф. Одоевский, во сне и наяву бредил его мыслями и перевел нам несколько глав из его философии, прочитанных с торжеством в нашем смиренном литературном обществе под председательством Раича…»

Здесь мы прервем почтенного историка, ибо даже если он и хотел бы сказать все, что помнил, то по цензурным обстоятельствам того времени мог ограничиваться только глухими намеками, понятными лишь посвященным.

Нам предстоит перенестись в преддекабрьскую Россию, куда ведет столько нитей от главных событий и героев этого повествования. Занд хотел разбудить немецкого филистера, но разбудил по‑ настоящему иные силы в иной стране. В той стране, где по неслучайному совпадению и учение Окена и его мятежно‑ научный «Изис» привлекли особенное внимание передовой части общества.

 

 

IX

 

Во времена, предшествовавшие декабрьскому восстанию, в России появился новый для нее тип вольнодумца естествоиспытателя, вызвав разные толки, симпатии и ненависть, войдя в литературу.

 

Он химик, он ботаник,

Князь Федор, мой племянник…

…Теперь пускай из нас один,

Из молодых людей, найдется: враг исканий,

Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

В науки он вперит ум, алчущий познаний…

 

Да и члены тайных обществ, как известно, говорили и думали не только об общественном устройстве и о переворотах не только государственных. С не меньшей горячностью обсуждали они вопросы морали, философии и конечно же естественных наук.

Итак, Одоевский, Океново учение, преддекабрьская Россия… Забежав вперед, скажем сразу: В. Ф. Одоевский (1803–1869), князь, рюрикович, последний прямой потомок «святого» великого князя черниговского Михаила Всеволодовича, замученного некогда ханом Батыем в Сарае, не был и не стал членом тайных политических обществ, как его кузен Александр Одоевский (1803–1839), автор бессмертной строки: «Из искры возгорится пламя».

Но в легальном литературно‑ общественном подъеме, предшествовавшем попытке переворота, сыграл важнейшую роль – наряду с A. С. Грибоедовым, П. Я. Чаадаевым, А. С. Пушкиным. И обычно, когда говорят о декабристских изданиях, подготовивших умы передовой части дворянской интеллигенции к идее обновления, называют – наряду с петербургским альманахом К. Ф. Рылеева и А. А. Бестужева «Полярная звезда» – московский альманах В. Ф. Одоевского и B. К. Кюхельбекера «Мнемозину». «Мнемозина» (имя матери муз и музы памяти из древнегреческой мифологии) отличалась от «Полярной звезды» не только тем, что выходила в Москве, то есть в отдалении от назревавших событий, но и самим своим замыслом. Альманах (а впоследствии, по замыслу издателей, и журнал) был задуман как периодическое издание вольной человеческой мысли без разобщения оной на чисто научный, литературно‑ нравственный или чисто политический «департаменты». Эту серьезность, всеохватность «Мнемозины» стремился обеспечивать прежде всего именно В. Ф. Одоевский, многое в образе которого заставляет видеть в нем воплощенного грибоедовского Чацкого или князя Федора (кстати, Грибоедов и Одоевский были большими приятелями). Одоевский же, как мы знаем, «во сне и наяву бредил» идеями германских натурфилософов.

По‑ видимому, все началось с главы из Окена, которую перевел Одоевский. Глава, так и не изданная на русском языке, называлась так: «О значении нуля, в котором успокаиваются плюс и минус» – и была отправным пунктом всей картины мироздания, единого в противоположностях, воображенной Океном. О ее содержании мы уже говорили, добавим только, что лекция Одоевского была большим событием в тогдашней культурной жизни.

По‑ видимому, необычайный успех «лекции о нуле» навел Одоевского на мысль об основании специального общества любомудрия. Общество организовалось, было оно тайным и предназначено было для обсуждения и развития дерзких идей германских философов. Тайным общество было не только из‑ за романтических настроений молодых членов общества (им всем было около двадцати). Во‑ первых, создание всяких новых обществ было запрещено специальным указом в 1822 году, а во‑ вторых, само слово «философ» вызывало тогда нежелательные ассоциации с французской философией, предтечей грозной революции. Отсюда, кстати, и само слово «любомудрие», заменившее слово «философия», точным переводом которого оно является.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...