Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Архаика и современность 48 страница




Немецкие романтики пытались решить эту проблему за счет проницаемости границ между авторской субъективностью и субъективностью персонажа, строго следуя в этом отношении опыту Руссо. Данный вариант оказался малопродуктивным, и не­мецкий роман умер к 20-м годам XIX века. Английская и фран­цузская традиции пошли по другому пути. Их норма избыточно­сти взяла за источник достоверности не апелляцию к личному микрокосмическому опыту автора, а внешне макрокосмическую современность, опознаваемую всеми и каждым как свое, знакомое.

Тем самым традиционный баланс между сакральным и профан-ным был нарушен еще раз По большому счету, натуральная шко-


Архаика и современность



ла 1) европейском романе положила конец тому, что можно пони­мать под художественной литературой в традиционном обществе. Переориентировавшись с канона на современность, литература загнала себя в состояние дурной бесконечности, постоянной пого­ни за современным, еше более современным. В этом смысле некра­совский «Современник» — родной брат английского модернизма. Авангард есть литература, создаваемая почти исключительно ради «нормы избыточности», которая приобретает самодовлеющее зна­чение. И в этом — главный симптом всеобъемлющей маргинали­зации современных литературных традиций, по отношению к ко­торому все прочие (маргинальность приема, темы или персонажа, стремление к шокингу и/или к полному стиранию границы между «художественным» и «реальным») являются вторичными.

Литература уже давно перестала выполнять ту роль, которую выполняла в традиционном обществе. Впрочем, и само традицион­ное общество тоже успело стать историей. Но, не поняв законов, по которым оно функционировало, мы навряд ли сможем разо­браться в причинах видоизменения этих законов и в генезисе за­конов, что управляют сейчас и нами, и нашими дискурсивными практиками.


АВТОПОРТРЕТ АЛИСЫ В ЗАЗЕРКАЛЬЕ1

Я пытаюсь быть настолько банальной, на­сколько могу, повторяла она мне не раз и не два. А потом ее время от времени одолевало беспокойство, а не чересчур ли это все ба­нально. Самую свою последнюю закончен­ную вещь... в данный момент я ее как раз перепечатываю, она считает истинным дос­тижением с точки зрения банальности

Гертруда Стайн Автобиография Элис Би Токлас

Что ж, теперь, когда мы увидели друг дру­га, — сказал Единорог, — можем догово­риться: если ты будешь верить в меня, я буду верить в тебя! Идет?

Льюис Кэрролл. Алиса в Зазеркалье

1. ЧИТАТЕЛЬСКИЙ УСПЕХ

И ПИСАТЕЛЬСКИЕ ОБИДЫ.

НЕЧТО ВРОДЕ ВВЕДЕНИЯ

События, воспоследовавшие за выходом в 1933 году «Автобио­графии Элис Би Токлас», не могли не вызвать у автора этой кни­ги, Гертруды Стайн, самых противоречивых чувств. События эти можно в принципе описать одной-единственной фразой: умерен­ный успех у относительно широкой читающей публики. Однако для Стайн, привычно считавшей себя духовной матерью современной англоязычной (modern) литературы и неоднократно дававшей по­нять, что все остальные «модернисты» — Джеймс Джойс, Вирджи­ния Вулф, Т.С. Элиот2 — едва ли не всеми своими открытиями в области художественной формы прямо или косвенно обязаны ей;

1 Текст впервые был опубликован в журнале Новое литературное ободре­
ние 2002 № 56 (4) С 274-295

2 Не говоря уже о следующем поколении «современных» в составе Эрне­
ста Хемишу«1, Фрэнсиса Ско1га Фипджеральда и прочих


Архаика и современность



так вот для Гертруды Стайн этот читательский успех был первым и едва ли не единственным. Она ждала его почти тридцать лет — с тех пор, как дописала в конце 1900-х годов свою первую настоящую книгу, «Три жизни». Умная, амбициозная, наделенная, несмотря на откровенную творческую маргинальность, обостренным соци­альным чувством, она не могла не испытывать серьезного внутрен­него дискомфорта от своей затянувшейся непризнанности. Тради­ционная романтическая мифологема, в силу которой непонятость со стороны современников является едва ли не гарантией гениаль­ности, — кстати, мифологема, с готовностью подхваченная культу­рой нового европейского авангарда, несмотря на весь его показной антиромантизм, — могла быть хороша для создания колоритного внешнего имиджа. Но для внутреннего пользования она никак не годилась, и печатные показания близко знакомых с Гертрудой Стайн в 1910—1930-е годы людей (а также и ее собственные тексты, и в первую очередь «Автобиография») полны самых недвусмыслен­ных свидетельств более чем трепетного отношения Стайн к любой возможности опубликоваться, к любому, даже самому невзыска­тельному, читательскому отклику. В газетных рецензиях над ее тек­стами чаще всего попросту потешались, а крут тех людей, которые ее действительно читали и пусть не всегда безоговорочно, но при­нимали, ограничивался по большей части профессиональными или полупрофессиональными литераторами, причем тоже далеко не самыми в те времена широко известными.

Итак, во-первых, успех (пусть и не самый шумный) у широко­го читателя был в радость. Рецензенты поменяли тон, посыпались приглашения из американских университетов и прочих культурных центров выступить с публичными лекциями, и можно было если не почивать не лаврах, то уж, по крайней мере, привыкать оценивать на вкус качество лаврушки — как то сделала однажды мадам Ма­тисс в пересказанном Гертрудой Стайн в «Автобиографии» анекдо­те. Однако было еще и во-вторых, ибо Гертруда Стайн с самого на­чала изрядно подпортила себе эту бочку меда. Потому что писалась «Автобиография Элис Би Токлас» фактически на заказ, как созна­тельная уступка вкусам широкой публики, которой дела не было до напряженных творческих поисков «первой леди европейского аван­гарда», но которая уже и в те поры успела полюбить жанр, име­нуемый ныне нон-фикшн, особенно если речь идет о подлинных историях из жизни великих. А уж чего-чего, но этой монеты в за­гашниках у Гертруды Стайн, хозяйки самого престижного и само­го долговечного из парижских литературно-художественных сало­нов первой половины XX века, всегда было хоть отбавляй.

Итак, коварное «во-вторых» не давало забыть о том, что это вовсе не публика раскрыла объятия Гертруде Стайн, а как раз на-



В Михаилин. Тропа звериных слов


оборот, самой Гертруде Стайн пришлось готовить то, что придет­ся публике по вкусу. И что значительную часть успеха — если и не весь успех — нужно списать по ведомствам «раскрученного» жан­ра и эксплуатации образов тех великих, о которых Гертруда Стаин много всякого порассказала и за чей счет, выходит, она и пьет те­перь подкисшее винишко славы.

И в самом деле, трудно будет сыскать в истории современной нон-фикшн книгу, в которой с выигрышной во всех отношениях позиции очевидца (а не добросовестного хроникера, что предпола­гало бы невозможность или, по крайней мере, нежелательность субъективных оценок, привычки опускать неудобные детали, а тем более прямой подтасовки фактов) рядовому читателю была бы пре­доставлена возможность познакомиться с таким количеством гени­ев, почти что гениев и просто известных «всему Парижу» пишет, а также с обстоятельствами их личной и творческой жизни в лице жен, любовниц, друзей, бывших друзей, а ныне заклятых врагов, и так далее. Пикассо, Матисс, Жорж Брак, Пикабиа, Марсель Дю-шан, Тристан Тцара, Хуан Грис, Анри Руссо, Воллар, Липшиц, Гийом Аполлинер, Мари Лорансен, Блез Сандрар, Жан Кокто, Т.С. Элиот, Ситуэллы, Леонард и Вирджиния Вулф, Клайв и Ва­несса Белл, Джайлз Литтон Стрэчи, Эзра Паунд, Шервуд Андерсон, Сильвия Бич, Эрнест Хемингуэй, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Форд Мэдокс Форд, Ман Рэй, Эрик Сати, Верджил Томпсон и прочая, прочая, прочая.

В отечественной традиции некую убогую параллель «Автобио­графии» представляет собой жеманно-кокетливый «Алмазный мой венец» Валентина Катаева, автор которого тоже был «со всеми зна­ком». Но, во-первых, Москва все-таки не Париж, и большая часть тех, кого так томно маскировал под прозрачными псевдонимами Катаев1, — достояние исключительно отечественной, а никак не мировой культуры. А во-вторых, скандальный имидж Гертруды Стайн ничего общего не имел — хотя бы с точки зрения масштаба и потенциального культурного резонанса — с имиджем автора дет­ского советского бестселлера «Белеет парус одинокий».

Впрочем, помимо «во-первых» и «во-вторых», есть еще и «в-третьих». Ибо, хотя эта книга и была рассчитана на достаточно массового читателя, писалась она не только — а может быть, и не столько — на потребу публике. Но прежде, чем мы выйдем на те пласты текста, которые, возможно, смогут дать нам ключ к дей­ствительным творческим интенциям автора, попробуем пойти от противного, то есть от того, чем эта книга НЕ является. За наибо-

1 А если псевдоним казался ему все же не слишком прозрачным, то он старательно делал «намэки» («он сказал "Быстрицкий", а надо было...»).


Архаика и современность



лее удачным сопоставительным материалом для этого далеко хо­дить не нужно, ибо уже давным-давно написана книга, которая именно и мыслилась автором как своего рода дополнение к «Авто­биографии Элис Би Токлас» и одновременно как попытка не то опровержения, не то оправдания. С нее и начнем1.

Почти что тридцать лет спустя после публикации «Автобиогра­фии» обиженный в книге Хемингуэй2 сделал ответный ход, сев за рукопись, увидевшую свет уже после его смерти и озаглавленную «Праздник, который всегда с тобой» (1964). Гертруда Стайн про­шлась по Хемингуэю в мемуарах из парижской жизни, перемешав его с толпой колоритных знакомых, художников, писателей и му­зыкантов, многим из которых тоже досталось от нее на орехи. Что ж, он тоже так может. Он тоже затасует ее среди множества ярких парижских картинок, и некоторые из этих картинок явно придут­ся ей не по вкусу.

А обижаться ему было на что. Гертруда Стайн с ее острым ана­литическим умом и могучим социальным чутьем всегда умела найти у человека самое больное место и всегда знала, как и когда удоб­нее ударить, и по Хемингуэю она прошлась от души. Для старатель­но возводимого «папой Хэмом» вокруг себя образа ключевыми были три позиции. Во-первых, он был мачо, причем образцовый: герой войны, боксер, спортсмен, охотник на крупную дичь и так далее, и тому подобное. Во-вторых, он был создателем некой ин-теллигентски-мачистской этики, строго прописанной в каждом из его «потерянных» протагонистов — той самой, которую впослед­ствии журналисты и литературоведы окрестили «трагическим» или «стоическим героизмом» и которая через некоторое время (наряду со столь же попсово-подростковыми концептами Эриха Марии Ремарка и ему подобных) во многом задала стереотипную этику героя голливудского боевика3. И в-третьих, он был свежим ориги­нальным писателем, автором уникального «сурового нового стиля», плюс «принцип айсберга» и прочие открытия, ни разу им самим

1 Ни один из текстов, посвященных «Автобиографии Элис Би Токлас», не
обходится без сколь-нибудь подробного обсуждения разрыва между Стайн и
Хемингуэем, опирающегося прежде всего на два, по-видимому, «параллель­
ных» автобиографических текста. Не стану нарушать сложившейся традиции
и я — хотя бы в силу сугубой значимости личности (или, вернее, образа) и твор­
чества Эрнеста Хемингуэя в становлении позднесоветской культурной мифо­
логии.

2 Который всеща отличался завидным умением прощать другим людям
обиды, нанесенные им человеком по фамилии Хемингуэй, но вот о малейших
обидах, нанесенных Хемингуэю, помнил до самой смерти.

3 «Да, мы убивали людей. Но была работа и работа. И за одну работу мы
брались, а за другую нет».



В Михаилин Тропа звериных слов


сколь-нибудь внятно не проговоренные, но несомненно «работа­ющие» и несомненно им запатентованные.

Поводом для «наезда» на Хемингуэя Гертруде Стайн послужи­ла черная неблагодарность, которую тот проявил к своему бывше­му литературному наставнику Шервуду Андерсону, оказавшемуся по совместительству другом самой Гертруды. Отчасти это был, оче­видно, и упреждающий удар, ибо манера Хемингуэя разделывать­ся с теми людьми, которым он более всего обязан, уже успела явить себя в полной мере, и Гертруда Стайн имела все основания пола­гать, что следующей на очереди будет именно она1. А оказываться в положении «принимающего пас», да еще от бывшего ученика, она не привыкла.

Итак, первый удар был нацелен в самое больное место. Пове-ствовательница Элис Би Токлас оказывается свидетельницей раз­говора между двумя литературными мэтрами, Гертрудой Стайн и Шервудом Андерсоном, по поводу их общего непутевого детища по имени Эрнест Хемингуэй. И первое, на чем они оба сходятся, так это на том, что Хемингуэй попросту истерик и трус и что весь его мачизм есть не что иное, как защитная окраска, призванная отвлечь внимание публики от этого прискорбного обстоятельства. Вто­рое — это несбыточная мечта о том, чтобы Хемингуэй как-нибудь набрался смелости и рассказал свою истинную историю. Жаль толь­ко, что в его этические идеалы именно такого рода героизм и не укладывается. Ну а о третьей «сильной позиции» великого писате­ля Эрнеста Хемингуэя оба олимпийца могут говорить исключитель­но сквозь благодушный (все ж таки не чужой человечек) снисходи­тельный смех. Литературный первооткрыватель Эрнест Хемингуэй! И в самом деле смешно. Амбициозный беллетрист с чисто журна­листским умением ухватить на лету самое пригодное для прода­жи — вот это было бы куда ближе к истине. Жаль только, что Хе­мингуэй никогда не расскажет не только своей истинной истории, но и истинной истории своего творческого становления.

В своем несколько запоздалом ответе Хемингуэй, переврав для порядка ряд подробностей, обвинил ее саму в том, в чем почувство­вал себя сильнее всего задетым: в недостатке мужества. Во-первых, она лесбиянка (что, впрочем, ни для кого давно уже не было сек­ретом), а во-вторых, она подкаблучница у своей многолетней лю­бовницы и наперсницы Элис Токлас. И самое забавное, что кри­тики в большинстве своем именно здесь и ставят точку в этой

' Тем более что Хемингуэй уже успел потоптаться по ней в тех же самых «Вешних водах», которые были в первую очередь нацелены против Шервуда Андерсона.


Архаика и современность



истории1, не задумываясь о том, почему Хемингуэя, у которого было время подумать и которому уже нечего было опасаться со стороны оппонента (Гертруда Стайн умерла еще в 1946 году и от­реагировать должным образом уже, естественно, не могла), доста­ло лишь на нечто вроде «сама дура». Сделанного хлестко и вкусно, явно выношенного и выстраданного, но все-таки — «сама дура». И почему он ничего не ответил на обвинения собственно творческие.

«Праздник, который всегда с тобой» Эрнеста Хемингуэя — одна из его лучших поздних книг и вообще одна из его немногих бесспорных удач в жанре нон-фикшн. Она свежа, разнообразна, пристрастна, зла, лирична — но при этом всем она вполне привыч­на. Постаревший писатель рассказывает о днях своей молодости, о местах и людях, которые когда-то доставляли ему радость или причинили боль, вызывая в читательских душах томительное чув­ство резонанса. В «Алмазном венце» Валентина Катаева тоже есть удачные страницы.

Хемингуэй не ответил по существу по одной простой причине: потому что отвечать ему было нечего. Какой бы хорошей книгой ни был «Праздник», «Автобиография Элис Би Токлас» была, есть и будет книгой совершенно иного разряда. Гертруда Стайн, даже взявшись за ориентированный на массовый читательский интерес нон-фикшн, осталась верна духу безудержного творческого экспе­риментаторства и закрутила свой опус настолько лихо, что Хемин­гуэю эта планка оказалась не по росту. Он написал добротный шлягер от первого лица, основанный на ностальгически-романти­ческой светлой тоске о невозвратном далёко. Он даже и здесь не захотел — или уже не смог — освободиться от привычного имид­жа, от привычного стиля, удачно найденного когда-то и придавив­шего его в конце концов насмерть. Она же вывернула наизнанку целую традицию — причем сделала это так, чтобы рядовой читатель ровным счетом ничего не заметил, с двойным, тройным — или сколько их там еще — донышком. И Хемингуэю, который, есте­ственно, не мог всей этой игры не увидеть и не оценить, оставалось только цепляться по мелочам либо дать понять, что он игру все-таки понял и оценил.

1 В книге Джеймса Р. Меллоу, главы из которой публиковались в журна­ле «Иностранная литература» в составе посвященного Гергруде Стайн «Лит-гида» (1999, № 7), читаем: «Гертруда с ее безошибочным чутьем угадала, ка­кой удар будет для него самым болезненным — удар но образу безупречно смелого и мужественного человека, который он культивировал. Он парировал этот выпад весьма успешно, выставив напоказ нехватку "мужества" в ней са­мой». В ссоре с Гертрудой последнее слово осталось за Хемингуэем; «Празд­ник, который всегда с тобой» был опубликован в 1964 году Но теперь это мало что значило: обоих уже не было в живых.



В. Михаилин. Тропа звериных слов


Хемингуэй всю жизнь гвердил, что с Гертрудой он вполне бы мог поладить, но вот кого он на дух не переносил (впрочем, взаим­но — подчеркивал опять же сам Хемингуэй), так это Элис Токлас. И уколоть он Гертруду попытался ею же, Алисой: пассивной — и при этом доминантной, ничего не понимающей в искусстве — и при этом вынесенной в заглавие самой популярной книги запис­ной авангардистки Гертруды Стайн. Алисы, чей облик двоится и живо напоминает о зеркалах. Ибо если рассматривать рассказан­ную Хемингуэем историю о ссоре между Гертрудой и Элис (кото­рую он ненароком подслушал и которая открыла ему глаза на ис­тинную природу их отношений) в духе затеянной Гертрудой Стайн в «Автобиографии» игры, то ссора будет не между двумя любов­ницами. Будет ссора между автором и повествователем. Между автором, который пишет за повествователя его, повествователя, ав­тобиографию, — и повествователем, который в собственной авто­биографии рассказывает вовсе не о себе, как то следовало бы по законам жанра: рассказывает он об авторе, который в свою оче­редь...

Вот об этом — о европейской традиции взаимоотношений меж­ду различными уровнями авторской субъективности в автобиогра­фии и смежных с ней жанрах и о том, что именно Гертруда Стайн в «Автобиографии Элис Би Токлас» с этой традицией сделала, — и пойдет дальше речь.

2. «Я РАССКАЖУ.ВАМ О СЕБЕ»:

НОВЕЙШАЯ ЕВРОПЕЙСКАЯ ТРАДИЦИЯ

ЛИРИЧЕСКОГО НАРРАТИВА, И ЧТО С НЕЙ

СДЕЛАЛА ГЕРТРУДА СТАЙН

Написав в 1765—1770 годах свою «Исповедь», Жан-Жак Руссо дал начало целой традиции, совершенно новой и непривычной для видавшей виды европейской литературы. Вывернув наизнанку бытовой жреческий, до сей поры не слишком близко лежавший к литературе жанр исповеди (Блаженный Августин — не в счет, ибо его «Исповедь» имеет совершенно иную, четко соотнесенную с рядом соответствующих жреческих жанров природу), он обратил заключенное в самой структуре этого жанра послание на 180 гра­дусов: вместо того чтобы исповедаться Богу, индивид исповедался людям. Вторая лежащая на поверхности особенность этого тек­ста — собственно и делавшая его скандальным — заключалась в том, что индивидом этим был сам автор книги.

К концу XVIII века европейский читатель, а тем более зритель, уже успел наслушаться рассказов о себе, но при этом в качестве


Архаика и современность



рассказчика неизменно выступал герой того или иного литератур­ного текста, а исповедальный тон был в данном случае всего лишь литературным приемом, осознававшимся как таковой и автором, и адресатом текста. Индивидуальная «судьба», нарратив1, растяну­тый до пределов «индивидуальной биографии» и уложенный при этом в жесткие рамки жанровых и риторических требований, вы­полнял все те же, санкционированные культурной традицией сословного общества задачи — постулировал и регламентировал систему соответствий между индивидуальной историей, индивиду­альной «судьбой» и нормативно-кастовым стандартом единичной человеческой «судьбы».

«Воин», «придворный», «купец», «просвещенный монарх», «служитель церкви» и прочие более мелкие (или менее заметные на общем фоне) варианты сословных судеб проигрывались во всех возможных (и также вполне традиционных) регистрах — от пате­тики до бурлеска — и во всех возможных сочетаниях. Ренессанс, перенесший в словосочетании «индивидуальная судьба» акцент со слова «судьба» на слово «индивидуальный», ничего не изменил по сути, ибо под «индивидуальностью» в данном случае понималась не конкретная, отдельно взятая личность, а некая общая категория, «человек вообще», на практике имевший вполне конкретные и более чем жесткие сословно-бытовые привязки.

Причины, вызвавшие крах сословного общества в XVII— XIX веках, можно анализировать бесконечно. Но факт остается фактом: растущая «проницаемость» общества как по вертикали, так и по горизонтали; увеличение количества свободного вре­мени, которое приводило ко все более и более масштабной «вы­ключенное™» определенных групп населения из жесткой по­вседневной2 привязанности к обязательным «варническим» прак­тикам, — все это вело к тому, что между «индивидуальной судьбой» и каноническими версиями «нормативно-кастовых» су­деб все чаще зияла пустота. Литература как средство непрямого постулирования общезначимых в пределах данной конкретной традиции истин, одно из мощнейших средств внутренней стаби­лизации сообщества, теряла реальные рычаги воздействия на «судьбы» людей. Привычное освоение новой для «становящегося» индивида поведенческой территории через текст делалось все бо­лее и более сомнительным предприятием с малопредсказуемыми последствиями — недаром у следующих за Руссо поколений чита­телей вновь стал пользоваться популярностью изрядно забытый к этому времени бестселлер времен кризиса воинских статусов,

' «Удобное» мне определение данного понятия см. в главке «Нарратив, протагонист, "судьба"» «скифского» раздела книги.

2 И ритуализированной на всех возможных уровнях.



В. Михаилин. Тропа звериных слов


«Дон Кихот». Навыки индивидуального поведения теперь прихо­дилось искать на поле, не всегда и не везде скованном жесткими сословными правилами игры, а это предполагало одновременно и знание правил, и умение между ними лавировать.

Руссо предложил собственный выход из создавшейся ситуации, невыносимой с точки зрения социально-функциональной значи­мости текста. Поскольку базовая система ритуалов исчерпана и забыта, поскольку существующая текстуальная традиция оказыва­ется не в состоянии предложить сколь-нибудь достоверные пове­денческие схемы, он пишет текст, в котором в роли матричной «индивидуальной судьбы» выступает его личный опыт как един­ственно достоверный — как опыт, за реальность и действенность которого он может ручаться самим фактом своей жизни. Великое руссоистское лекарство от Канта — «не можешь постичь — почув­ствуй» — явлено здесь в полной мере.

Отсюда и те особенности прозы Руссо, которые обычно впол­не справедливо кладутся в основу последующей психологической традиции в европейской литературе и которые столь же незаслу­женно ставятся Руссо в заслугу'- «бесконечная дифференцирован-ность душевных движений и в то же время их совмещенность, про­тиворечивое их сосуществование» (Л. Гинзбург). Единственной заслугой Руссо в данном случае можно считать определенную доб­росовестность самоанализа — вызванную, впрочем, вполне зауряд­ной и по-человечески понятной растерянностью перед открыв­шимся «обилием микрокосма». Замахнувшись на подстановку личного опыта на место канонической «судьбы» — как отличить существенное от несущественного? В котором из противоречивых побуждений искать истинный спусковой механизм, повлекший за собой тот или иной поступок? И Руссо просто-напросто снимает с себя ответственность, перекладывая ее на плечи читателя и прячась за маской «добросовестного исследователя»: я предоставил вам все улики — чего же вам еще?1 Даже его нечастые дидактические пас-

' «Если бы я взял на себя (смелость — в переводе пропущено слово.В.М.) сделать вывод и сказал бы читателю: "вот каков мой характер", он мог бы по­думать если не то, что я его обманываю, то во всяком случае, что я сам за­блуждаюсь. Тогда как, со всей простотой подробно излагая все, что со мной было, все, что я делал, все, что думал, все, что чувствовал, я не могу ввести его в заблуждение, если только не стану намеренно добиваться этою; но даже на­меренно мне таким путем нелегко было бы его обмануть. Его дело — собрать воедино все элементы и определить, каково существо, которое они составля­ют; вывод должен быть сделан им самим; и если он тут ошибется, это будет всецело его вина Итак, недостаточно, чтобы повествование мое было правди­во; нужно еше, чтоб оно было точно. Не мне судить о значительности фактов; я обязан отметить их и предоставить читателю разбираться в них» (Руссо 1949: 176-1771


Архаика и современность



сажи или просто конструкции с глаголами «надлежит» и «должно» всего лишь усложняют и без того запутанную ситуацию. Кто это говорит? Тот человек, который пережил все вышеизложенное, про­анализировал пережитое и теперь спешит поделиться с читателем результатами анализа — то есть протагонист или повествователь? Или тот человек, который, приступив сегодня к очередной главе своего opus magnum, желает пролить свет на ту или иную давно интересующую его с моральной точки зрения тему, приведя в ка­честве «развоплощенного анекдота» случай из собственной жиз­ни — то есть автор как организатор текста?

Руссо совмещает в текстуальном пространстве две доселе не­совместимые реалии — автора и протагониста. И тем самым он становится основателем жанра автобиографии, этого откровенно хтонического текстуального гиппогрифа, который использует нар-ратив противу правил, ибо насилует ритуальную природу оного, рассчитанную на анизотропную эмпатию, идущую от текста к инди­виду, и санкционированную вне-индивидуальной, над-личностной ценностью текста. Основав же ценность нарратива на ценности индивидуальной «судьбы», поставив автора на место отвечающего за «судьбу» «даймона» — или, если угодно, бога, — Руссо замыкает цепочку миметических переходов в дурную бесконечность и удаля­ется с гордо поднятой головой.

Непосредственно наследующая Руссо литературная традиция, с одной стороны, старательно подражала великому предшествен­нику, упражняясь в свежеизобретенном жанре автобиографии, а с другой — искренне пыталась смягчить допущенный им гениальный faux pas, запустив в обращение модель «лирического романа», в котором «вскрытый изнутри», рефлексирующий индивид был ото­двинут от автора (и от читателя) на более или менее безопасную дистанцию, заняв куда более привычное место протагониста в нар­ративном тексте.

Впрочем, даже и романтическому жанру «лирического романа» пробитую Руссо в нарративной структуре брешь заделать до конца не удается, поскольку в структуре скроенного на этот лад текста сразу же возникает противоречие между различными областями субъективного. Шеллингианское положение о том, что целью вся­кого познания является единство субъекта и объекта, данное через субъект1, вполне логично применяется к литературному тексту как

1 То есть фактически натурфилософская перетрактовка старого оккульт­ного тезиса, трактующего о единстве макрокосма и микрокосма, достижимом через постепенное совершенствование микрокосма, каковое в итоге позволя­ет оному микрокосму воссоединиться с макрокосмом, уравновесив его собой Кстати, начатая Фрэнсис Йеитс работа по сверке научного метаязыка с мета-



В Михайлин. Тропа звериных слов


к средству освоения и при-своения действительности. Однако ра­зобраться после Руссо с тем, кто нынче в литературном тексте име­ет эксклюзивное право называться субъектом, а кто нет, не так-то просто. С одной стороны, авторское субъективное начало является (в силу традиции) полновластным хозяином создаваемой тексту­альной вселенной. Причем автор видит в романе средство социаль­ного воздействия (и если сам не заявляет этого открыто, то подра­зумеваемая общность исходных посылок читателя и писателя с успехом восполняет этот пробел), признает право быть в создава­емой вселенной познающим субъектом только за самим собой (то есть за самым «высшим» уровнем субъективного в романе, за его всеобъемлющим «общим планом»). Получивший же права лично­сти персонаж представляется лишь более тонким инструментом анализа объекта, инструментом, на который по необходимости ложится отсвет авторского лирического виденья мира. Писатель-романтик, продолжая традиции романа XVIII века, нисходит от общего к частному, иллюстрируя общие положения «анекдотом», но только анекдотом уже развеществленным, поданным изнутри, лирически осмысленным. В то же время в романе действует и про­тивоположная тенденция — столь счастливо найденный Руссо ак­тивный личностный субъект действия, даже будучи отлучен и от­делен от авторского «я», стремится стать самоценным, выйти за рамки «иллюстративной» функции, присвоить мир полностью, по возможности сведя до минимума собственную функциональную обусловленность. Взаимодействие разных уровней субъективного в романтическом романе еще не налажено, толчок к разработке сложной механики интерсубъективных взаимоотношений даст только следующая литературная революция рубежа XIX—XX веков, опиравшаяся на достижения реалистического романа середины XIX века. Пока же между субъектом общим (авторским) и частным (протагонистическим) лежит обширная, почти не освоенная «ни­чейная территория» — объективный мир.

Поделиться:





Читайте также:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...