Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

О моих встречах с девицей, именующей себя спасенной великой княжной Анастасией Николаевной 4 страница




Таковы были мои первые слуховые впечатления из того первого утра в карцере, запомнившиеся мне до сих пор. Они оставались почти неизменными и потом, с тою только разницей, что священники по утрам молчали и пели всенощную вечером, а из карцера кричал и умолял по-другому уже мой голос и, немного иначе, его «успокаивал» часовой. Что делалось в других, более отдаленных от нас камерах, кто там сидел, и коридор, и стены пока молчали…

Неожиданно явившаяся возможность сношения со своими, несмотря на то, что она пока лишь предполагалась, все же очень нас ободрила. Предприимчивый Першиц строил на ней самые заманчивые надежды. Он был серьезно болен сахарной болезнью и надеялся, что в худшем случае жена сумеет выхлопотать ему перевод в одну из тюремных больниц, где была возможна, как он думал, не только переписка, но и свидания. Если бы свидания не допускались, то он мечтал, что его жене удалось бы временно устроиться там в качестве больничной сиделки.

Обсуждение всех этих возможностей и писание несложных писем помогли нам скоротать время до вечера и даже забыть наш голод. «Обед» принесли еще позднее, чем накануне, около 7 часов вечера, и эту мутную водицу опять выпил только Ландсберг, уже в полнейшей темноте. Лампочка зажглась поздно и почти сейчас же потухла. Мы с нетерпением ждали ночи и появления старого дворника. Он очень долго не приходил, что нас необычайно волновало. Наконец, около часа ночи, послышались в коридоре шаги, отличные от революционной походки часового. Ландсберг и Першиц бросились к отверстию двери. Но старик, как мы называли эстонца-дворника, прошел мимо, неся какие-то метлы и не обращая никакого внимания на высунувшуюся голову Ландсберга. Это, конечно, был только маневр, так как осторожный старик, убедившись, что за ним не следят, через несколько долгих минут вернулся обратно, и оба эстонца стали оживленно шептаться на своем языке. Вскоре Ландсберг отошел от двери с довольным видом. Он не только получил краюшку хлеба, но ему удалось уговорить старика отнести письмо Першица на его квартиру на Загородном проспекте, хотя и за большую по тогдашним деньгам плату в 150 руб. и при условии, чтобы об этом не знал никто в других камерах. Письмо должно было быть приготовлено к наступающему утру и передано ему в то время, когда он нарочно придет пораньше, чтобы подметать коридор. Так это и удалось нам сделать незаметно от часового. В письмо Першица я вложил и свою короткую записку к жене, уведомляя ее о том, где мы находимся, и прося сообщить об ее здоровье.

Я совсем не помню, как прошел этот день. Знаю только, что в нервном ожидании он тянулся неимоверно долго и принес лишь разочарование. Старик дворник не показывался ни в течение дня, ни поздним вечером, как мы на то особенно надеялись. Несмотря на глубокую уже ночь, мы не могли заснуть и лишь обменивались самыми нехорошими предположениями насчет «коварного» старика, и совершенно несправедливо, так как около 3 часов чье-то осторожное покашливание заставило и Першица, и Ландсберга броситься к двери. Это был действительно старик, как мы сейчас же почувствовали. Он принес для Першица не только письмо, но и сверток с провизией, в котором мы нашли и огарок свечки. Этот сверток и был причиной столь мучительного для нас запоздания – старик выжидал самых поздних часов, чтобы передать его незаметно.

При свете постоянно гаснувших спичек Першиц стал читать свое письмо, а я лежал, завернувшись в свою доху, и напряженно ждал, что-то он скажет. Но Першиц, читая очень долго, лишь бормотал про себя. Наконец он кончил и стал вкладывать письмо обратно в конверт.

– Постойте! – вдруг громко воскликнул он. – Тут еще что-то есть! – И, зажегши новую спичку, стал разворачивать в недоумении какую-то сложенную бумажку. – Ах, это, верно, для вас! – обратился он ко мне. – Простите, что начал читать, получайте. – Он бросил листок ко мне на доху. Я схватил бумажку, зажал ее крепко в кулак и сейчас же ушел с головой под одеяло. Я лежал напротив отверстия двери и опасался, что часовой заметит, что я что-то читаю.

Там, в этом неудобном, душном пространстве, я зажег спичку и сразу же узнал милый почерк жены.

– От Оли, – сказал я радостным шепотом брату, лежавшему рядом со мною и, как я чувствовал, сильно волновавшемуся, хотя и ни о чем не спрашивавшему.

Жена писала всего несколько строк, видимо, торопясь. Она была в отчаянии, что посланный от Першица уже уходит и ей нельзя писать больше. Она радовалась получить известие непосредственно от нас, просила не волноваться, надеяться на ее хлопоты. Говорила, что всего лишь несколько часов, как приехала к тете в Петербург, что дочь в деревне с гувернанткой и здорова.

Тот, кто находился в моем положении и имел несчастие в те же самые дни обладать такими же нервами, как и я, – только тот поймет, что дало мне это письмо. Стены каземата уже не были навсегда замкнуты. За ними близко, в том же городе, находился теперь самый дорогой для меня и самоотверженный человек.

 

IX

 

Дни в Трубецком бастионе, как я уже сказал, начинались рано, в совершенной темноте, и как две капли воды походили один на другой. Несмотря на все гнетущее их однообразие и физическую тяжесть, я все же не желал, чтобы они внесли мне что-нибудь новое, которое могло оказаться для меня лишь еще более худшим. Каждое утро я выходил из своего забытья с благодарным сознанием, что еще существую, и это чувство вместе с мелочами тюремной жизни помогало протянуть время до позднего вечера. Впоследствии, через месяц, когда я начал предполагать, что меня на Гороховой как будто начинают понемногу забывать, мне стало намного легче и по ночам. Впрочем, я тогда был уже болен, и мои чувства сильно притуплялись. Я мог даже немного спать и думать о завтрашнем дне, в особенности когда этот день совпадал с ожиданием получения посылки из дому. Утренние часы были для меня поэтому более легкими, а иногда даже и «оживленными». В это время двое или трое из заключенных разносили кипяток, и через них являлась возможность узнать то немногое, что делалось в других камерах. Через них же передавали заключенные друг другу различные записочки, просьбы и предупреждения. Особенно в те дни надеялись на защиту различных иностранцев и их Красного Креста. Редкий день не проходил без того, чтобы разносящий кипяток, заглядывая в квадратное отверстие двери, торопливо не говорил: «Господа, кто тут из вас литовцы или украинцы, латвийцы, эстонцы, финляндцы, кавказцы и т. д. Составляйте скорее свой список и передайте его в такую-то камеру. Обещают усиленно хлопотать».

Кто не хотел тогда, чтобы о нем усиленно хлопотали? Списки сейчас же с нервною поспешностью на всевозможных лоскутках составлялись и с тем же волнением передавались в неизвестное пространство неизвестным защитникам.

Проделав это дело, иногда раза по три в неделю – «чтобы было вернее», люди затем успокаивались и, надеясь наивно на успех, терпеливо ждали. Я думаю, что ни в одном месте земного шара бессильное вообще на практике «самоопределение наций» не совершалось с такой горячей верой в его необходимость и благодетельные последствия, как именно в каземате Трубецкого бастиона и именно в те дни. Это совсем не значило, что русские люди тогда перестали любить свою родину и хотели от нее отделаться. Их громкие негодования и явное, правда, запоздалое презрение ко всему совершившемуся ясно показывали, что они продолжали любить «свою Россию» еще более горячей любовью, чем прежде. Своим «самоопределением национальности» они хотели лишь на время укрыться от тех, кто, уничтожив их дорогое государство, старался уничтожить и их самих. Что касается до другого «самоопределения наций», столь «великодушно» предложенного американским президентом народам Европы и Азии и о котором и тогда уже много спорили, – то лишь не думается, чтобы оно смогло когда-либо иметь благодетельные последствия. Причин слишком много, чтобы говорить о них здесь подробно. Скажу только, что в нем чувствуется такое безумное насилие над историей в полном ее объеме, которое никому не проходит даром. В особенности об этом предупреждении надо не забывать нашим так называемым украинцам. Вообще вопрос о праве той или иной частицы населения на тот или на другой кусочек земного шара всегда будет спорным. Его нельзя решать согласно желанию заинтересованных сторон, как и приурочивать их предвзятые доводы к желательной именно им исторической эпохе. Необходимо точно указать начало того времени, опираясь на которое «самоопределившиеся», вернее, «самовольно», не спросив у истории, «отделившиеся» люди могли бы с достаточным основанием утверждать, что, кроме них и их родичей, ранее на указанном участке земли никто не жил, а что явившиеся потом были лишь грубые завоеватели и угнетатели. А указать это время возможно, только ссылаясь на дни до Вавилонского столпотворения, да, пожалуй, еще, быть может, на дни более ранние. Властная же история всегда распоряжается человеческими домогательствами по-своему.

Деятельность иностранного Красного Креста, отозвавшегося с большой готовностью на мольбы родственников и заключенных, была и для узников Трубецкого бастиона часто спасительной. Только благодаря изумительной настойчивости иностранных сестер милосердия наши посылки из дому не пропадали, как раньше, бесследно, а доходили, хотя и в сильно уменьшенном виде, но зато своевременно и без испорченных продуктов. Кто сидел в наших казематах, тот всегда будет вспоминать с горячей благодарностью и этих, за нашими спинами о нас заботящихся, добрых женщин.

Смена караула происходила обыкновенно в утренние часы. На нас она сказывалась лишь тем, что двери камеры приоткрывались, у порога показывался начальник караула в сопровождении двух красноармейцев, нас быстро пересчитывали, не называя фамилий, захлопывал дверь и уходил. Караул обыкновенно бывал от местных крепостных красноармейцев и от какого-то особо привилегированного отряда, образованного большевиками, или, вернее, образовавшегося самостоятельно из бывшего запасного батальона лейб-гвардии Семеновского полка. Насколько нам первые были особенно неприятны своею грубостью и полною бессердечностью, настолько мы радовались появлению вторых. Громадное большинство этих семеновцев явно было красноармейцами и большевиками только лишь по наружности и поневоле. Я совершенно не знаю, ни как образовалась эта часть, ни какими способами она сумела добиться для себя особого положения и заслужить хотя бы на короткое время доверие большевиков, назначавших ее в караулы к особенно важным местам. Знаю только то, что в дни февральского бунта имя лейб-гвардии Семеновского полка как-то не упоминалось особо в царскую Ставку, и это уже многое говорило за них. Что они делали при Временном правительстве и как отнеслись к большевистскому перевороту, мне тоже было неизвестно. Лишь впоследствии мне рассказывали, что семеновцы, воспользовавшись наступлением Юденича на Петроград, не задумываясь перешли на сторону белых. Большинство из начальников тогдашнего семеновского караула в крепости, по всем данным бывшие младшие офицеры или вольноопределяющиеся, не скрывали своих больших симпатий к нам, заключенным. Они давали нам это понять всякими способами при своем кратковременном появлении в камерах во время смены. Многие доходили до того, что оставляли камеры даже на четверть часа открытыми, что давало нам возможность выйти в коридор, проветрить немного наш каменный мешок и познакомиться с ближайшими соседями по заключению. В один из таких редких дней я столкнулся в коридоре с кн. Б. А. Васильчиковым, бывшим министром земледелия, неожиданно оказавшимся моим соседом по камере с англичанами. Он был единственным из старых знакомых, кого я тогда встретил в крепости. Судя по словам других заключенных, одновременно со мной сидел там и Веймарн11 из министерства внутренних дел, но его мне не пришлось повидать.

Князя Васильчикова я узнал лишь по его большому росту – он изменился до полной почти неузнаваемости. Надо было уже входить обратно в камеру, и я успел с ним обменяться лишь парой слов. Он сидел в крепости уже давно и был увезен оттуда вскоре после нашей встречи. Отчетливо помню тот серый, тоскливый осенний день, когда вблизи нашей камеры неожиданно появился комендант с тремя вооруженными красноармейцами и стал выкликивать фамилию князя. Я вскоре увидел в отверстие двери и самого Б. А. Васильчикова с бледным исхудавшим лицом, уже окруженного конвойными.

– Скажите, куда меня ведут? – спросил он меня с тревогой, проходя мимо. Что мог я ему тогда и в то мгновение сказать! Но его вопрос мне слышится до сих пор, несмотря на радостное сознание, что сам князь уж давно на свободе и находится вдали от мщения большевиков.

Наше тюремное начальство – коменданта и его помощника – мне почти не приходилось видеть. Я слышал только, как они шумели, неистово ругались или выкрикивали чьи-то несчастные фамилии.

Вслед за тем этих вызванных куда-то уводили, всегда густо окруженных конвойными. По рассказам других, они были оба из заводских рабочих, очень грубы, почти неграмотны и редко бывали не пьяны. В особенно нетрезвом виде они якобы становились более мягкими и тогда снисходили даже до разговоров. В таких редких случаях они (в особенности помощник) любили повторять, что и у них, как у всех, имеется какое-то «мясное сердце». Несмотря на это утверждение, человеческой жалости к заключенным они за мое время не показали. В лучшем случае у них было полное равнодушие не только к просьбам, но и мольбам. За мое пребывание в крепости там никого не освободили, а наоборот, население Трубецкого бастиона увеличивалось с каждым новым днем. Свободного места уже давно в казематах не было, и вновь прибывавших буквально впихивали в переполненные донельзя камеры. Приводили новых узников во всякое время дня и ночи, поодиночке и большими партиями. Я вспоминаю один вечер, когда по камерам разнесся слух, что в Петрограде «для большевиков творится что-то весьма неладное» и что они «находятся в большой тревоге». Вскоре достиг до нас (непостижимыми путями! ) и более определенный слух, что среди моряков вспыхнул бунт, что он развивается успешно и что большой отряд матросов, выйдя из Мариинского театра, где он прервал представление, двигается победоносно с музыкой по Морской к Невскому проспекту12. Откуда проник к нам, замурованным, притом так мгновенно, этот слух, я не могу пояснить точно. Во всяком случае, его столь быстрое проникновение было весьма показательным для настроения тогдашних дней. Все в нашей камере были радостно взволнованы этим событием и уже строили самые заманчивые предположения. По нашему убеждению, моряки «конечно, сначала двигались громить Гороховую, 2, а затем должны были, в первую голову, освободить заключенных в Трубецком бастионе»… Но мечтами этими мы тешили себя не более двух часов. Уже под полночь наш коридор вдруг наполнился неимоверным шумом, топотом многих ног, ругательствами, криками, возней и стуком винтовочных прикладов об пол.

Как мы сейчас же догадались, это привели захваченных в демонстративном шествии моряков, на которых, вероятно, не одни мы возлагали столько надежд. Их втолкнули после усиленной борьбы в освобожденные от других две или три камеры. Конвойные красноармейцы с тем же шумом и ругательствами удалились, и все снова стихло. Это была жуткая тишина, прогнавшая наш сон и заставившая нас всех замолчать. Под утро, когда чуть брезжил рассвет, наш коридор снова наполнился топотом и ругательствами ввалившейся толпы. Опять послышалась какая-то борьба, вернее, драка, какие-то дикие выкрики, и опять все затихло. Наших моряков увели. Мы уже знали куда…

 

X

 

Счастье получения известий из дому длилось все же недолго. Всего две-три записочки дошли до меня в те дни. Эстонец-дворник что-то долго не показывался и, видимо, избегал даже останавливаться вблизи нашей камеры. Вероятно, он чувствовал, что за ним начинают упорно следить. Вместо него, на наше несчастие, явилось предложение от другого. Это был какой-то красноармеец, который, по слухам, якобы передавал уже не раз, и притом удачно, письма родным от заключенных, а за большие деньги брался приносить и ответы. После смены своего караула он обыкновенно долго еще толкался в коридоре, видимо, ожидая, чтобы кто-нибудь его подозвал.

Состояние Першица становилось все более нервным. Ни одно из самых настойчивых стараний его жены для перевода в больницу не удавалось. У нее, правда, имелось довольно много предложений со стороны различных деятелей Чеки, предложений иногда самых безнравственных, но, кроме утраты громадных денежных сумм, они ничего несчастной семье не приносили. Как я уже сказал, Першиц был очень состоятелен, и чекисты старались этим путем выманить от его жены возможно больше денег, предполагая, что они у нее были хорошо припрятаны. Обобрав дочиста свою жертву, они затем совершенно спокойно с нею разделывались. Это была самая обыкновенная история того времени, о которой знали все, кроме тех, кого она близко касалась. Разные переговоры с чекистами поэтому у Першица продолжались. Живший только надеждою, он очень нуждался в переписке с женой, и это заставило его в конце концов воспользоваться услугами красноармейца. Этот последний, запросив громадную плату, самым убедительным образом уверил Першица, что его письмо будет доставлено в тот день и что ответ он принесет на следующее утро, когда он явится со своим караулом для смены старого. Соблазненный клятвами красноармейца, я также не утерпел и вложил в письмо Першица свою записку к жене, на которой, как всегда, был написан ее адрес.

Но прошел не только ожидаемый час, но и два следующих, а ответы так и не приходили. Сам красноармеец куда-то исчез и с караулом, к составу которого он принадлежал, более не появлялся. Возбуждение Першица становилось прямо болезненным – на него было жалко смотреть. Я не помню, благодаря какому особенно счастливому обстоятельству именно в это время удалось войти в сношение со стариком дворником и уговорить его отнести письмо на Загородный проспект. Помню только, что ответ тогда пришел довольно скоро и притом самый неожиданный. Жена Першица писала, что была очень обеспокоена его долгим молчанием и очень удивлена, что он находится еще в Трубецком бастионе, так как явившийся красноармеец ей никакого тогда письма не принес, а просто объяснил, что писать из крепости стало невозможно. Он же уверил ее, что Першиц поручил ему все передать на словах и получить от нее деньги, благодаря которым он уже устроит свой перевод в больницу. Требовавшаяся для того немедленная сумма и по тогдашним временам была громадна, что-то около 175 000 рублей. Не сомневаясь ни минуты в правдивости посланного, жена Першица с большим трудом собрала эти деньги и вместе с ними передала красноармейцу и ценную шубу Першица, так как заботливый «товарищ» уверил ее, что эта шуба совершенно необходима для перевоза больного в тюремный лазарет. Она в конце письма спрашивала: «Что же это все значит? » О моей жене в ее записке на этот раз не упоминалось ни слова.

Негодованию Першица и моему волнению не было предела. Я был убежден, что мое письмо попало на Гороховую и что благодаря указанному в нем ее адресу ей грозит неминуемый арест. Першиц же доказывал, что этот негодяй был не чекистом, не провокатором, а просто жуликом, просто воспользовавшимся несчастием других.

– Нет, это уже слишком! – кричал, бегая по камере, Першиц. – Этого так оставить нельзя… Ведь это последние деньги, которые у ней оставались… Чем же она и ребенок будут теперь жить… Я сейчас же напишу жене, чтобы она об этом немедленно заявила на Гороховой… По крайней мере хоть других спасем от того же…

Я и брат попытались было его отговорить и советовали еще немного обдумать, но появившийся в коридоре дворник торопил с ответом, и Першиц, не слушая никаких увещаний, быстро написал записку и вручил ее старику. Сделав это, Першиц немного успокоился, он надеялся, что даже такой случай может послужить ему на пользу и что на Гороховой теперь отнесутся с каким-то участием к обокраденному стражей заключенному! Странное все же дело: ведь Першиц по своей профессии знал довольно хорошо людей, но знать еще лучше людей на Гороховой и ему, в его положении узника, не было дано. Как всегда и всем, этому знанию мешала надежда. В одном все же Першиц не ошибался – на него действительно обратили свое особенное внимание чекисты. Но начавшись на Гороховой комедией, это внимание кончилось для него драмой. Во Всероссийской Чека сначала благородно вознегодовали и в самых выспренних большевистских выражениях благодарили г-жу Першиц за то, что она не побоялась довести до сведения «защитников» народной безопасности этот «возмутительный случай». Был назначен для расследования особый следователь, весьма ласковый и разговорчивый, предупредительно возивший жену Першица два раза в крепость, где перед ней выстраивали оба караула, дабы дать ей возможность указать негодного товарища. Одновременно выводили из камеры и самого Першица, очень радовавшегося такому, в изъятии из правил, свиданию с женой. Но так как предусмотрительно предупрежденный товарищами красноармеец, конечно, избегал быть во все последовавшие дни в караульном наряде, то его никто и не узнал, а на Гороховой явилось «естественное» предположение о «полной несправедливости» жалобы и «умышленном наговоре» на «честных слуг народа».

Во все эти полные нервного напряжение дни, не зная, что делается дома, я сильно опасался, что чекисты нападут и на след моей переписки с женой. К счастью, этого не случилось. Красноармеец больше не появлялся и исчез бесследно, как уверяли его товарищи по караулу, из своей части. Я долго не решался уничтожить дорогие записочки от жены, которые я носил спрятанными на своей груди, и все же в конце концов мне пришлось уничтожить эту мою драгоценность, но их содержание я запомнил навсегда.

Уже потом, когда мне удалось очутиться на свободе, моя жена рассказала мне подробно об этом «честном слуге народа». Он явился к ней от моего имени, отрекомендовавшись бывшим офицером, графом Замойским, и предъявил ей старый паспорт на эту фамилию. Он казался возбужденным и участливым и сумел уверить мою жену, что нас с братом в ту же ночь перевозят из крепости на барке в Кронштадт и по дороге собираются утопить. Он показал ей и «мою» записку на ее имя, в которой, ловко подделываясь под мою руку, приписал фразу «доверься этому человеку вполне». Жалея якобы мою жену и нас, он только за 3 тысячи рублей, необходимых ему лишь для подкупа других, брался устроить наш побег. Это, по его словам, было бы ему тем более легко, что начальство уже назначило его конвойным для нашего препровождения в Кронштадт. Для побега необходимо было, по его мнению, передать ему и теплую одежду, чтобы мы могли удачно скрыться. Жена мне рассказывала, что не поверить его искренности и правдивости тогда было нельзя, а об ужасах, творившихся на барках, было также всем известно. Но такой суммы, необходимой для нашего спасения, ни у нее, ни у нашей тети не было. С неимоверным трудом они собрали все, что тогда имели, – кажется, около 2 тысяч рублей, напоили красноармейца чаем и отдали ему всю свою последнюю провизию. Этот большевик, видя, что от них действительно ничего больше получить было нельзя, удовольствовался «благородно» и этим, не настаивая даже особенно на шубе, которой и без того в доме не было. Провожаемый благодарностями и горячими просьбами жены помочь нам, участливый товарищ удалился, обещая «непременно устроить это дело». Прошло несколько дней. Ни мы сами не явились домой, ни от нас, «спасенных», не было никакого известия. Наш побег, значит, не удался, и нас, вероятно, уже не было в живых. Эта мысль была настолько мучительна, что в противовес ей у жены явилось облегчавшее ее предположение о том, что она сделалась жертвой бессердечного обмана. Справившись затем в Эстонском или Шведском комитете, доставлявших нам, по ее просьбе, в крепость от нее посылки, она узнала наконец, что мы находимся еще в Трубецком бастионе и пока живы. Этот случай сделал дальнейшую нашу переписку совершенно невозможной, и мы опять очутились замурованными в каменном мешке без всякой вести со стороны. Но бедный Першиц все еще на что-то надеялся и, сильно уповая на свою болезнь, ждал перевода в больницу, и этот день как будто для него наступил. Появившийся неожиданно у камеры помощник коменданта, крикнув имя Першица, приказал ему собирать свои вещи. Его отправляли на Гороховую. Для чего?! Мы все, как и он сам, были убеждены, что его вызывали или для допроса и освобождения, или для докторского освидетельствования и для отправки в лазарет. С нервной поспешностью собрав свой несложный узел и отдав нам остатки провизии, он торопливо вышел из камеры, провожаемый нашими пожеланиями. Больше я его не видал. Он не числился затем и в тюремных больницах.

В крепости долго существовал, непроверенный, правда, слух, что его освободили и что даже ему удалось якобы на автомобиле через Финляндию выбраться за границу. Он и сам нам говорил, что если его освободят, то он ни одного дня не останется в Петрограде. Вероятно, эти рассказы и основывались только на этом его желании. Дай Бог, чтобы оно было в действительности осуществлено. Но люди, близко знавшие Першица по клубу и имевшие некоторые связи с Гороховой, убежденно говорили, что его в ту же ночь расстреляли. Моя жена как-то вскоре после того зашла на его квартиру, чтобы поблагодарить его жену. Там все было пусто.

Он был один из тех немногих евреев, думающих не только о себе, но и о других, с которым я близко столкнулся тогда впервые в моих тюрьмах и о котором я сохраняю самое горячее благодарное воспоминание.

 

XI

 

В один из дней первого месяца нашего заключения в Трубецком бастионе, когда мы, свободно расположившись на полу нашей «отдельной» камеры, разбирали только что полученные посылки из дому, наша дверь неожиданно открылась, и к нам с буйными пререканиями ввалилась толпа людей, сразу же наполнившая все небольшое пространство нашей одиночной камеры. Мы с братом были уже совсем оттиснуты в угол, а новые арестованные все прибывали и прибывали.

– Товарищ комендант, эй, товарищ комендант, – кричал один из них, взобравшийся из-за недостатка места на единственный столик у кровати. – Это безобразие, тут задохнуться можно, какую нам камеру отвели. Как председатель нашего местного совета я усиленно протестую!!

– Откуда я другу вам возьму, – отвечал издали голос коменданта. – Эта самая свободная. – И двери закрылись. Новые пришельцы стояли в недоумении и осматривались.

– В хорошую историйку мы попали, – проговорил весело один из них. – Что ж, товарищи, давайте пока устраиваться. – И он спокойно опустился на пол у стены, около которой стоял. Большинство последовали его примеру. Вещей с ними не было, и в камере образовался даже узкий проход.

– Нет, товарищи, такого издевательства оставить нельзя, – продолжал горячиться председатель, шагая большими шагами по этому проходу. – Нас нельзя равнять с остальными. Они должны считаться с нами – мы их партийные товарищи. Нет ли у кого бумаги и карандаша? Давайте сейчас писать заявление. – Бумага у кого-то с карандашом нашлась, и председатель, бесцеремонно отстранив Ландсберга от столика, начал составлять черновик.

– Откуда вы появились? – спросил я у расположившегося около меня арестованного.

– Прямо смешно и сказать, – отвечал он, злобно посмеиваясь. – Мы все тут – весь наш Павловский местный совет. К нам явился с винтовками из Колпина ихний Совдеп, забрал всех и приволокли сюда.

– За что? – удивился я.

Он как-то искоса посмотрел на меня:

– А вы кто будете?

– Бывший офицер.

– Та-ак, – протянул он, и разговор наш замолк.

– Товарищи, как вы думаете – мне думается, так будет хорошо? – спрашивал председатель у своих ближайших соседей и начал им читать вполголоса составленную бумагу.

– Да чего там, согласны, отправляй! – отвечал кто-то из них.

– Товарищ часовой! А, товарищ часовой, – кричал вслед за тем в дверное окошечко председатель, – подойдите сюда.

– Чего вам? – послышалось из коридора.

– Откройте камеру и выпустите меня.

– Вишь, чего захотел, – с хохотом отвечал часовой, – сиди, покель жив, и не шуми.

– Товарищ, вы, верно, не знаете, с кем вы говорите. Я председатель местного Павловского совета. Мне по партийному делу надо товарища коменданта видеть. Вызовите сейчас караульного начальника.

– Стану я для всякого еще начальника вызывать, – отвечал уже совсем равнодушно часовой и отошел.

– Товарищи, вы слышали, – возмущался председатель, – как к нам здесь, партийным товарищам, относятся. Я буду сейчас самому товарищу Зиновьеву жаловаться. Дайте еще бумаги.

– Да чего ты тут писать собираешься, – возражал ему веселый член Совдепа, – когда никуда отправлять нельзя. Подождем, когда сам комендант заявится, тогда и скажем, а теперь давайте лучше обсудим наше положение. Да хоть бы чайку бы попить. Когда у них пойло-то тут дают?

– Мы тут не одни, – буркнул со злобой председатель и начал возбужденным шепотом совещаться со своим соседом. Остальные члены арестованного Совдепа равнодушно молчали и даже дремали. Так протекло время до темноты. Вечером послышался голос коменданта – он привел какого-то арестованного и проходил мимо по коридору.

– Вот комендант прошел, – сказал председателю Першиц и лукаво посмотрел на меня. Тот подскочил к отверстию двери.

– Товарищ комендант, – закричал он, – остановитесь! Прошу меня выслушать от имени всего нашего совета.

– Что вам, товарищ, надо? – без обычной грубости отвечал подошедший к двери комендант.

– Я заявляю от всех нас протест на возмутительное обращение. Это безобразие – поступать так с партийными товарищами. Мы все тут ответственные работники, и нас заперли в камеру с посторонними, как преступников. Вы понимаете, товарищ, о чем я говорю. Вы нам обязаны отвести более подходящее помещение, где мы могли бы совещаться о наших партийных делах, и снабдить нас посудой и пищей, мы с утра ничего не ели.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...