Ф. Гладков. Встречи с Михаилом Ивановичем Калининым
В самом начале 1921 года Новороссийск посетил Михаил Иванович Калинин. Были довольно напряженные дни дискуссии перед Десятым съездом партии. Как и всюду, люди спорили жестоко, до изнеможения. Демагогические и провокаторские выступления оппозиционеров раздражали и возмущали огромное большинство рабочих, и среди них все чаще раздавались голоса, которые требовали прекратить «свалку» и не трепать партию. Рабочие массы Новороссийска обладали здоровым чутьем и обычно прогоняли с трибуны оппозиционеров.
Весть о том, что Михаил Иванович приехал для заключительной дискуссии с троцкистами и так называемой «рабочей оппозицией», взволновала рабочих. И на заводах и в учреждениях раздавались ликующие голоса:
— Ну, приехал Калинин! Теперь крышка всем горлопанам и анархистам!
Огромное помещение железнодорожной столовой было набито битком. И когда появился Михаил Иванович, его встретили овацией. Он показался мне почему-то очень знакомым человеком: где-то в былые годы я встречал и близко знал его! Потом понял, что облик Михаила Ивановича был типичным для профессиональных революционеров. Он был похож одновременно и на пожилого рабочего и на интеллигента. Что-то в нем было старомодно-русское, народническое. Одет он был скромно: пиджак сидел на сухощавой фигуре ладно и к лицу. Лицо, с остренькой русской бородкой, сдержанно улыбалось.
Пристально и как будто знающе поглядывая через очки на туго сбитых людей, он наклонился к молодому бело- бровому человеку, своему «оппоненту», и что-то сказал ему. Плечи его затряслись от веселого смеха. Молодой «оппозитор» раздражительно дернул плечами и отвернулся. Многие без слов поняли смех Михаила Ивановича и раздражение его противника; в разных местах дружно засмеялись.
Михаил Иванович говорил просто, уверенно, со скромным, но внушительным убеждением, и эта речь его была совсем не ораторской, да и держал он себя попросту, как у себя дома, и на виду у всех крутил большие папироски. И эта простота и уверенность человека, который находится в своей среде и знает, что он близок всем и понятен, что он выражает и защищает мысли и заветные чаяния народа, что иронически улыбается он неубедительному краснобайству оппозиторов, не сомневаясь в своей правоте, потому что за ним — Ленин, партия, рабочий класс и трудящееся крестьянство, — все это незаметно сделало его родным и интимно близким.
После одного крикливого оратора Михаил Иванович встал, строго оглядел всех поверх очков и проникновенно произнес, подчеркивая рукою слова:
— С нами Ленин, товарищи. Рабочий класс и Ленин — нераздельны. Кто создавал и укреплял нашу партию? Ленин. Под чьим водительством совершена Октябрьская революция? Под водительством Ленина. Кто обеспечил победу над белогвардейщиной и интервенцией? Ленин. Он наш учитель и вождь. Куда же и за кем мы пойдем, как не за Лениным? Он знает, куда идти, и ведет нас по твердому и ясному пути. А ведь Ленин-то никогда не ошибался, товарищи. И победоносно взглянул на своих оппонентов. «Оппозиторы» запротестовали, но овация и торжествующие крики заглушили их протесты.
При голосовании «оппозиторы» оказались в позорном одиночестве.
Между Калининым и народом с первой минуты установилась душевная связь. Говорил ли он или отвечал своим оппонентам острой фразой, он обращался к людям, обличительно качая головой или отмахиваясь от нелепостей противника. На каждый его простецкий жест, на каждую насмешливую реплику, на каждое его безмолвное, но понятное и дружеское обращение к собранию вся масса людей сочувственно отвечала смехом и аплодисментами. В разных местах, и далеко и близко, уже раздавались крики:
— Долой раскольников! Уберите дезорганизаторов! Круши их, товарищ Калинин! Да здравствует Ильич!
Он с лукавым упреком посмеивался навстречу этим крикам и успокаивал всех рукою: потерпите, мол, немного...
Таким простым, своим человеком, совсем не официальным, не всесоюзным старостой, а веселым товарищем, искренним и сердечно доступным — таким запомнил я его с этого бурного дня.
Потом, уже в Москве, я иногда встречал его на Моховой. Он шел из Кремля в простеньком пальтишке, в кепке, надвинутой на глаза, — шел спорым, деловым шагом, сухонький, незаметный среди прохожих, и, сутулясь, уткнув в грудь серенькую бородку, всегда сосредоточенно думал о чем-то. Лицо его было очень серьезным, даже немного строгим. Некоторые прохожие останавливались и шептали друг другу:
— Михаил Иванович идет... Видите? Калинин.
И провожали его теплыми и ласковыми взглядами.
— Душевнейший человек!.. Всесоюзный любимец!
А однажды я тоже остановился, чтобы посмотреть ему вслед: шел он твердо, по-молодому, и как будто торопился к себе в приемную, сосредоточенно-заботливый. Он поднимал время от времени голову и посматривал по сторонам. Кто-то позади меня громко и уважительно сказал:
— Вон он, наш мудрый старик. Кто-то другой ответил:
— Да... сердце народное...
Потом уже, как член редколлегии «Нового мира», я вместе с товарищами бывал у него на Моховой и в Кремле. Михаил Иванович близко к сердцу принимал дела этого журнала, горячо интересовался работой редакции, иногда прочитывал рукописи, обсуждал вместе с нами план журнала, жестко, но добродушно критиковал малоудачные вещи, пропущенные через журнал, давал советы и всегда настойчиво требовал не забывать великих художников прошлого и хранить лучшие традиции классической литературы.
Ярко запомнилась первая моя встреча с ним в начале тридцатых годов. Был морозный зимний день. В небольшом кабинете на Моховой уютно, тепло и по-домашнему просто. В камине буйно горели дрова, а Михаил Иванович, похаживая по комнате, подходил к камину, ворошил кочережкой догорающие головни и изредка подкладывал новые поленья. Очевидно, ему очень нравилось здесь чувствовать себя как дома — раздумчиво похаживать и под-кладывать в камин дрова. Думаю, что всякий, кто посещал его в этой комнате, чувствовал себя хорошо, непринужденно, как у гостеприимного друга. В сером пиджаке, в теплом вязаном жилете, он говорил словоохотливо, с умненькой улыбочкой, с лукавинкой в молодых глазах и посматривал на собеседника как-то себе на уме, из-под бровей, поверх очков. Казалось, он проверяет того, с кем говорит, и уже заранее знает, что тот думает и что скажет. Чувствовалось, что человек силен житейс'кой мудростью и большим опытом революционной борьбы, когда человек уже ничему не удивляется, когда он обладает богатым даром прозрения и знания человеческой души. Эта домашняя простота, непринужденность, искренность и постоянная сутулость — не стариковская, а такая, какая бывает у думающих и озабоченных людей, — сразу же успокаивали и располагали к откровенности.
Не помню всего, о чем шла беседа в тот день, — вероятно, больше о редакционных делах. Но в памяти остались те моменты, когда Михаил Иванович оживленно, с молодым увлечением говорил об огромном воспитательном значении художественной литературы.
— Ведь в былые годы, когда мы росли духовно и набирались сил, в художественной литературе мы искали ответов на все волнующие вопросы. У нас были любимые герои, любимые писатели, на 'которых мы смотрели как на учителей жизни. Это были властители дум. Взять хотя бы таких людей, как Чернышевский, Салтыков-Щедрин, а потом наши современники — Короленко, Горький... Конечно, наша литература молодая, новая, у нее — и новые пути, и новые задачи, и новое содержание... но и средства должны быть новые. Ведь и Пушкин начинал собою новую эпоху в литературе! Нельзя забывать этого и делать какие-то скидки. Да и наследство у нас огромное. Учиться надо, искать, бороться, а не идти по проторенным дорожкам. У нас есть даровитые и оригинальные художники, и вооружены они самым передовым мировоззрением. Надо быть в искусстве революционером, искателем, борцом во имя большого, всеобъемлющего идеала. А главное — не забывать Ленина, Сталина... по ним равняться, у них учиться.
Как-то он с добродушной строгостью говорил одному известному литератору:
— Искусство — это правда. Только правда убедительна и неотразима. Где нет правды — нет и искусства. Или это будет подделка под искусство. Я не про вас это говорю, но скажу прямо, по совести: вот вы в своих романах рисуете людей... Да разве такие люди бывают? И говорят-то они не как люди. И язык-то изломанный, надуманный. Нет, не так все было, и людей вы подделали. Фальшь! А почему? Жизни не знаете и людей не знаете. Сочиняете.
Писатель начал было оправдываться, доказывать свою правоту и что-то заговорил о своих взглядах на искусство.
Михаил Иванович пристально глядел на него, и в глазах его играли лукавые искорки. Потом глухо засмеялся и отмахнулся от смущенного литератора.
— Будет вам! Правда-то сильна тем, что она не оправдывается.
В одно из свиданий в Кремле Михаил Иванович с той же простотой и безыскусственной искренностью, с дружеской задушевностью говорил о новых книжках молодых писателей. Время от времени он поднимал палец и, как будто прислушиваясь к нему, решительно подчеркивал им то или иное слово.
— Знаете, у них есть этакий острый глаз. Много замечают и художественно угадывают. Они достаточно закалялись в жизненной борьбе, они переболели опытом. И я верю, что они Станут хозяевами своего богатого опыта и знания людей. Надо ездить по стране, иметь постоянную связь с людьми, быт в водовороте нашей напряженной жизни. Ведь никогда, кажется, не было таких возможностей обогащать себя наблюдениями, как сейчас. Жизнь открыта, широка, многогранна, и люди вышеших на свободу. Черпай обеими руками! Идеал нужен писателю, своя ганнибалова клятва.
Однажды на юбилейном вечере «Нового мира», в 1934 году, он сказал о советской литературе так:
— Наша литература — это еще — ну, как бы сказать? — пароход на Волге. Неплохо! Почтенная величина — пароход. Но этого мало: узкие берега и неглубоко. А наша жизнь — океан. И вот литература наша должна уже выйти в открытое море.
Ей надлежит быть океанским кораблем.
Беседуя у себя в Кремле с писателями, он ходил по большому кабинету, вдумчиво улыбался, взмахивал рукою или садился за стол и рассуждал как бы сам с собою. Я уверен, что говорил он о литературе не потому, что перед ним сидели литераторы. Он думал о литературе постоянно, жил ею с самых юных лет, она для него и до конца его дней была одной из высоких его потребностей. Я всегда чувствовал в нем большого поэта в душе. Он умел трогать человека до глубины. Мне неловко говорить о себе, но не могу умолчать о том, как он однажды подробно расспрашивал меня, много ли я работаю, как работаю, и сам начал говорить о моей «Энергии», вспомнив, кстати, о «Цементе», который он назвал книгой «эпохальной». Он проникновенно указывал на некоторые недостатки «Энергии», подсказал мне, что нужно было бы сделать для следующего издания. Потом откинулся на спинку стула и неожиданно сказал, лукаво посматривая на меня:
— А ведь я узнаю прототипов-то ваших героев. С молодости боролись плечом к плечу. Колоритные фигуры. Ну, Орджоникидзе в своем природном виде, хотя, как и всякий портрет у живописца, чуть-чуть романтизирован. Но это не грех, очень не грех. Только советую вам: не пишите портретов со здравствующих людей, а то привлекут за диффамацию... в ту или иную сторону. Живые прототипы можно брать за натуру, только типизируя их. Имея характерный прототип, легче писать и густыми красками. Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что всякий полнокровный тип — это удачно найденный прототип.
Он засмеялся, и смех у него был свой, особенный — беззвучный, но заразительный, от души. Не знаю, как другие, но я лично убежден, что веселость была свойством его характера. Мне кажется, что очень любил он пошутить, поиграть с близкими людьми, поспорить и прижать к стенке спорщика, задорно пошпиговать его острым словцом, а потом посмеяться добродушно. Таким почувствовали его и новороссийские рабочие.
Закручивая толстую папиросу, он говорил:
— Фабричные папиросы как-то не по мне. Привык к табачку. Сам кручу. Вы не стесняйтесь— курите. С папиросой как-то и разговаривать приятнее.
Он начал выспрашивать меня, где я родился, как рос, как рано научился грамоте.
— Волжские мужички — строгий и крепкий был народ. Много старообрядцев со своими устоями. Хорошо, упорно боролись с попами и полицией. Знаю их. Да и бунтари были непримиримые.
Он оживился и нацелился на меня пальцем.
— Вот набрались бы мужества и написали бы книгу о вашем детстве в тогдашней деревне, о мужиках, о тогдашней беспокойной жизни. Напрасно говорят, что тогда жизнь была глуха и неподвижна, а люди покорны, забиты и несли крест святого непротивления. Это кающиеся дворяне выдумали для успокоения своей совести. Мужички красноречивее разъяснили им себя в девятьсот пятом году. Вот тоже и рабочие... Вы росли в трудное и напряженное время. О рабочих у нас в те годы совсем мало писали, и сейчас некому писать о первых шагах рабочего движения. Кроме горьковской «Матери», ни одной яркой книги нет. А то, что появлялось, было сплошной жалобой на безрадостную жизнь. Но главного в жизни рабочих никто не увидел из тогдашних писателей — активного недовольства, классовой ненависти, стремления к борьбе. У тогдашнего рабочего не было безнадежности: он метался, тосковал, мечтал о лучшей, справедливой жизни. Были среди них очень даровитые люди, твердые характеры.
Я признался ему, что такую книгу я уже пытаюсь написать.
— Вот это хорошее, очень хорошее дело... — одобрил он, напирая на «о» и пытливо посматривая на меня поверх очков.
Потом улыбнулся и неожиданно спросил, вспоминая что-то из прошлого:
— Вы в салоне такой-то не бывали в Петербурге?
— Нет, Михаил Иванович, ведь я жил в глухой провинции.
— А интересное было время. Бывало, входим мы, рабочие, в этот барский салон... полы-то — паркетные, блестят, шелковые драпри, богатая мебель. Хозяева-то важные — аристократы, и гости важные — известные общественные деятели, публицисты, теоретики. А мы, рабочие, хоть и приодетые, но из цехов, такие неуклюжие. С нами и Ильич ходил.
Михаил Иванович засмеялся тепло и очень мило.
— Ну, и продирали же мы этих общественных деятелей! Ильич просто их опрокидывал.
С живой непосредственностью он поднялся со стула и быстро прошелся по комнате вдоль длинного стола.
— Кстати, об Ильиче. Дело было в самые страшные дни, когда, казалось, наша судьба держалась на паутинке. Посылает меня Владимир Ильич на фронт, к Орлу. Приезжаю, хожу по частям. Красноармейцы голы, босы, голодны... Но удивительно: все бодры, рвутся в бой, огромная вера в победу, в реальность близкой цели. Выступаешь перед ними — на руках носят, с полслова понимают. Скажешь им: «Ленин привет прислал вам, товарищи!» Так и говорить не дают — буря! Словно сам Ленин приехал. С обратной дороги являюсь к Владимиру Ильичу, а он быстро вбегает в комнату, потирает голову ладонью и весело смеется. «Ну, говорит, как? Швах дело?» Вижу, испытывает, с этакой подковырочкой подходит, а в глазах огоньки играют. «Нет, говорю, Владимир Ильич, положение на фронте крепче чем когда бы то ни было. Все уверены в разгроме Деникина. Боевой дух высокий. Нам нечего беспокоиться». Нужно было видеть, как Ленин радовался и горел. «Отлично, отлично, товарищ Калинин! Все ясно как божий день!»
И Михаил Иванович сам взволнованно шагал по комнате, поглаживая ладонью по волосам, и растроганно смеялся. Потом вспомнил, как он в Кронштадте неожиданно оказался в кольце белогвардейского восстания. Казалось, что выхода не было: вот-вот его схватят белогвардейцы. Но Михаил Иванович вышел из этого кольца спокойно, почти на глазах у врагов.
Революционный навык прошлого не теряться в критические минуты и пользоваться нужным мгновением помог ему спастись от гибели. А о приезде его в Кронштадт белогвардейцы знали и были уверены, что он — в их руках. Рассказывая об этом, Михаил Иванович потирал руки, точно это событие было только забавным приключением.
Не поэтому ли все его жестокие и откровенно беспощадные оценки тех книг, которые ему не нравились, не были обидны авторам, когда он говорил с ними лицом к лицу. Он был похож в эти минуты на доброго друга или на отца, который наставлял на путь истинный. Скажет правдивое слово, ударит больно, а сам ласково и задорно улыбается.
В одно из моих посещений Михаила Ивановича у нас зашел разговор о поэзии. Как и всегда, мне пришлось изумляться, откуда у этого занятого огромной работой человека берется время, чтобы следить за текущей литературой и, в частности, за работой наших поэтов.
— Теперь поэты норовят лучше Пушкина писать, — пошутил он, усмехаясь. — Неплохо пишут некоторые, но кой-кого треплет лихорадка: обязательно им надо и стих исковеркать и слова какие-то вертлявые придумать. Что. Пушкин! Что Лермонтов! Очень уж обыкновенно и просто, в зубах навязло. Ну-ка, закрутим и запутаем по-чудному, чтоб с панталыку читателя сбить. Читаю и не понимаю, а если и понимаю, то злюсь и протестую. А ведь, подика, авторы-то думают, что они оригинальные новаторы. Но ведь ни капли у них нет искреннего чувства — все от фокусов, от притворства, от формалистической игры. А что такое лирика? Это — музыка души, песня сердца это — глубина переживания. Тут не до фокусов, когда душа болит или радуется. Почему наши русские песни так хватают за сердце? Потому что страданья свои, печали и горести или свое веселье люди выливали от всей полноты чувства. Помните «певцов» Тургенева? Слушают люди и плачут. Или Некрасов. Или Шевченко. Кстати, Шевченко-то надо без перевода читать. А тут этакий новатор начнет уродовать слова да нагромождать в одну кучу — и такой кавардак в глазах и в голове, чта хочется отчураться и окно настежь открыть. Создается мода, а неустойчивые даровитые люди слепо подражают ей. И вот, глядишь, дарованье-то и вянет. А творить — значит петь своим голосом. Быть самим собой — значит идти своей дорогой, а не плестись в хвосте и не напяливать на себя плаща с чужого плеча. Ничего нет противнее позы, вывертов, фиглярства в поэзии. Пушкин мудро сказал когда-то: «Слова поэта — это уже его дела».
На редкость правдивый и непосредственный, Михаил Иванович не выносил никакой декламации, в какой бы форме она ни выражалась. Он терпеть не мог ораторов, которые говорят штампованными, чужими фразами, готовыми формулами.
— Или у человека нет своих мыслей, — говорил он с печальным негодованием и с усмешкой осуждения, — или он хочет скрыть свои мысли под хламом избитых слов, или просто хочет обмануть слушателей казенной болтологией. Но ведь люди-то у нас — живые, не болваны, не марионетки: они очень хорошо чувствуют и понимают, где правда, искренность, убеждение, а где ложь, маскарад, чиновничий пафос. Такого, прости господи, совсем не слушают — или дремлют, или уходят с заседания. А вот выступит какая-нибудь работница да распахнет душу — все выложит, что у ней накопилось, да по-своему, по-рабочему, с поговорочками, с природным своим юмором, или с злой насмешечкой, или с горестным крепким вопросом, — а сотни людей сразу же оживают, начинают жадно слушать, точно перед ними двери раскрылись и все вырвались на свободу. А всколыхнуть душу, растревожить заветные думы — это и есть свойство народного трибуна и честного борца за свободу. Так говорил с народом Ленин. Кто много мыслит и чувствует, тот просто и ясно говорит и многое дарит людям. Вот это самое я мог бы сказать и нашим писателям. Совсем не главное дело — пухлую книгу написать, да еще торопливо, банально, истасканными словами. Слов-то много: вязнешь, задыхаешься в словах, а содержание мизерное. Такая пухлая книга вызывает жуткое ощущение скуки, как тот штампованный оратор, о котором я говорил. А наши писатели почему-то все торопятся такие толстые тюки готовить. Нет, лучше меньше, да лучше. Важно писать экономно, ярко, сильно, со тщательным отбором только необходимых слов — так, чтобы эти сильные немногие слова раскрывали огромное содержание. Чехов умел это делать изумительно. Его рассказ «Невеста» стоит в тысячу раз больше, чем все Потапенки, Шеллеры-Михайловы, Эртели, не говоря уже о Саловых, Барыковых, Бобо-рыкиных... Были такие, да быльем поросли. Эту чудесную тайну творчества надо постигнуть у Антона Павловича. А ведь книга — это исповедь автора, это — человек. По книге можно судить о ее создателе: кто он? куда идет? какие возвещает истины? какие открывает горизонты? что нового увидел он в нашей действительности?
Теперь, когда Михаил Иванович ушел от нас навсегда, невольно вспоминаешь эти его живые слова. Они близки мне, они полностью отвечают моей вере. А эта вера создавалась многими годами моей жизни. Я смею считать себя его современником и спутником. Я воспитывался в той же школе жизни, в тех же университетах. Вот почему его взгляды на литературу, на искусство, на поведение человека дороги мне, как мой символ веры.
Михаил Иванович был благороднейшим представителем той славной старой гвардии революционеров, богато одаренных духовно и морально целеустремленных, которые отдали себя целиком великому делу освобождения народа от гнета деспотизма, для которых борьба за свободу, за счастье человечества, за коммунистические идеалы была главным содержанием их жизни. Это была замечательная плеяда людей, которые вдохновлялись гением Ленина. Их имена в истории останутся навеки, ка'к имена благодетелей человечества, как народных героев. Их путь, их жизнь — это призыв к совершенству. Если основным признаком культуры нужно считать высокое общественное воспитание, то Михаил Иванович, вместе со своими соратниками из этой блестящей плеяды, является образцом культурнейшего человека. Воплотивший в себе лучшие дары талантливого русского народа, вышедший из самой гущи трудового крестьянства, прошедший великую школу пролетарской борьбы, неустанно работавший над собою, он является высоким интеллигентом, носителем самых передовых идей нашего времени. Как надо жить, как себя воспитывать, как совершенствоваться, чтобы быть подлинным гражданином и патриотом своей страны, борцом и созидателем, — надо учиться у Михаила Ивановича Калинина. Надо всесторонне — глубоко и широко — изучать его жизнь, его живую личность. Мы глубоко почитаем и преклоняемся перед такими людьми, как Дзержинский, Орджоникидзе, Киров, Куйбышев, Скворцов-Степанов, но мало знаем о них как о живых людях. О них надо писать целые книги, большие монографии в поучение молодым поколениям. Нашим литераторам следует со всей силой своего таланта потрудиться над созданием образа положительного героя нашей эпохи на примере жизни и творческих деяний таких людей, как Михаил Иванович Калинин и его незабвенные соратники.
Воспользуйтесь поиском по сайту: