Архаика и современность 47 страница
3 С этим связаны, на мой взгляд, и не всегда удачные попытки более ши В Михайлин. Тропа звериных слов ставлений о богочеловеческой природе царствующего вождя. Тем самым один из ключевых в героической традиции сюжетов — сюжет о воскрешении и воцарении героя в конце времен и о восстановлении нормативной эпохи (в качестве пролога к наступлению золотого века) — оказывается воплощен на практике. Воля вождя равноценна воле божьей, а всякое наималейшее отступление от нормы квалифицируется как святотатство и преступление проти-ву «бога живаго». С этой точки зрения «разоблачение» Хрущевым «культа личности» Сталина было стратегической ошибкой, подорвавшей главный советский миф. «Героическая эпоха» советской власти безвозвратно ушла в прошлое, связь времен прервалась, и доминирующим общественным настроением стало острое ощущение неадекватности убогого имперского настоящего утраченной нормативной эпохе—в чем бы эта тоска по прошлому ни выражалась: в партийных лозунгах о «возвращении к ленинским нормам» и об ускоренном движении к коммунизму или в нарождающемся «кухонном» диссидентстве1. «Валькирии» в красных косынках и комиссарских кожанках стали казаться нелепыми, но окончательный перелом наступил тогда, когда «стайная» героическая модель была вытеснена родственной, «индивидуалистической», скалькированной с европейской (традиционной рыцарской) или американской (вестерн/ гангстерский боевик) модели. «Белое солнце пустыни»2 и «Свой среди чужих» стали культовыми героическими фильмами (и породили обильную поросль подражаний) именно в силу смены господствующей героической модели. Сериал «Семнадцать мгновений весны» задал тон целой культурной традиции отнюдь не благодаря качеству исходного текстового материала, а (как и в случае с фур-мановским «Чапаевым») скорее вопреки ему. Но «одинокий пес в волчьей стае», вынужденный играть по волчьим правилам и только время от времени вспоминающий о возможности «возвращения», ритуального очищения попал в «болевую точку современности», выявил ту вариацию исходной темы, которая была отныне наиболее близка основной массе населения, совершенно глухого к
1 «Я все равно паду на той, / На той единственной Гражданской, / И 2 Кстати, именно этот фильм стал частью предстартового инициационного Архаика и современность привычным ходам столь талантливой когда-то на находки официальной пропаганды. Замечательны в этой связи не только «сцена с женой Штирлица», но и «перегруженная детьми» отставная валькирия Кэт. В «Белом солнце пустыни» сделанные на грани фола, старательно замаскированные под китч «видения» Сухова («Добрый час — веселая минутка...»), помноженные на общий трагикомический переизбыток женских персонажей и на мотив «вечного возвращения» также модифицируют исходную ритуальную схему. Впрочем, детальный разбор модификаций героического начала в советской и постсоветской культуре еще впереди — благо материала для подобных штудий мы себе наготовили вволю.
СТРАХИ И НЕУМЕСТНОСТЬ1 В настоящем кратком сообщении я попытаюсь рассмотреть проблему страха с точки зрения категории избыточности. Оговорюсь с самого начала: речь не будет идти о страхе чисто биологическом, связанном с озабоченностью той или иной особи собственной телесной целостностью и сохранностью. Одним из основных отличий человека от иных живых организмов, ставшим основой его стратегии выживания и породившим то, что называется культурой, является, на мой взгляд, колоссальная поведенческая вариативность. Именно она позволяет человеку в зависимости от ситуации следовать радикально отличным друг от друга, порой взаимоисключающим социальным стратегиям и при необходимости «переключаться» с одного поведенческого кода на другой. В этом смысле самой существенной угрозой социальному существованию человека является неумение или невозможность своевременного перехода на ситуативно адекватный поведенческий код, что, в свою очередь, и порождает разнообразнейший букет соответствующих страхов. Так что речь пойдет о страхах социально или, если угодно, культурно мотивированных, связанных с явлением «неуместности» собственного поведенческого комплекса на данной культурной территории. Итак, сперва определимся с понятиями. «Избыточность» изначально есть пространственная категория, применительная к территории (в магнетическом понимании) «иного» по отношению к сиюминутному поведения, к переходу из одной магнетической зоны в другую и к самой возможности подобного перехода. В рамках традиционных культур действует модель, которую мы называем «револьверной структурой сознания». Находясь в пределах конкретной культурной зоны (скажем, «мужской пищевой территории», зоны войны, охоты и скотоводства), индивид адекватен ей постольку, поскольку он не актуализирует иных, не совместимых с ней моделей поведения. При переходе в иную пространственно-магнетическую зону (предположим, в «зону совместного прожива-
1 Впервые данный текст был прочитан в качестве доклада на Международной конференции «Языки страха женские и мужские стратегии поведения» в С -Петербурге, 4 октября 2003 года Архаика и современность ния, зону «дома и храма») происходит моментальное1 «переключение» на иной поведенческий код, моделирующий семантику окружающей среды и, в свою очередь, адекватный расставленным в ней «культурным маркерам». Малообъяснимые с точки зрения «современного» человека особенности поведения древних, способных не испытывать в пределах одной культурной зоны никаких угрызений совести по поводу абсолютно не совместимых с ней деяний, совершенных в другой культурной зоне, и даже осуждать подобные деяния, кажутся нам лицемерием. На деле же мы просто пытаемся навязать древним совершенно чуждые им представления о структуре личности. Исторический роман и голливудская костюмная драма гораздо более мифологичны, чем то обычно представляется. Впрочем, «моментальность» перехода из одной культурной зоны в другую, даже при всех оговорках, возможна только в теории. На практике же любой инициационной или очистительной процедуре, любому ритуалу перехода предшествует предчувствие этого перехода, своего рода «ожидание избыточности», когда индивид, полностью включенный в поле действия того или иного ситуативно обусловленного поведенческого кода, начинает вольно или невольно прогнозировать хотя бы саму возможность предстоящего изменения, а вместе с ней — в той или иной степени — и его сущностные аспекты. Ожидание границы уже делает ситуацию пограничной. Тем самым он автоматически утрачивает абсолютную адекватность наличной ситуации. Не здесь ли, не в этой ли «зоне ожидания» следует искать истоки социальных страхов, связанных с неполным ощущением собственной адекватности вмененному поведенческому коду? Не менее «опасна» в данном отношении и аналогичная лими-нальная культурная зона, ожидающая нашего гипотетического индивида по ту сторону ритуала перехода. Даже по прохождении соответствующих «процедур включения» и обретении внутреннего основания и права на новую реальность оценка адекватности индивида этой реальности вынужденно остается пристрастной и обостренной — как со стороны самого индивида, так и со стороны социума. Длительные по времени «промежуточные» статусы, в которые попадает прошедший инициационные процедуры человек,
1 «Значимый момент», который с точки зрения календарного времени может быть растянут на сколь угодно долгий срок. Однако при синкретическом характере архаической культуры и при отсутствии представления о «внутренней целостности» человеческой личности, временной аспект происходящих с индивидом изменений по смыслу равен самим этим изменениям, а следовательно, моментален с точки зрения перехода от «того, что было» к «тому, что стало». 15. Заказ № 1635. В Михайлин. Тропа звериных слов свойственны большому количеству как архаических, так и современных культур. Статус «молодухи» в русской крестьянской культуре весьма специфичен и обозначен рядом показательных знаковых характеристик, отличающих молодуху от «полноценной» бабы. Греки традиционно выделяли ранний мужской возраст в отдельную возрастную категорию, со своими особыми обязанностями, со своим местом в фаланге и т.д. Так, в факельном беге на афинском воинском осеннем празднике Тесеи, связанном с магистикой возвращения и очищения, принимали участие три команды — мальчиков, эфебов и veavioxoi, то есть молодых мужчин, уже получивших статус гоплита, но еще не допущенных (согласно тому же Солону) ни к женитьбе, ни к занятию государственных должностей. Итак, зонами, генерирующими ощущение социальной неадекватности, а вместе с ним и культурно обусловленные страхи, являются лиминальные зоны по обе стороны точки перехода: зоны избыточности, в которых помимо адекватного данной зоне поведенческого кода латентно присутствует иной, ей не свойственный, и, следовательно, потенциально опасный для ее целостности и сохранности. Понятно, что любая культура вынуждена отрабатывать не только ритуальную составляющую перехода, обеспечивающую само по себе «моментальное» переключение культурных кодов, но и специфические «околоритуальные» формы культурной памяти, способные в идеале свести к контролируемому минимуму нежелательные последствия столкновения индивида с зоной избыточности, а проще говоря — культурные страхи. Одной из подобных форм, на мой взгляд, является литература, а также связанные с ней и производные от нее культурные феномены. Базисной структурой литературного текста является нарратив: рассказанный сюжетный эпизод, наделенный качеством миметического перехода, то есть вовлекающий слушателя и/или зрителя (позже — читателя) в индивидуально-личностный эмпатический акт «вчувствования» в судьбу персонажа с одновременным усвоением некой суммы социально значимого опыта. В пределах одного, отдельно взятого нарратива, еще не вписанного в позднейшую логику «генеалогизации»1, под «судьбой» понимается моментальное изменение статуса персонажа, переводящее его из одного пространственно-магнетического контекста в другой. Таким образом, индивид, воспринимающий литературный текст, попадает в ситуацию своего рода психологического тренинга: в пределах адекватной ему на данный момент культурной
1 Генеалогизации встраивает персонаж в систему причинно-следственных связей как в рамках «индивидуальной истории», так и в более широких рамках истории родовой или истории сфаны, народа, конфессии и г д Архаика и современность зоны создается игровое, не-серьезное пространство избыточности, в рамках которого он через опосредующую систему актов эмпатии проходит своеобразный «тюнинг», микродоводку, направленную на выработку механизмов «привыкания к страху». В этом смысле логика генерального движения человеческой культуры от архаики к нынешнему состоянию также есть логика «привыкания к страху». «Револьверная структура» архаического сознания в чем-то была выигрышной по сравнению со структурой сознания современного. Монотеизм, религия кочевников и горожан, отказывается присваивать каждой культурно маркированной зоне соответствующее религиозно-нормативное обоснование, воплощенное в системах территориально или «профессионально» привязанных божеств. Необходимость соотносить собственное поведение с более или менее единой структурой моральных норм, не зависящих от сиюминутной ситуативной обусловленности и от территориально адекватных поведенческих комплексов, делает современного человека истериком и шизоидом, вынуждает его загонять в подсознание конфликты, обусловленные принципиальной несовместимостью тех или иных «прикладных» кодов и норм. Однако подобное расширение «зоны избыточности» на всю сознательную человеческую жизнь есть не что иное, как расширение адаптационных возможностей, при котором состояние «перманентного тюнинга» становится естественным состоянием современного человека. Данная ситуация чревата, конечно, самыми неожиданными последствиями: вроде повышения проницаемости мира, не скованного более необходимостью соблюдать четко прописанные ритуалы перехода, и постепенного исчезновения самих этих ритуалов: ныне они сохраняются в рудиментарной форме, либо на микро-(индивидуальном, семейном), либо на макроуровне (публичная и корпоративная ритуал ист и ка). По этому же ведомству стоит проводить и многие так называемые «вызовы» современности — от тотальной вируализации бытия (неизбежной при тотальном же расширении игровых по своей природе форм освоения зоны избыточности) до «забвения моральных норм» (восходящих в своей основе к тому или иному четко обусловленному пространственно-магнетическому коду). Однако меня в данном случае интересует другая составляющая того же процесса. Расширение буферной зоны и отработка механизмов «привыкания к страху» были прагматичны до тех пор, пока культура признавала наличие четко отгороженных друг от друга пространственно-магистических зон. Современные культуры старательно демонстрируют если не монолитность культурного пространства, то желательность оной. Следовательно, социально при- 15* В Михайлин Тропа звериных слои знанной необходимости «привыкания к страху» больше нет — но сами страхи остались: лекарство от болезни занимает место самой болезни. И для того, чтобы разобраться со страхами современного европейского человека, необходимо вспомнить старый добрый генетический метод: прежде чем анализировать структуру той или иной личностной или коллективной фобии, нужно проследить ее генезис. Прекрасным примером может послужить комплекс социальных страхов, связанных у современного человека со старением и смертью. Радикальная расстановка приоритетов в дихотомии молодость/старость в современных культурах европейского круга восходит к разнообразным «игривым» традициям, связанным с воински-аристократическими по происхождению культурами «благородного», «вежественного» досуга — вроде древнегреческой «мальчишеской» («пэдика»)1. В культурах этого круга молодость (наряду с такими категориями, как беззаботность, безответственность, свобода, новизна и т.д.) неизменно маркируется положительно, а старость (с соответствующим смысловым рядом) — отрицательно. С расширением «зоны культурного досуга» и с нивелированием границ между несовместимыми ранее пространственно-магнетическими зонами происходит распространение этой, ранее строго территориально обусловленной, «точки зрения» на «всю человеческую жизнь». Римской матроне III века до н.э. и в голову бы не пришло сожалеть об утраченном девическом статусе, поскольку ее нынешний статус был маркирован не просто как гораздо более высокий, но как «человеческий», в отличие от «не вполне человеческого» юношеского, девичьего. Но римская матрона I века до н.э. уже гонится за наслаждениями, меняет любовников едва ли не каждый месяц, читает поэзию и вообще всячески демонстрирует «свободу» — культурная ситуация, с которой демонстративно боролся пришедший к власти Август и с которой не менее демонстративно ассоциировал себя Овидий, за что и пострадал. К тому же растущее осознание условности и непрагматичности ритуалов перехода — в том числе и статусно-возрастных (свадьбы, социального признания первого ребенка и т.д.) — не позволяет осознать переход как свершившийся факт. Фраза «ей под сорок, а она еще совсем как девочка», которая в современной культуре звучит как комплимент, в рамках любой традиционной культуры воспринималась бы как явное осуждение, если не оскорбление. Строгая культурная обусловленность противопоставления «старости» и «молодости», привязка его ко вполне конкретным 1 Подробнее об этом см. главу о древнегреческой игривой культуре Архаика и современность реалиям, связанным с аутентичными системами статусных и ритуальных практик, не прочитывается из дня сегодняшнего, но идеологизируется и эксплуатируется современной «массовой» потребительской культурой. Причем происходит это не только на поверхностном, коммерчески обусловленном уровне (идеология рекламы, ориентированная на противопоставление «несчастливого» состояния до покупки/применения того или иного товара «счастливому» состоянию после его применения — причем «счастливое» состояние неизменно маркируется атрибутами, традиционно свойственными «игривым» культурам), но и на уровне, так сказать, «общекультурном», связанном с ключевыми для современного человека ценностными комплексами и жизненными установками. И это, в свою очередь, приводит к развитию разветвленной системы культурных страхов, связанных с возрастной и статусной неадекватностью: при отсутствии сколько-нибудь внятной системы разрешения оных (если не считать таковой психоанализ). «СОВРЕМЕННОЕ» И «МАРГИНАЛЬНОЕ» В ЕВРОПЕЙСКОМ ПОСТРОМАНТИЧЕСКОМ ДИСКУРСЕ1 С точки зрения культурного антрополога, генетический подход к тому или иному явлению — это ключ к определению соотнесенности данного явления с достаточно ригидными и вполне различимыми за временной и ситуативной изменчивостью базовыми матрицами, ктем более или менее простым механизмам, которые стоят за формами культурного поведения, порой весьма усложненными. Начнем с далекой предыстории вопроса, вспомнив о том, что маргинальность есть стратегический боезапас литературы. То, что мы привыкли называть художественным словом, с самых начал своего существования было подозрительно наклонно к сочетанию сущностей, принципиально не совместимых в пределах традиционных культур, а именно к формализованному воспроизведению маргинального опыта в «культурном», статусном контексте. Лихорадочная гонка за возможностью «удивить и озадачить» читателя (зрителя, слушателя), которую мы наблюдаем в культурах европейского круга последних двух веков, есть в этом смысле всего лишь акселерация, болезненное ускорение вполне аутентичного для литературы (и для «художественной культуры» вообще) процесса, в корнях которого я и постараюсь если не разобраться, то, по крайней мере, наметить пути для дальнейшего исследования. Генетически художественная литература есть один из способов коллективной памяти, ориентированный на специфическое сохранение, закрепление и воспроизводство навыков индивидуального и группового поведения. Заложенным в литературном тексте моделям поведения свойственна принципиальная общезначимость (групповая, стратовая, общесоциальная). Другое, столь же принципиальное свойство литературного текста — наличие субъективированных, индивидуально-адресных механизмов восприятия этих моделей. Сочетание данных двух факторов до сей поры делает художественную литературу (и производные от нее культурные феномены — прессу, радио, кинематограф или телевидение) уникаль- 1 Впервые данный текст был прочитан в качестве доклада на 11-х Банных чтениях в Москве 3 апреля 2003 года Архаика и современность ным средством культурной саморегуляции в сообществах, вышедших или хотя бы начавших движение за пределы традиционной культуры. Базисной структурой литературного текста является нар-ратив: рассказанный сюжетный эпизод, наделенный качеством миметического перехода1. Нарождающаяся сразу на нескольких уровнях субъективность текста (автор/исполнитель; персонаж) может быть обязана своим появлением всего лишь развитию определенных мнемонических техник, необходимых при выделении литературы в самостоятельный способ коллективной памяти. При этом исходная связь с ритуалом не прерывается окончательно. Более того, даже при полном забвении исходного ритуального контекста сама традиция вспоминания, а затем более или менее абстрактная категория памяти замещают его собой. Используя бартовские категории, можно сказать, что для архаических традиций произведение легитимируется через отсылку к тексту, ибо любая имеющая вербальную форму отсылка к прошлому равноценна отсылке к изначальному ритуальному контексту. Тем самым сакрализуются оба понятия — прошлое и память. Процесс же сакрализации в рамках архаического мышления (ориентированного, как правило, на сугубо пространственные системы кодирования) не может быть выражен иначе как помещением сакрализованного в традиционную сакральную зону — то есть в центр «человеческого», культурного пространства. С этой точки зрения для архаического сознания в дихотомии прошлое/современное первый член является сакральным и относим к культурному центру, а второй — просранным, он имеет тенденцию к маргинальное™ и может быть нормативизирован только через постоянное соотнесение с прошлым. В этом смысле любое событие, любой опыт должен быть сначала воспринят коллективной памятью, должен быть «записан в анналы», «стать прошлым», «стать текстом», прежде чем получить право на реактуализацию, на обращение к нему как к социально значимому феномену. Каждая из такого рода схем претворения маргинального в социально значимое обладает собственной «нормой избыточности» — тем объемом оперативной памяти, который позволяет вносить в культуру энную дозу хаоса в роли своего рода вакцины, каковая не только не угрожает общему строю культуры, но, напротив, способствует его укреплению. Значительную часть традиционной нарративной сюжетики можно при желании провести как дискурсивный план весьма спе- 1 Подробнее об этом см. выше. В Михаилин Тропа звериных слое цифическои деятельности по культурной интериоризации маргинального опыта — переведения сюжетов, исходно маргинальных и потому не совместимых со статусным, внутренним пространством человеческого общежития, в формы, приемлемые для репрезентации в статусных, сперва в специфически выделенных («праздничных»), а затем и в сугубо бытовых контекстах Действительно, в подавляющем большинстве известных к настоящему моменту человеческих культур военный опыт (а также другие формы маргинального опыта смерть, нестатусный секс, приобретающий тем самым статус незаконного, преступление и тд) не является органической частью статусной бытовой повседневности и может быть (должен быть') совмещен с нею только посредством «жанрового очищения», то есть подгонки под те или иные нормативные системы организации текста Сама их нормативность — это уже гарантия безопасности, гарантия того, что невозможное совмещение маргинального и статусного («нечистого», «кровавого», «нечеловеческого» — и «человеческого», «чистого», «благого») так и останется невозможным Так называемая эпическая дистанция существует даже на уровне «фронтовых баек», при исполнении которых дистанция между «реальным временем» события и «временем исполнения» может составлять никак не классический срок жизни нескольких поколений, но буквально несколько суток И не важно, о ком в данном случае идет речь — о ветеране Первой мировой, вернувшемся из зоны активных боевых действий, или о демобилизовавшемся после доблестной службы в стройбате советском сержанте То же касается, повторюсь, и любого другого маргинального по сути опыта, подлежащего нарративизации, — рыбацкого, охотничьего, любовного, «улично-дворового», опыта путешествий и поездок и т д Известное выражение врет, как очевидец указывает на ту же самую проблему — на жанровое преобразование исходной информации, при котором возможность подогнать происшедшее под активные в данной культурной традиции нарративные схемы куда важнее возможности донести до аудитории действительные строй, последовательность и содержание имевших место событий Понятно, что с ходом времени происходит определенное «привыкание» традиции к сюжету и сюжета к традиции и от исходной (и без того весьма условной) «спонтанности» не остается и следа Различные сосуществующие в пределах традиции жанровые (нор-мативно-интерпретативные) системы с готовностью «прикладывают руку» к интерпретации сюжета, отчего на выходе мы получаем текст, похожий на слоеный пирожок, — рай для исследователя-аналитика, вознамерившегося осуществить обратную процедуру декодирования Архаика и современность С возникновением авторской литературы именно автор берет на себя большую часть функций по нормативизации опыта и по сознательному или бессознательному — в нашем случае это не важно — распределению квот между разными жанрами. В этом смысле нет особой разницы между военными эпизодами у какого-нибудь эпигона-романтика вроде Дюма-отца и «натурными» репортажами НТВ времен первой чеченской кампании. В обоих случаях реальный военный опыт интериоризируется, перекодируется через посредство явного или латентного авторского комментария таким образом, чтобы воздействовать на «внутреннюю» аудиторию, отделенную от военной реальности непреодолимой дистанцией. Дистанция эта имеет сугубо нарративную природу, но старательно подается как чисто временная или пространственная. Однако современный, то есть постромантический, авторский текст обладает рядом существенных особенностей, отличающих его от текстов предшествующих литературных традиций. До прихода романтической эпохи (причем поздней, начиная со Стендаля) личностная интериоризация маргинального опыта как самостоятельная проблема мало кого занимала. Романтизм любил экзотику, экстраполяцию вообще, все равно — в пространстве или во времени. Однако свежеоткрытый личностный субъект романтического текста был слишком занят собственными, микрокосмическими проблемами, и маргинализация внешнего пространства была нужна всего лишь как средство избавиться от пространства вообще за счет разрыва реальных бытовых контекстов и нарочитой экзотичности фона. Но романтизм открыл дверцу, и следующие поколения интериоризировали проблему, существовавшую доселе как проблема сугубо внешняя, относимая к автоматической смене статуса (равно внешнего и внутреннего, вместе с доминирующими поведенческими стратегиями и т.д.) индивида, который покидает «кровавую» маргинальную зону с тем, чтобы облечь свой опыт в статусные культурные коды. Персонаж постромантического текста отличается от персонажа текста доромантического примерно так же, как приверженец монотеистической веры отличается от язычника. Существующая на уровне архаического сознания «револьверная» структура мышления позволяет индивиду через посредство ритуала «переключаться» с одной базовой поведенческой стратегии на другую, в корне от нее отличную, не теряя при этом идентичности самому себе. Христианин или мусульманин, вынужденный сохранять единство личности вне зависимости от территориального и ситуативного контекста, автоматически превращается в потенциального невротика, вынужденного совмещать в себе несовместимое. Однако одновременно он обретает куда большую внутреннюю свободу, избавившись от стро- В Михайлин Тропа звериных слов гой территориальной обусловленности конкретных поведенческих практик. Доромантические литературные традиции всего лишь играли с понятием современности, прекрасно отдавая себе отчет в маргинальном статусе «здесь и сейчас» по сравнению с сакрализованнои сокровищницей коллективной памяти. Между современностью и литературой стояли жесткие жанровые схемы перекодирования, выполнявшие ритуальную по сути функцию, ориентированную на сохранение культурного статус-кво. Ключом к выходу из этой ситуации стала именно открытая романтиками возможность личностной интериоризации маргинального опыта: отныне субъект — сам себе культурная традиция, сам себе ритуальное пространство и сам волен определять границы и порядок перехода. Экспериментальным полем для такого рода опытов становятся, во-первых, кардинальнейшим образом пересмотренная лирическая поэзия, а во-вторых — жанр романа, который до романтиков и жанром-то, по большому счету, не считался Отсюда рождается «роман воспитания», и потрясенные новизной своего литературного открытия романтики долго не могут разобраться с уровнями субъективности в романе и отделить, хотя бы в целях соблюдения психологической техники безопасности, собственные «искания» от «исканий» протагониста. Инстинкт самосохранения диктует необходимость резкого разграничения одного и другого, превращения истории становления персонажа именно в историю и тем самым — канонизации оной в согласии с привычными механизмами организации коллективной памяти. Однако, доверив единичной и уникальной личности ритуальный по сути и происхождению процесс культурной интериоризации социально значимого опыта, автор новой формации берет на себя колоссальную ответственность за достоверность происходящего. Фактически он постоянно вынужден доказывать, что опыт, заявленный им в качестве значимого, действительно является таковым не только для одного человека, но и для множества прочих.
Читайте также: АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ 1 страница Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|