Потестарная
7 Зак. 829 97 основе специализации, начинали выделяться фигуры индивидуальных лидеров в разных сферах жизни: жреца, военачальника, вождя. Конечно, функции эти могли и кумулироваться в руках одного индивида (правда, частота сочетаний была различной; например, почти не засвидетельствовано ни литературой, ни этнографическими материалами соединение в одном лице функций жреца и военного предводителя). Но общая тенденция была направлена в сторону разделения и появления специализированных носителей отдельных видов власти. Впрочем, говоря об индивидуальных лидерах, надо ясно отдавать себе отчет о том, что термин этот неоднозначен и потому не слишком адекватен в данном случае. В самом деле, лидером в своем коллективе был и австралийский главарь локальной группы, но лидером с полным правом можно считать и зулусского инкоси. Неадекватность особенно очевидна, когда ставятся рядом термины «лидер» и «вождь»: они обозначают принципиально разные явления, соответствующие совершенно разным стадиям общественного развития, разделенным достаточно продолжительным временным промежутком. Собственно, само по себе весьма длительное и постепенное превращение лидера, обязанного этим положением каким-то индивидуальным, личным способностям и опыту, отвечающим в данный момент определенной общественной потребности, в вождя, т. е. лидера более или менее постоянного, не «привязанного» по своему положению к той или иной сиюминутной потребности коллектива, как раз и образовывало процесс институционализации власти в самом обобщенном его проявлении.
Но такая институционализация неминуемо должна была сопровождаться параллельно идущим закреплением представлений о возможности иных критериев доступа к власти помимо индивидуальных способностей, т. е. в конечном счете представления о неравенстве в прежнем эгалитарном обществе в специфической форме неравенства в доступе к власти. Иными словами, как раз на этом этапе и возникала возможность проявления «идеологических» — в смысле иллюзорных — представлений о сущности власти и фигуры ее носителя. На этапе становления верховной власти непосредственно предклассового типа, в целом соответствующей тому, что в новейшей научной литературе обозначается понятием «вождест-во»46, появилась возможность подмены руководящего коллектива в роли символа общества в целом отдельным индивидом. И это весьма существенное изменение в общественном сознании потребовало соответствующих перемен в ритуале. Впрочем, и в данном случае не следует упрощать картину. В частности, не стоит забывать о том, что выдвижение фигуры индивидуального вождя бывало, как общее правило, неразрывно соединено со складыванием привилегированного положения в обществе и той группы, к которой такой вождь принадлежал по происхождению, т. е. группы, связанной с ним узами родст- 98 ва, пусть даже во многих случаях родства фиктивного (вопрос о генеалогиях в качестве одной из форм идеологического обоснования власти будет непосредственно затронут несколько позже). До последнего времени обстоятельство это рассматривалось в литературе чаще как результат и следствие создания вокруг вождя зачаточного административного аппарата. Ничуть не менее логично предположить, однако, что само выдвижение единоличного руководителя в обществе, в котором кровнородственные связи еще играли если и не целиком, то, во всяком случае, в очень большой степени определяющую роль, должно было быть в такой же мере результатом возвышения родственной группы, к которой этот руководитель принадлежал, в какой и предпосылкой такого возвышения. По существу, речь здесь шла о постепенном превращении верховной власти в данном общественном организме в своего рода корпоративную собственность такой группы, и процесс этот повторял на локальном уровне диалектику классо- и политогенеза в целом 47. Во всяком случае, взаимная обусловленность обеих сторон процесса может быть достаточно подробно увидена (и притом соответственно в разной степени) в обществах весьма различного уровня социально-экономического развития — от полинезийских раннегосу-дарственных образований, строившихся вокруг конического клана, или рэмеджа48, до индейских народов юго-запада США, скажем тех или иных групп пуэбло. Равным образом и африканские материалы, например по эсо бантуязычных народов Южной и Юго-Восточной Африки, рисуют нам сходную картину. В качестве примера можно обратиться к таким народам, как зулу или свази. В обоих случаях считается, что верховный правитель олицетворяет весь народ в целом. Но в то же время в неявной форме (и это практически осознается общественным мнением) он выступает и в качестве представителя, и олицетворения того коллектива родственников, к которому относится по происхождению49. Притом характерно, что в тех случаях, когда традиционная норма допускает и соперничество между претендентами на верховную власть, как обстояло дело у зулу, в традиционном массовом сознании дело выглядит таким образом, что того или иного из претендентов поддерживает не про-сто его родственная группа. Любой претендент действует также в качестве персонификации и выразителя вполне правомерных с точки зрения потестарной традиции, перераставшей в ранне-политическую, претензий именно этой родственной группы на соучастие в отправлении власти50. Иными словами, на стадии перехода весьма устойчивой и существенной остается типичная для развитого родового общества концепция права любой значимой для данного эсо структурной единицы быть представленной при центральной власти51. По-видимому, подобный взгляд находил особенно ясное выражение в тех обществах, в которых переход от родового строя к классовому происходил через военно-демократические (а отчасти и военно-иерархические) нормы
99 потестарной организации. Хорошим тому примером может служить описанная Л. Морганом федерация ирокезов (если отвлечься от наличия в ее составе уже и «младших» племен, которые правом на такое самостоятельное представительство не пользовались)52. Вполне понятно, что процесс фиксации в ритуале меняющихся идеологических представлений о власти и ее носителях проходил достаточно медленно и поэтапно. Сначала в обряд как бы «подставлялось» новое социальное содержание при сохранении внешних его форм, притом это содержание отнюдь не сразу и не всегда осознавалось участниками действа (тем более что и подстановка-то происходила поэтапно, насколько можно судить по этнографическим материалам). А уже затем понемногу начинала изменяться и форма, а в конечном счете складывалась совершенно новая внешняя форма ритуала. Это особенно заметно при рассмотрении непосредственно предполитических, предгосударственных форм организации власти, и прежде всего вождества. Здесь изменения в идеологических представлениях о верховной власти и соответствующие им перемены в ритуальной сфере проявляются двояко. Во-первых, особенно подчеркнутой становится роль вождя как олицетворения и агента неразрывной связи общества с землей, на которой оно обитает, и с предками, от благоволения которых зависит общественное благоденствие. Если ограничиться опять-таки теми же африканскими примерами, то такая роль правителя хорошо видна, скажем, в зулусском празднике первых плодов, подносимых инкоси, или в торжествах обряда инчвала у свази. Во-вторых же, формировался, с одной стороны, комплекс запретов вокруг сакральной (или квазисакралъной) фигуры правителя и (в меньшей, правда, степени, да и не сразу) вокруг его ближайшего окружения, а с другой — вырабатывались формы и приемы ритуального нарушения этих запретов.
Это явление как раз и отражало в общественном сознании то принципиальное изменение и характера власти, и ее восприятия, о каком говорилось выше. В самом деле, здесь хорошо можно проследить амбивалентность власти и ее носителя: это уже не просто символы единства и благополучия данной общности, а и нечто ей противостоящее, представляющее для управляемых некую смутно осознаваемую опасность и угрозу. Видно и то, что власть, особенно верховная, уже отделилась от коллектива, обрела благодаря развитию общественного производства и разделению труда известную независимость, и такую независимость общественное сознание с большей или меньшей остротой зафиксировало. И, значит, возникла потребность в каких-то формах ритуального «приведения в соответствие»с пока еще не изменившейся древней идеологической традицией и одновременно снятия напряжения, неизбежно возникавшего в общественной психологии под воздействием всех таких новшеста в социальной сфере. Амбивалентность власти и вождя (и в то же время объективная общая тенденция эволюции в потестарной, а затем и в политической сфере) прекрасно видна у тех же свази и зулу. Скажем, у первых в случае совершения проступка перед духами предков рядовым соплеменником ответственность перед предками несет отнюдь не сам виновник, а стоящий над ним вождь53. Не менее показательно и то, что у зулу рядовые члены отдельных зулусских племен или более мелких групп, которых их локальные правители пытались увести на новые территории, не подвластные верховному инкоси (это со времен Чаки считалась тяжким преступлением), ответственности за свое участие в такого рода попытках не несли54. В обоих этих случаях коллектив в лице вождя, с одной стороны, как будто прикрывал своего рядового члена от опасности. Но, с другой стороны, перед нами предстает, по сути дела, отчуждение члена общества от важнейшего его права-обязанности: личной ответственности перед коллективом, включая в это последнее понятие и предков. Если взглянуть на делав более широкой исторической перспективе, то здесь мы имеем перед собой одну из самых ранних стадий утраты равноправия в рамках военно-иерархического общественного организма, какими были общества и свази и зулу. 5. Естественно, попытки привести реальные обстоятельства общественной жизни к традиционной норме, каким-то способом разрешить противоречия предпринимались в первую очередь именно в сфере идеологии, так сказать, на магическом уровне55. Ритуализация конфликта становилась в этих условиях типичной формой и средством разрешения противоречий, возникавших в ходе функционирования видоизменявшейся верховной, власти. Во всех таких случаях имелось в виду путем ритуально-го представления должного и недолжного «восстановить» общество, интегрировать его в «прежних» рамках.
Характерная особенность типичного ритуального конфликта заключена в том, что он отражает специфику зародышевых форм классовой борьбы, возникавших как раз на стадии непосредственного перехода от позднепотестарной к раннеполитиче-ской организации. Такая борьба в данном случае развертывалась не столько вокруг распоряжения средствами производства, сколько вокруг прав на тот или иной престижный статус в обществе 56. Несомненно, речь у нас идет о социальных организмах, еще не достигших в своем развитии классового уровня. Но они уже преодолели и тот уровень, на котором превышение числа претендентов над числом престижных общественных должностей не сопровождалось дифференциальным доступом к материальным благам (опять-таки прежде всего престижным). Иначе говоря, речь идет о стратифицированных обществах, если воспользоваться терминологией М. Фрида57. Понятно, ритуальный конфликт не в состоянии изменить объективно обусловленного процесса социально-экономического развития. Скорее он выступает как прикрытие в идеологической области тех перемен, которые уже произошли в обществе. И, что едва ли менее существенно, ритуальный конфликт, о чем уже говорилось, оказывается достаточно эффективным средством массовой психотерапии, успокоения массового сознания, причем одновременно вводя в это сознание качественно новый элемент. Ведь за таким ритуалом всегда стоит как нечто само собой подразумевающееся право одного человека олицетворять и представлять все общество и осуществлять верховное руководство последним. Предметом спора служит лишь то, как этому одному человеку наилучшим образом выполнять такие свои функции. И, таким образом, мы вправе утверждать, что массовое сознание и идеология общества преодолели важнейший качественный порог: в них вошла в качестве органической части идея подмены коллективного управления общественным организмом управлением одного человека, пусть даже и окруженного группой советников и помощников. По-видимому, можно говорить о том, что в основе всякого — в той мере, конечно, в какой можно судить по доступным нам материалам, — ритуального конфликта изначально лежали две (определяющие идеи: чередования добра и зла (т. е. в применении к потестарным отношениям — благотворного и опасного аспектов власти) и периодического восстановления ранее существовавшего, освященного традицией порядка вещей. Эти идеи могли быть выражены в разной степени, в конкретных конфликтах получала преобладание та или другая из них, однако присутствовали они обязательно. При этом в ходе «восстановления», обычно создавалась на какое-то время ситуация, полностью отрицающая именно тот порядок, который надлежало восстанавливать. Это могло принимать разную форму: то ли сам правитель нарушал все или важнейшие из существующих в обществе запретов, то ли вместо реального правителя выдвигалась на определенное время какая-либо «подменная», чаще всего шутовская фигура, то ли всяческим поношениям подвергался сам правитель (обычно будущий) или даже сам авторитет верховной власти. У многих народов, в частности в Африке, ритуальным конфликтом такого рода сопровождалась любая смена правителя. Это, впрочем, вполне естественно: с точки зрения потестарной идеологии предклассового общества промежуток между ушедшим правителем и будущим — время полной неустойчивости, а потому и исключительно опасное, требующее особого ритуального регулирования. Вообще моменты смены правителя, как правило, оказывались именно такими периодами, когда единство обеих названных идей проявлялось самым очевидным образом. Собственно говоря, одним из первых, даже еще раньше, чем британские политантропологи, продемонстрировал это на примере индуистских божеств и римских царей Ж. Дюмезиль. Он показал, что в царском Риме сменяли друг друга два «царских типа», пред- ставлявшие: один — «творческое» насилие и celeritas, т. е. резкость, стремительность, а второй — организаторские потенции и gravitas, т. е. важность, серьезность58. Такое чередование обеспечивало обществу поочередный возврат к истокам царской власти. Эта тенденция возврата к истокам очень хорошо продемонстрирована в материалах по многим африканским обществам. Вот, например, уже упоминавшийся обряд инчвала у свази, проводимый ежегодно. Одновременно инчвала — образец «ритуального переворота». Обряд состоит из двух достаточно четко разграниченных стадий. На первой из них правитель подвергается всякого рода нападкам; специальные песнопения подчеркивают: его подданные враждебны к нему, отвергают его. В это же время ставка правителя подвергается символическому разграбле-нию народом. Вторая стадия обряда начинается с поедания первых плодов, причем руководит этим правитель (который предполагается вышедшим из стадии своего, так сказать, ниспровержения окрепшим и вновь превратившимся в льва или быка). При этом первые плоды вкушают в соответствии с установленной в обществе свази системой рангов и статусов, вполне отражающей социальную иерархию. Таким образом, во-первых, дается наглядное изображение должного общественного порядка, а во-вторых, такой порядок в глазах общества восстанавлива; -ется с того момента, когда поедание первых плодов подтверждает и укрепляет узы, связывающие верховную власть с природой, с мировым порядком. Притом на всем протяжении церемонии сохраняется неизменно подчеркиваемая двойственность фигуры правителя и двойственность отношения к нему. На завершающем этапе инчвала правитель демонстрирует свои сомнения и колебания по поводу того, становиться ли ему вновь во главе своего народа, и принимает положительное решение только после настойчивых (и, понятно, строго регулируемых ритуалом) уговоров со стороны членов правящего клана и предводителей войска. После такого ответа единство общества и власти, правителя и народа считается окончательно восстановленным. Инчвала подчеркивает, с одной стороны, неразрывную и обязательную связь между порядком социальным и общественным, а с другой стороны, продемонстрировав угрозу наступления хаоса в случае нарушения этого порядка, соответствующими ритуальными действиями обращает этот наступивший было хаос в воссозданное, и не просто воссозданное, аив укрепленное благотворное единство мирового и социального порядка59. С еще большей четкостью проявляется такое противопоставление хаоса как единственной альтернативы установленному социальному порядку в тех случаях, когда дело касается общественных организмов, где социальная стратификация продвинулась уже довольно далеко. В этом смысле весьма показателен пример народа аньи в Республике Кот-д'Ивуар. Правда, в от- личие от обряда инчвала, ритуал бе ди муруа у аньи имел место только в моменты смены правителя, но главное значение его обнаруживается от этого едва ли не более четко. После смерти правителя в период до «законного» прихода к власти его преемника «перевернутыми» оказываются не просто отношения между вождем и народом, как у свази, а отношения между свободными и несвободными. Как только правитель умирает, последние захватывают его усадьбу, и один из них, завладев всеми символами верховной власти, превращается в шутовской вариант «нормального» правителя. Он создает собственный двор и собственную иерархию приближенных, полностью повторяющие существовавшие при умершем, восседает на его престоле, требует подношений. Его приближенные могут грабить накопленные у жителей столицы запасы продовольствия. И вообще несвободные (я сознательно избегаю говорить о рабах, тем более что и сама описавшая этот ритуал К. -Э. Перро предпочитает говорить о «пленниках»—captifs) ведут себя подчеркнуто вызывающе по отношению к свободным, нарушая самые, казалось бы, нерушимые запреты. В частности, тот разнузданный образ жизни, какой они ведут в этот промежуточный период, являет полную противоположность тем ограничениям, которым подвергаются ввиду траура по умершему «настоящему» правителю свободные люди. Иными словами, весь привычный социальный порядок «переворачивается», обращаясь, собственно, в пародию на самого себя. И это именно пародия: ни о каком серьезном социальном перевороте нет и речи. Пародийна и сама обрядность двора «шутовского правителя» — aburuahenne (букв, «вождя детей рабов, рожденных в доме», т. е. при дворе). Огрызки банана имитируют жалуемых им или преподносимых ему быков, пальмовые листья — баранов, вода — спиртные напитки. Да и из подношений aburuahenne две трети отдает семье умершего «настоящего» правителя. Очень характерно, что aburnahenne не имеет доступа к казне правителя и никак не участвует в принятии сколько-нибудь важных политических решений. Реальная власть — и это прекрасно известно исем участникам ритуала — остается в руках старейшего советника покойного правителя. Этот советник ведет, как мы бы в данном случае сказали, все текущие дела, а в особенности занимается подготовкой интронизации нового, «подлинного» верховного правителя. «Перевернутый» социальный порядок недолговечен, он действует только до момента погребения умершего. Едва только такое погребение состоялось, все становится на свои места: власть возвращается в руки свободных, несвободным приходится снять и порвать пышные одежды, а «шутовского правителя» иногда просто предают смерти. После этого настоящий преемник умершего правителя может наконец принять власть над обновленным и укрепленным в своих основах обществом60. Пожалуй, самое характерное во всем этом ритуале то, что он проводится на основе как бы идеологического консенсуса, если так можно выразиться. И действительные хозяева, и те, кому предстоит в конечном счете стать жертвой ритуального действа, согласны с необходимостью совершения этого ритуального действа, хотя отлично знают его сценарий и никаких попыток реально изменить существующий порядок не предпринимают. Более того, еще при жизни прежнего правителя бывает заранее известно, кто именно из несвободных станет aburuahenne, а кто — aburuahema («правительницей несвободных», «шутовской правительницей»). Это ли не подтверждение справедливости тезиса о том, что для осуществления власти в обществе нужна определенная степень согласия с этим порядком и тех, кому он объективно наносит ущерб (см.. выше). В известном смысле в качестве специфического варианта ритуального конфликта можно рассматривать и достаточно широко распространенный обычай царского инцеста (слово «царского» употреблено здесь чисто условно, за неимением лучшего обозначения), включая в это понятие не одно только нарушение половых запретов, но более широкий круг нарушений разного рода табу, окружавших правителя (хотя, бесспорно, именно инцест пользовался наибольшим вниманием в литературе и изучен особенно подробно) 61. В целом общепринятое толкование подобных ритуалов до самого недавнего времени заключалось. в том, что правитель, совершая любого рода нарушения табу, тем самым демонстрирует свой отрыв от коллектива, свое возвышение над ним. В принципе подобная точка зрения, по-видимому, сохраняет свое значение и сейчас. К ней можно, конечно, добавить, что по мере социально-экономического развития в направлении классового общества в первоначальной амбивалентности самих табу, окружавших правителя, происходил несомненный сдвиг в сторону такого его возвышения над обществом: ведь первоначально табу, ограничивая правителя в том или ином отношении, в то же время обеспечивало ему «сверхъестественную защиту» при контактах с соплеменниками. И как раз эта вторая черта все более и более выступала па первый, и решающий, план. И кроме того, нарушения табу в ритуале подчеркивали во все большей мере именно эту защиту, которая первоначально все же была па втором плане сравнительно с демонстрацией в обряде единства между природой и обществом. Характерно, что, коль скоро смысл процесса заключался в постепенном отрыве и олицетворявшего ее правителя от народа и в их возвышении над ним, а соответственно и над властью «обычая для всех», да и над складывавшимся законом для всех, разного рода табу вокруг фигуры правителя и едва ли не в равной степени ритуализованные формы их нарушения (т. е. фактически еще одни канал отрыва и возвышения правителя над массой) создавали, во-первых, возможность, а во-вторых, и реальные пути для складывания новой социальной верхушки. Речь идет о будущей служилой аристократии, «царских людях» (обозначение опять-таки чисто условное), не связанных кровнородственными (пусть даже фиктивными) узами с правителем. Этот процесс шел параллельно первому, хотя вовсе не обязательно синхронно с ним, и в ходе его вновь формировались в массовом сознании новые ценностные ориентации, пролагавшие путь от потестарной ориентации к политической. Следует, впрочем, упомянуть и то, что в работах самого последнего времени ощущается тенденция полнее и всестороннее рассмотреть и оценить социальный смысл табу вокруг фигуры правителя или даже раннего монарха, равно как и их нарушения в ритуале. Характерны в этом отношении многие исследования из сборника «The Study of the State». Смысл взглядов их авторов сводится, собственно, к таким соображениям. Амбивалентности правителя соответствует не только стремление ослабить дурную и сохранить благодетельную сторону его фигуры. Он оказывается в определенном смысле как бы заложником общества, играя в случае каких-либо непредвиденных тяжких событий роль козла отпущения. Сами по себе такие взгляды не новы, они восходят все к тому же Дж. Фрэзеру. Но заслуживает серьезного внимания, что на большом этнографическом материале доказывается весьма ранний характер таких идеологических представлений: они намного опережают во времени сложение подлинно политических структур, встречаясь во многих случаях уже в потестарных структурах, которым не соответствует еще сформировавшаяся структура классовая62. Строго говоря, такая постановка вопроса обнаруживает также двойственность отмечавшегося выше процесса «подмены» руководящего коллектива в общественном сознании руководящим индивидом. Больше того, представляется оправданным предположение, что в роли козла отпущения отдельная личность по необходимости должна была предшествовать такой же личности в качестве реального руководителя. В самом деле, если говорить о верховных правителях как о фигурах в разной степени сакрализованных, то выявляется довольно определенная тенденция к тому, что, чем больше такая степень, тем больше и роль ближайшего окружения правителя. Иначе говоря, коллектив, правда теперь уже сформированный на совершенно иных принципах и неизмеримо более ограниченный и по среде, из которой он рекрутируется, и по статусу своих членов, продолжает играть весьма реальную роль. И по этой причине, кстати, индивидуальный правитель, даже в высокой степени сакрализованный, редко имел возможность стать настоящим деспотом. Обычно сама структура позднепотестарных и большей части раннеполи-тических систем включала своего рода гарантии, ограничивавшие возможности немедленного превращения верховной власти одного человека в деспотическое самовластие (уже упоминавшиеся checks, по определению Дж. Битти)63. 6. В идеологическом обосновании власти и отношений властвования уже очень рано существенную роль начал играть ге- неалогический аспект. Собственно, в этом нет ничего удивительного: в условиях первобытнообщинного строя родство, запечатленное в генеалогии, представляло важнейший вид социальных связей, вне которых вообще немыслимо проявление властных отношений. Сами по себе вопросы, связанные с генеалогическими отношениями, как таковыми, с категорией социального родства 64, с различием между системами генеалогическими и системами родства, давно уже служат предметом активных дискуссий среди этнографов65. Рассматривать их здесь значило бы выйти далеко за пределы тех задач, какие ставит себе настоящая работа. Для нас первостепенное значение имеет то, что генеалогия всегда служила весьма действенным средством легитимации отношений власти и властвования, едва только общество вступало в эпоху классообразования и, стало быть, в процесс становления отделенной от народа публичной власти. В самом деле, именно они ложились в основу практически любой системы доступа к верховной власти: нормы рекрутирования ее носителей, перехода власти от одного лица или от одной группы лиц к другому лицу или лицам устанавливались так или иначе по отношению к генеалогическому статусу таких лиц или групп при всех возможных различиях в способах определения конкретного носителя этой власти66. Соответствие или несоответствие, претендента такому статусу, формулируемое в значимых для: данной культурной традиции терминах; становилось решающим моментом в идеологическом обосновании власти и ее восприятии массой членов общества. В то же время немаловажно (именно с этой точки зрения), что генеалогии отличаются редкой гибкостью и приспособляемостью к конкретной социальной и потестарной или политической обстановке. Они неизменно «редактируются» передатчиками и другими знатоками таким образом, дабы «вписаться» » эту обстановку в данный конкретный момент67. По выражению французского исследователя А. Моньо, «генеалогии суть только имиджи реальности»68. Проще говоря, любые уже возникшие генеалогии оказываются объектом систематической манипуляции, призванной служить, в свою очередь, вполне определенным практическим целям. Не случайно, например, нижеследующее замечание современной исследовательницы: у мампруси царские барабанщики, хранители генеалогий, могут любую часть генеалогии правителя связать с генеалогией любой другой группы правителей (через ритуальную патрифилиацию от того двора, при котором они или их предки получили наам) 69. Если принять во взимание, что подобного рода «редактирование» генеалогии происходило в большей или меньшей степени в каждом1 поколении, то становится особенно очевидной правота 3. Наде-ля. Он еще в начале 40-х годов настаивал на необходимости строгого разграничения уровней объективной и «идеологической» истории, т. е. исторических фактов, как таковых, и их осмысления людьми, представляющими субъект истории70. Этот тезис, впрочем, применим к любому случаю использования уст- ной традиции в качестве исторического источника71. Затронув вопрос передачи генеалогических сведений в качестве одного из элементов идеологического обоснования власти, мы подходим к более широкой проблеме: месту слова в ритуальном оформлении потестарной или политической деятельности. Эта проблема сравнительно недавно сделалась предметом специального изучения, поэтому не может быть и речи, чтобы ее рассматривать здесь в целом. Я ограничусь лишь таким аспектом ее, как значение словесных форм идеологического обоснования власти в ритуальной ее передаче. Аргументируя необходимость обращения к изучению политического (в обычном для западной науки значении последнего слова, без разделения потестарного и политического) языка, британский антрополог М. Блок даже утверждает: «Изучение политического языка в качестве предварительной стадии изучения политики, казалось бы, вполне очевидной вещью, так как, если мы подумаем о том, что имели в виду антропологи, когда они обсуждали политическое, скоро понимаешь, что это почти исключительно речевые акты»72. Конечно, это некоторое преувеличение, но доля истины в нем, несомненно, есть. Современные этнографические исследования обнаруживают несомненный факт: «потестаро-политическая речь», если можно воспользоваться таким обозначением, ориентирована прежде всего на подтверждение незыблемости привычного, традиционного порядка вещей. Она, с одной стороны, делает это прямо, самой своей структурой «формализованного речевого акта»73 (или же, в более широкой трактовке Дж. Гуди, «стандартизованной устной формы», standartized oral form74), подчеркивая незыблемую верность такому порядку и соответственно всячески ограничивая место, отводимое собственно новой информации, в пользу подтверждения традиции. В этом отношении очень интересны и, видимо, характерны в смысле выявления тенденции формы ритуальной речи у малагасийцев (мерина), исследовавшиеся тем же М. Блоком и Э. Кинан 75. Типичное выступление на любом собрании, где предстоит принять решения, имеющие значение для локальной «политики», делится на четыре стандартные части. Первая состоит из выражений самоуничижительных, всячески подчеркивающих: оратор как бы просит извинения у собравшихся за то, что вообще осмелился выступать перед ними. В следующей части центральным сюжетом оказывается то, что можно определить как обращение к истокам: оратор старательно ссылается на опыт предков, иллюстрируя этот опыт и его ценность с помощью множества пословиц и поговорок. Заключительная, четвертая часть речи практически повторяет эти две, поскольку сводится к тому, что оратор почтительно благодарит присутствующих за честь быть ими выслушанным и призывает на них благословение. И только в третьей части такого в определенном смысле ораторского спектакля содержатся некая новая информация или какие-то конкретные предложения, к слову сказать тоже «закутанные» во множество клишированных выражений. Такому характеру выступлений соответствует и существующее в политической культуре народа мерина разделение речи на бытовую, свободную — ресака (ее обозначают еще и как «повседневную», или «простую») — и речь церемониальную — кабари. Кабари пользуются лишь в определенных, так сказать, формализованных ситуациях, и отличительной особенностью этой речевой манеры служит прежде всего требование выражать свою мысль сколь возможно более косвенным путем, главным образом намеками. И соответственно существует достаточно стандартизованный набор стилистических фигур и приемов, употребляемых в кабари. Важность этой последней вполне очевидна, если учесть, что все выступления по сколько-нибудь значительным для данного коллектива поводам, связанным с появлением властных отношений, идут на кабари. Могут возразить: пример малагасийцев не слишком характерен, так как речь идет, собственно, о «политике» на локальном, чаще всего деревенском, уровне, и, таким образом, ссылки на этот пример нарушают условие, сформулированное в предыдущей главе: потестарные и политические отношения начинаются с общинного уровня. Нужно, однако, принять во внимание, что современные образцы «политических речей» на Мадагаскаре, в сущности, сохраняют нам те формы действительного политического регулирования отношений внутри общин и между общинами и королевской властью в доколониальное время, которые были нормальной социальной практикой, иначе говоря, показывают исследователю, «как это делалось». При этом стандартизованная стилистика церемониальной речи отнюдь не ограничивается мерина. Можно вообще отметить некоторые типические черты такой речи, распространенные от Мадагаскара до Тикопиа и от Бали до Тонга. Сюда относятся: сознательное применение определенного стилистического стандарта; четко ограниченная лексика; исключение некоторых синтаксических форм; аргументация на базе ограниченного числа источников типа пословиц; наконец, строго фиксируемые громкость речи, ее интонационный рисунок и т. п. 76. Можно также подчеркнуть и то, что формализацию церемониальной речи как неотъемлемый признак традиционного «чистого типа» общества, по его классификации, отмечал еще М. Вебер 77. Но одновременно с этим разные аспекты церемониальной речи стабилизируют и обосновывают существующий порядок и, так сказать, косвенным путем. Тут надо в первую очередь назвать различие в праве доступа к слову на том или ином торжественном сборище, идет ли речь о старшинстве между членами отдельной кровнородственной группы или о старшинстве между более крупными общностями типа клана или даже племени. Но могут быть применяемы и более тонкие средства. Р. Ферс описывает публичную речь одного из тикопийских вождей во время фоно — собрания жителей острова, посвященного в данном случае подготовке встречи с окружным комиссаром правительства. Сама по себе процедура этого конкретного фоно была несколько необычной: как правило, вожди-арики лично не держат речь на такого рода сборищах, а делают это устами специальных сановников — «носителей речи». В описываемом случае такой сановник выступал лишь с преамбулой к речи вождя, причем она заслуживает быть воспроизведенной хотя бы частично: «Эта земля — земля вождей; что бы они нам ни сказали, следуйте этому!.. Что бы нам ни сказали пойти и сделать, пойдем и сделаем это». Здесь идеологическое обоснование необходимости повиновения вождям предстает перед нами, так сказать, в самом прямом и откровенном виде. Но далее следует речь самого вождя Тафуа, и заканчивается она весьма характерной формулой: «Если вы хорошо слышали, исполняйте; если вы слышите плохо, исполняйте! » По это
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|