Архаика и современность 49 страница
Романтики осваивали его с двух сторон. В «немецкой» линии романтического «лирического романа» (Тик, Шлегель, Новалис, Гёльдерлин) шеллингианский тезис о субъекте и объекте понима- языком оккультным (чреватая весьма неприятными открытиями для обеих сторон) с немалыми на то основаниями может быть распространена за пределы Ренессанса. И первыми кандидатами на досмотр вполне логично должны стать Просвещение (масонство/рационализм), во многом наследующий Просвещению романтизм и во многом наследующий романтизму позитивизм (один только макростилистический анализ текстов Е.П. Блаватской в контексте современных ей позитивистских дискурсов дал бы, на мой взгляд, для понимания основ теософии больше, чем самые прилежные штудии гностических, буддистских и прочих «основ»). Архаика и современность ется с позиций авторского субъективизма, так что по сути немецкие романы этой поры иногда напоминают беллетризованную, переведенную на язык мистических символов и загроможденную лобовыми аллегориями «Исповедь» великого Жан-Жака. У здравомыслящих французов (Шатобриан, Констан, да и Мюссе) протагонист становится чем-то вроде полноправного авторского «агента» на пространстве текста, который, получив от автора нечто вроде жалованной грамоты, ярлыка на княжение, отправляется (под прикованным к нему, и в первую очередь к нему, взором читателя) завоевывать неподатливый «объект». (Речь ни в коем случае не идет о взаимоисключающих тенденциях: оба начала, несомненно, присутствовали в каждой национальной традиции — ср. явную иллюстративность «Рене» и «Аталы» Шатобриана, включенных именно в качестве анекдотов в обширное философическое эссе1; взаимоотношения эссеистического, дидактического вступления и романного «тела» «Исповеди сына века» Мюссе — и сложную «вещь в себе», каковой является капельмейстер Крайслер у немца Гофмана.) Немецкий, «авторский» вариант лирического романа был начат йенцами, вторгшимися в мир, казалось, только и ждущий лирического преломления и «завоевания», с бесконечной верой в собственные силы и в готовность мира подчиниться, радушно встретить развеицествляющую, освобождающую лирику. В конце этого краткого пути их ждали смятение и горечь Арнима и Гофмана перед лицом непроницаемого мира вещей, посмеявшегося над художником, который возомнил себя богом. Мир оказался способным приоткрыть на миг сокровищницу свободных сущностей и тут же отбросить наивно уверовавшего в собственную божественность человека обратно, низводя его к общему знаменателю. Эта «кавалерийская атака на объект» в XIX веке была обречена на провал и дала новые всходы на немецкой же почве уже в начале XX века (Кафка, Гессе, в определенной степени Т. Манн «Волшебной горы»), после того как почва для лирического освоения была густо унавожена реализмом, натурализмом и символизмом. «Авторский» лирический роман не сумел выйти на анализ объекта изнутри, что, вероятно, и послужило одной из причин глубокого кризиса немецкого романа в середине прошлого века. А вот «французский» вариант романтического романа разрабатывал именно «частный»
1 Того самого Шатобриана, который, кроме этого, оставил еще и весьма занятный опыт в жанре автобиографии — «Замогильные записки», самое название которых (да и присущий автору способ самооценки) недвусмысленно свидетельствует о претензиях автора на героический статус, на канонизацию собственной «судьбы» и на право уже сейчас, при жизни, говорить в этой связи от лица вечности В Михаилин Тропа звериных слов
уровень субъекта, никогда не отрывая его полностью от окружающего мира (или от условий игры, постепенно обретающей приметы окружающего мира) Дебют этого варианта был не столь ярким, но именно он стоит у истоков генеральной линии развития романа XIX века Автобиография и «лирический» роман прошли рука об руку через весь XIX век и успели за это время породить целый набор собственных свободно «прочитываемых» литературных приемов и условностей. Так, например, во всяком протагонисте «лирического» романа читатель заранее был готов подозревать автобиографическое авторское «я», кокетливо маскирующееся под протагониста ради дополнительного, удобного с точки зрения нарративной традиции «остранения». Эта условность, неоднократно подтвержденная и подтверждаемая до сих пор «первыми романами» начинающих авторов и «ностальгирующей прозой» авторов стареющих, была своевременно замечена и отрефлексирована самой же литературной традицией, породив желание играть на соответствующих читательских ожиданиях. Возникает «роман с ключом», в котором «автобиографичность» распространяется не только и не столько на протагониста, сколько на ярко выписанную среду, переполненную узнаваемыми персоналиями и реалиями, в результате чего текст превращается в систему ребусов, оставляя собственно нарративную структуру повествования в качестве своего рода связующего мостика между сложносочиненными комплексами «шарад» и «подсказок». Возникают и более тонкие игровые структуры, способные порой обвести вокруг пальца даже профессионального читателя. Так, в специально посвященном анализу нарративной (или, вернее, анти-нарративной, с точки зрения автора) структуры «Поисков утраченного времени» Приложении 1 к работе «Выражение и смысл» Валерий Подорога именно с Пруста начинает отсчет некоего нового измерения в современной прозе, в той ее модификации, которую он называет ориентированной на автобиографию. В. Подорога выделяет следующие признаки прустовской «революции письма» [Подорога 1995: 332]: а) отказ от традиций автобиографии как автобиографии признания; б) выбор в качестве определяющей стратегии не достижение биографической истины (история жизни, как она «была»), а создание книги-жизни (история жизни, как она возможна); и в) замещение истории жизни, то есть собственно нарратива (в понимании В. Подороги), временем письма: автобиография без «-био-», какавто-графия.
К. Прусту это все, несомненно, имеет самое непосредственное отношение. Однако проблема состоит в том, что с тем же успехом все эти критерии можно применить, скажем, к гофмановским «За- Архаика и современность 473 пискам кота Мурра» или даже к «Вильгельму Майстеру». Ибо Пруст действительно никоим образом не пишет автобиографической прозы — как и Гете «Майстера» или Гофман «Мурра». Он пишет роман, используя зазор между автобиографией и традиционным нар-ративом для тонкой игры повествовательными структурами — так же как Гете или Гофман. То обстоятельство, что центрального персонажа «Поисков» зовут Марсель, вкупе с невероятной яркостью «воспоминаний» протагониста в первой части первого романа этого масштабного текста, как раз и рассчитано на создание у читателя ложного впечатления автобиографичности ради маскировки под протагониста в действительности гораздо более свободного авторского «я». Такая маскировка дает и небывалую свободу «закулисной» организации внешне импрессионистического текста, и невозможную в XIX веке подвижность точки зрения при условии лирической насыщенности виденья, и, в ряде случаев, гораздо более свободную мировоззренческую динамику (что, кстати, позволяет вплотную приблизиться к чисто романтическому идеалу универсального романа). Одним из важнейших открытий Пруста в области повествовательной техники было, на мой взгляд, особого рода распределение роли тесно связанного с авторской субъективностью протагониста между несколькими различными персонажами. По сути дела, Пруст развил бальзаковский ход, связанный с универсальностью субъекта в романтическом и постромантическом сознании, когда множество протагонистов, выведенных в отдельных романах «Человеческой комедии», являются, по существу, инвариантами некоего единого эйдоса, универсального, соотнесенного с авторской субъективностью протагониста макротекста «Человеческой комедии». В характерном для рубежа веков романе-эпопее обычно идет простое «уплотнение» бальзаковской техники (текст начинает стремиться к форме сериала, а каждому протагонисту выделяется особая лирическая область, причем друг для друга протагонисты непроницаемы, «объективированы», за счет чего и создается иллюзия общей объективности текста): Пруст же через посредство собственного письма «замыкает» протагонистов друг на друге, беспрестанно «отсылает» их друг к другу, причем не только в чисто игровой стихии «придуманных» сюжетов и ситуаций, но и на более глубоком уровне, непосредственно выходящем на уровень авторского письма1.
Так, в «Любви Свана» Марсель, протагонист основного корпуса «Поисков», наделяется вдруг правами и функциями автора-по- 1 Гофман в «Мурре», пусть куда более грубо и плоско, в меру эпохи и сил, делает во многом «параллельные» Прусту ходы. В. Михаилин. Тропа звериных слов вествователя в отношении Свана, истинного протагониста этой части романа. Причем мостики, то и дело перебрасываемые «я-пишущим» от одного протагониста к другому, отличаются крайним разнообразием: от сюжетного параллелизма, когда те или иные сцены или мотивы в тяготеющей к нарративу истории Свана являют собой в свернутом виде некую матрицу будущих сюжетов самого Марселя, до оброненных как бы между делом и ничем внешне не мотивированных намеков на некое сходство характеров Марселя и Свана — вплоть до снов Свана, связанных с неким юношей, которого он то уговаривает ехать куда-то вместе, то провожает. Последний сон сопровождается псевдонаивным, обнажающим авторский ход комментарием: Так Сван говорил сам с собой, потому что юноша, которого вначале он не мог узнать, был тоже Сван; подобно иным романистам он распределил свою личность (курсив и выделение мои. — В.М.) между двумя героями: между тем, кому это снилось, и юношей в феске, которого он видел во сне. |Пруст 1973: 397] У Пруста определенная внешняя автобиографическая интимность создается во многом за счет импрессионистической «поверхности» письма, оперирующей необычайно яркими чувственными (визуальными, вкусовыми, тактильными), интеллектуальными и синтетическими впечатлениями. Импрессионизм этот, однако, с самого начала растворен в reve застрявшего между сном и явью исходного «я-пишущего», вольного создавать окружающий мир, персонажей, пространства и сюжеты — хотя бы из собственной затекшей ноги (приходит на память аутоэротическая самоирония Гёльдерлина в «Гиперионе», где протагонист, достигший наконец во сне теплой дружеской руки некоего верховного существа, обнаруживает, проснувшись, что рука — его собственная). В итоге достоверность впечатления оказывается ложной, зазор между погружающимся в «сон письма» изначальным «я» и протагонистом, в котором это «я» обретает осязаемость творимого по ходу мира, постоянно подчеркивается столкновениями импрессионистических и трансцендентных мотиваций одних и тех же: сцены, идеи, образа.
...Быть уверенным, что я вспоминаю именно ее, что именно к ней постепенно растет моя любовь, как разрастается книга, которую мы пишем (курсив мой. — В.М.), а Жильберта уже бросала мне мяч; и, подобно философу-идеалисту, чье тело вынуждено считаться с внешним миром, в реальность которого не верит его разум, мое «я», которое только что заставило меня поздороваться с Архаика и современность Жильбертой, хотя я еще не успел узнать ее, сейчас торопило меня поймать на лету брошенный ею мяч {как будто она была моей подругой, с которой я пришел поиграть, а не родственной душой, с которой я пришел слиться! (Курсив мой. — В.М.)). [Пруст 1973:419] Соединяет между собой разные ипостаси одного «я» и в самом деле исключительно авторское письмо — как церковь соединяет у Пруста в своем, высшем, четвертом измерении трех- и двухмерное время, бытовое его течение и «снятость» в грезе-искусстве-фантазии. Здесь тело, ответственное за поверхностную ориентацию в пространстве и связанное с верхним, внешне импрессионистическим уровнем письма, подает руку «душе», трансцендентным сущностям. Марсель Пруст, играя с автобиографическим модусом письма, не скрывает между тем одного немаловажного обстоятельства — а именно, что пишет он роман. Гертруда Стайн, выпуская в свет «Автобиографию Элис Би Токлас», выносит автобиографичность в титул. Но пишет она, по большому счету, никак не автобиографию, Стайн пишет автопортрет (при всей своеобычности понимания базового термина «портрет», уже давно успевшего сложиться в ее прозе в отдельный жанр). «Портрет» в понимании Гертруды Стайн есть нечто противоположное «истории». «История» (более всего похожая в ее восприятии на то, что я здесь называю нарративом) строится на «припоминании», то есть на встраивании индивидуального сюжета в контекст нормативно бытующих сюжетов, на восприятии его как изоморфы некой нормы. Базовой структурой, задающей «истории» динамику, являются «повторы», то есть привычные сюжетные схемы. «Портрет» же берет за основу «расстановку акцентов» в «настаивающем» (то есть варьирующем заданную тему) тексте, за счет чего только и удается «настоять» на уникальности каждой индивидуальной «цельной вещи» — и вырваться из-под власти «истории» и «припоминания». ...Повтор состоит как раз в успехе и поражении потому что вы всегда либо добиваетесь успеха либо терпите поражение но любые два мгновения когда вы это обдумываете не являются повтором. * Теперь вам ясно что в этом я отличаюсь от очень многих людей которые говорят что я повторяю а они нет. Они не считают что повтором являются их успехи или поражения, другими словами *s» они считают что то что происходит повтором не является а то как !w акценты расставлены в данное и последующее мгновения являет- В. Михайлин. Тропа звериных слов ся повтором. Я же считаю что именно успех и поражение являются повтором а не то как расставлены акценты в данное и последующее мгновения. [Стайн 2001: 540] «Расстановка акцентов» предполагает вчувствование в «портретируемый» объект (а таковыми для Гертруды Стайн бывали не только люди, но и пейзажи, и интерьеры, и отдельные предметы) в его внутренней динамике, то есть в синкретическом единстве всех составляющих его уровней, структур, единиц и т.д. По большому счету, техника стайновского портрета есть некритично перенесенная в другую область искусства кубистическая техника «синтетического анализа». Единственным средством эмпатии здесь является средство, максимально «очищенное» от всякого «припоминания»: сам язык (причем пропущенный через весьма своеобразное стай-новское виденье языка). Объект эмпатии при этом факультативен — «портретируемым», как я уже сказал, потенциально может стать любой объект. «Успокаивающая» социально-мнемоническая и социально-регулирующая функции нарратива именно и не устраивали Гертруду Стайн. «Припоминание» мешало зафиксировать «современность» и «настоящее», подменяя индивидуальное время временем социально-историческим, а «индивидуальность» — «биографией». ...Романы успокаивают потому что так много людей можно сказать все могут вспомнить практически все что угодно. Именно этот элемент припоминания и делает романы такими успокаивающими. <...>...в существовании человека который действительно существует нет ни доли припоминания и значит время существования не совпадает со временем в романах которые успокаивают. [Стайн 2001: 527-528] Борьба с нарративной структурой была для Стайн едва ли не главным, принципиальнейшим делом всей ее литературной карьеры. Недаром это свое достижение она считала основным завоеванием современной ей литературной революции (в лучших, естественно, и вершинных ее проявлениях) и шла ради этого даже на совершенно несвойственные ей «вещи» — например, на то, чтобы вписать себя в какой бы то ни было современный литературный контекст и признать с собой рядом других, не менее значимых «революционеров»: Вещь которая всем вам известна это то что в трех романах написанных в этом поколении которые являются важными вещами Архаика и современность написанными в этом поколении, ни в одном из них, нет истории. Ее нет у Пруста в Становлении американцев1 и в Улиссе. <...> Конечно совершенно естественно что автобиографии бойко пишут и бойко читают. <...> Романы стало быть где рассказывается история это на самом деле то что уже есть снова и снова то что уже есть, и конечно любому нравится когда снова то что уже есть и поэтому пишут много романов и читают много романов где рассказывается еще больше таких историй но вы в состоянии понять вы и в самом деле понимаете что в тех важных вещах что были написаны в этом поколении не рассказано ни одной истории. [Стайн 2001: 530-531] Но вот наступил 1933 год, и Гертруда Стайн опубликовала собственный опыт в жанре автобиографии, ступив тем самым на откровенно вражескую территорию и предъявив на нее права завоевателя. Главный, напоказ сделанный ход в «Автобиографии Элис Би Токлас» — это, конечно, шутка с автором, протагонистом и предметом автобиографического повествования. Шутку увидели и оценили все — даже те, кто оказался в числе обиженных, приняв прямые авторские высказывания на свой счет именно за прямые авторские высказывания на свой счет и не дав себе труда особо разбираться, кто, что и как в этом тексте говорит; даже те, кто воспринял этот текст именно так, как должна была, с точки зрения автора (реального автора, то есть Гертруды Стайн), воспринять его массовая аудитория, привыкшая «бойко писать и бойко читать» автобиографии. А именно здесь Гертруда Стайн впервые всерьез задумалась над проблемой существования зазора между рядовым читательским восприятием и смысловым полем текста и впервые начала с этим зазором экспериментировать. ...А потом однажды я принялась за Автобиографию Элис Б. Токлас. Вы все знаете в чем здесь юмор, и работая над ней я сделала нечто совершенно новое нечто такое о чем я какое-то время и что вышло из некоторых стихов над которыми я тогда работала. <...> Однако важной вещью было то что впервые в процессе пись 1 всему франко-американскому и меня заинтересовали взаимоотно- шения лектора и его аудитории. Раньше я никогда не задумывалась 1 Объемнейший из всех когда-либо написанных Гертрудой Стайн текстов. Начат в 1903-м, закончен в 1911-м Первая полная публикация — 1925 год 478 В. Михаилам. Тропа звериных слов об аудитории даже когда писала Композицию как объяснение а это была лекция но теперь я вдруг начала, ощущать внешнее изнутри и внутреннее снаружи и это было возможно не так увлекательно но это было интересно. В любом случае это было достаточно увлекательно. [Стайн 2001: 548-549] Итак, широкая читательская аудитория, которая ждала «вкусного» и «острого» текста о жизни парижской художественно-литературной богемы первой трети XX века, получила именно то, чего ждала. Причем Гертруда Стайн, казалось бы, сделала навстречу публике лишний шаг, в котором не было особой необходимости. Можно было просто написать нечто подобное более или менее понятным массовому читателю языком (пусть даже и без половины запятых, дабы публика все-таки время от времени вспоминала, с кем имеет дело) — и любой издатель уже оторвал бы рукопись с руками. Но Стайн положила в варенье еще одну, сверх рецепта, ложку сахара, ибо предоставила слово — от первого лица — человеку, говорившему на языке среднестатистического среднекультур-ного читателя. А оттого и получившаяся на выходе автобиография приобрела дополнительные и еще более любезные сердцу американского издателя коннотации. Она превратилась в историю Золушки, попавшей, как кур в ощип, в самый центр волшебной, существующей по непонятным и непроницаемым для «нормального» человека жизни, в мир, населенный полубогами, но полубогами нищими, вздорными, самовлюбленными, в мир одновременно манящий и отталкивающий — то есть именно такой, каким обычный читатель привык представлять себе мир богемы. Читатель «съел» эту наживку, не особо задумываясь над тем, на что она была надета. Он принял очередной «портрет» за «историю», надетую на «портрет» сверху неким подобием чехла, — и, сам того не ведая, прошел сквозь амальгаму Зеркала. 3. СКВОЗЬ ЗЕРКАЛО, И ЧТО АЛИСА ТАМ НАШЛА1 Первая глава «Автобиографии», названная «До приезда в Париж» и посвященная самой Элис Токлас, состоит из трех страниц чистого текста. «Образ», который «встает перед нами» по прочте- 1 Именно так в буквальном переводе с английского звучит название второй книги Л. Кэрролла про Алису, известной у нас как «Алиса в Зазеркалье» Архаика и современность нии этих трех страниц, весьма специфичен: он вплотную примыкает к трем женским «портретам», созданным Гертрудой Стайн в ее первой самостоятельной книге, «Три жизни»1, навеянной флоберовской «Простой душой». Простые женщины с полудетским, но по-взрослому «тугим» мышлением — вот компания, в которую попадает с первых же страниц книги Элис Токлас (едва ли не главным ее занятием в парижском салоне Гертруды Стайн со временем станет «сидение с женами гениев», пока Гертруда общается с самими гениями под соответствующие разговоры о мехах и шляпках). Итак, мысль повествователя совершенно по-детски не способна сосредоточиться на каком-либо одном предмете. Мы единым махом узнаем о любви повествовательницы к умеренному климату, вязанию и садоводству и о ее нелюбви к насилию; о Калифорнийском землетрясении 1906 года, об отце и брате, о музыке и Генри Джеймсе, о пейзажах, гобеленах, колокольчиках и гениях, о Гертруде Стайн и ее коралловой броши, об овощах и цветах — вот только что не о королях и капусте. Повествователь некритичен к получаемой информации. По существующей в семье легенде, прапрадед Элис Токлас собрал для Наполеона полк и сам его возглавил. А дед, «едва женившись на бабушке, уехал в Париж драться на баррикадах, но вскоре после того, как жена перестала высылать ему деньги, вернулся и зажил жизнью состоятельного помещика-консерватора» [Стайн 2001: 9]. Все, конечно, может быть в европейской истории, но крайне сложно представить себе еврейского помещика-консерватора в Польше середины XIX века, а еще того пуще — еврея, который собрал для Наполеона польский полк и сам его возглавил. Короче говоря, из первых же нескольких страниц следует, что в дальнейшем нас ожидает полудетская дамская болтовня, верить которой можно ровно настолько, насколько вы сами способны «фильтровать» получаемую информацию. Заканчивается первая глава встречей с Гертрудой Стайн, в которой Элис Токлас сразу признает гения, — и с этой встречи начинается «новая полнокровная жизнь». Вторая глава начинается с откровенной дезинформации. Элис Токлас действительно приезжает в Париж весной 1907 года, но Гертруда Стайн не может в это время следить за выходом из печати «Трех жизней», поскольку опубликована книга была в 1909 году (когда, кстати говоря, Гертруда и Элис стали наконец любовница- ' Один из трех составляющих эту кншу текстов был опубликован в составе посвященного Гертруде Стайн «Литгида» в № 7 журнала «Иностранная литература» за 1999 год. Целиком книга выйдет в Твери, в издательстве «Колонна Пабликейшнз», ориентировочно в начале 2006 года. 480 В Михаилин. Тропа звериных слов ми), да и издателя для нее Гертруда Стайн начнет искать только на странице 90. Пикассо заканчивает свой знаменитый портрет писательницы, «который тогда никому, кроме портретиста и его натуры, не нравился», — тогда как известно, что сама Гертруда Стайн в то время тоже была от портрета отнюдь не в восторге, поскольку считала себя еще слишком молодой, чтобы походить на священное чудовище. Ошибки, оговорки и прямые подтасовки фактов будут и далее множиться в этом тексте. Повествовательница будет путаться в названиях текстов — причем не только посторонних, но и в названиях текстов Гертруды Стайн («Меланкта Херберт» вместо «Мелан-кты», «Композиция и объяснение» вместо «Композиции как объяснения», вещь для Стайн более чем принципиальная). Ее отчеты о происходящем будут полны забавных неточностей или просто будут «дамскими» отчетами (о живописи, в которой она ровным счетом ничего не смыслит; о беседах олимпийцев на запредельные для нее темы; о войне, в которой она, естественно, смыслит еще меньше, чем в живописи). Сюжетный, относящийся разом и к рассчитанной на массовые читательские вкусы «истории», и к более глубоким смысловым параллелям с кэрролловской «Алисой» ход вполне внятен и ориентирует читателя (через лежащее на поверхности сопоставление двух имен1) на дальнейший поиск параллелей с Зазеркальем, в которое попадает не слишком умная, но наделенная здравым смыслом и начисто лишенная комплексов «девочка». Впрочем, об обстоятельствах этого путешествия — чуть ниже, а пока вернемся к написанному Пикассо портрету Гертруды Стайн. С него, собственно, и начинается обширная галерея зеркальных отображений в «Автобиографии». С портрета, который, вполне в духе Пикассо, давал внутреннюю динамику модели и похожей на который Гертруда Стайн стала только через десять лет после его написания, — то есть ровно в середине жизни, в той ее точке, где уравновесились прошлое и будущее, молодость и старость, свершенное и предстоящее. Показательна и история создания картины: Гертруда высиживает девяносто сеансов, после чего Пикассо замазывает на портрете голову и объявляет о перерыве в работе. Закон- ' Повтор имени — основной, с точки зрения Гертруды Стайн, структурный прием поэзии, отличающий ее от прозы. «Настаивание» на любимом, воспеваемом имени — основа поэтического текста (что неоднократно демонстрировали тексты самой Стайн, начиная хотя бы с ее общеизвестного «роза есть роза есть роза есть роза»). Так что и «дубль» с кэрролловской Алисой, и сам тот факт, что имя «Алиса» вынесено в титул книги, — несомненная примета ее «поэтичности» во вселенной Гертруды Стайн. Архаика и современность 48 1 чит он портрет только через несколько месяцев, по памяти, когда Гертруда Стайн уложится для него в некое единое целое, когда схлынет рябь сиюминутных «припоминаний». Но вернемся к зеркалам. Вот одна из самых ярких сцен в третьей части «Автобиографии» («Гертруда Стайн в Париже»), то есть в той ее части, где повествовательница выходит наконец на свою основную тему. Примерно в это самое время Гертруда Стайн и ее брат устроили званый обед для всех тех художников чьи картины висели у них в студии. Конечно за вычетом стариков и покойников. За этим обедом как я уже рассказывала раньше все они были совершенно счастливы да и сам обед удался на славу по той простой причине что Гертруда Стайн посадила каждого художника напротив его собственной картины. Никто из них этого не заметил и все они радовались искренне и просто до тех пор пока, уже в дверях, Матисс не остановился и, повернувшись спиной к выходу и оглядев всю комнату не понял внезапно какую с ними со всеми сыграли шутку. [Стайн 2001: 87] Художник и его творение — вот первая линия «зеркальной структуры» в этой книге, причем иронично заостренная в сторону художника. Мотив этот будет прорабатываться автором на протяжении всего текста и в самых разных регистрах: от мягких personal jokes и простеньких, на поверхности лежащих параллелей (Пикассо, который считает, что похож на портрет Линкольна на долларе; Мари Лорансен: «лично я предпочитаю портреты, что совершенно естественно, потому что я вылитая дама Клуэ»; «дружеско-вра-жеский» обмен картинами между Пикассо и Матиссом, при котором оба, не сговариваясь, дарят друг другу «кривые зеркала», свои самые неудачные полотна; случайное упоминание о первой в жизни Аполлинера работе, и тут же: «Пикассо нарисовал целую серию замечательных карикатур» — и так далее) до куда более значимых ходов, которые так или иначе выводят на принципиально значимые для Стайн основы творчества. Так, в эпизоде, повествующем о первом знакомстве Лео и Гертруды Стайнов с четой Матисс, поводом к знакомству становится именно портрет, причем портрет, писанный Матиссом с мадам Матисс. История рассказывается два раза подряд — сперва с одной стороны «зеркала» (о том, как Гертруда и Лео покупали никому не нужную картину), потом с другой (о способе жизни Матисса и о том, как Матисс писал и продавал эту картину). В конце концов, понять, какая точка зрения здесь отражает, а какая — отражаема, 16. Заказ № 1635. В. Михайлин. Тропа звериных слов кто по эту сторону зеркала, а кто по ту, становится попросту невозможно. Да и не нужно, поскольку сам по себе текст и является амальгамой. А в самой середине этой неразберихи автор с совершенно детской непосредственностью, характеризующей обеих «жен» (Матиссову и свою), вставляет еще одно зеркальце, выводящее на сей раз на действительно интересующие Гертруду Стайн аспекты творчества, а именно на социальные функции нарратива: С ними жила еще дочка Матисса, дочка которая родилась еще до того как он женился и у нее была дифтерия и ей пришлось делать операцию и ей потом еще много лет приходилось носить на горле черную ленту с серебряной пуговицей. Эта лента постоянно мелькает на картинах Матисса. Дочка была вылитый отец, и мадам Матисс, как она однажды сама объяснила в свойственной ей мелодраматически незамысловатой манере, сделала для этого ребенка все что могла и даже больше потому что прочитала в юности роман в котором героиня именно так и поступила и ее за это искренне любили всю ее жизнь, и она решила сделать так же.
Читайте также: АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ 1 страница Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|