Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

О моих встречах с девицей, именующей себя спасенной великой княжной Анастасией Николаевной 5 страница




– Поймите, товарищ, – успокаивал его комендант, – другой камеры у меня нет, сколько разов заявлял, а все присылают.

– Ежели нет, то вы обязаны убрать от нас посторонних, – требовал председатель. – Вы поймите, товарищ, что мы… – И дальше он заговорил уже шепотом.

– Ну, да ладно, – остановил его комендант и начал открывать дверь. – Ну, кто тута посторонние, выходи! – приказал он. Мы поняли, что это были мы, и, забрав поспешно свои вещи, не без удовольствия вышли из нашей душной тесноты. Комендант провел нас по коридору в направлении к выходу. На середине пути он остановился и, не заглядывая в окошечко одной из камер, открыл дверь.

– Ну, посторонни, полезай на нову фатеру, к своим, – не без юмора сказал он, запер дверь и ушел. Камера, в которой мы благодаря вражде двух советских правительств и в забвении всех преимуществ равенства так неожиданно очутились, была совершенно одинакова по величине и устройству с прежней. Как и все остальные, она была предназначена лишь для одного человека. Теперь в ней было набито 18 заключенных, а с нами их уже становилось 22. Номер ее я уже сейчас забыл. Помню только, что при Временном правительстве в ней сидел больной Штюрмер. На стенах ее было начертано карандашом и еще другое, быть может, более «историческое» указание. Именно из нее, уже при большевиках, какому-то находчивому смельчаку в точно указанный надписью день и час при помощи какой-то «поленницы дров» удалось бежать и скрыться. Случай действительно замечательный, я думаю, даже единственный за все существование Трубецкого бастиона. Но одна надпись говорила и об именах трех, уведенных на расстрел.

Наше появление в новой камере было встречено совершенно так, как встречают появление лишнего пассажира в переполненном до давки вагоне не первого и третьего, а именно второго класса, с теми же взглядами, замечаниями и движениями. Большинство в ней сидящих принадлежало именно к этому среднему сорту публики – купцам, чиновникам и служащим разных учреждений. Общее несчастие все же делает людей более добродушными, и мы скоро освоились друг с другом. Наши новые знакомые все были простыми заложниками и сидели очень давно. Их всех препроводил в бастион Совдеп Петербургской стороны, особенно в те дни свирепствовавший и избравший крепость своей местной тюрьмой. Среди них мне запомнился лишь веселый, неунывающий архитектор, два банковских чиновника, больной старый офицер, директор частной гимназии да приемный сын известного мебельного фабриканта Мельцера. Они были моими ближайшими соседями по лежанию на полу, очень терпеливыми, хотя мы и мешали друг другу невероятно. Кто находился дальше от меня, я забыл. Да и было трудно при моей близорукости в сыром, смрадном тумане вглядеться в их лица, чтобы их запомнить. Но все обитатели этой камеры, видимо, жили между собой дружно, а веселый архитектор, чтобы поднять общее настроение, нередко пел по вечерам свою любимую песню: «Аллаверды – Господь с тобою». Только бедный директор гимназии был почему-то в большом загоне. Вскоре мне объяснили и причину такого отношения. Оказывается, он допустил в свою гимназию «для наблюдения» вломившегося к нему большевистского комиссара-матроса. В те дни, когда еще продолжались попытки бойкотировать советскую власть, такое попустительство являлось большим нравственным преступлением в глазах остальных заключенных. Они относились к нему поэтому не только презрительно, но и насмешливо. Сам директор, пожалуй, еще сильнее других чувствовал свою собственную невольную вину. Он забился в самый темный и самый сырой угол камеры, повернулся лицом к стене, ничем не отвечая ни на насмешки, ни на порою очень участливые вопросы некоторых. Мне лично было очень его жаль. Думали ли те, кто над ним тогда издевался, что через каких-либо 2–3 месяца и им придется, чтобы не умереть с голоду, умолять большевистское начальство о принятии их на советскую службу. Большевики отлично знали, чем подчинить себе даже самых стойких, гордых людей. Они пользовались для этого обычными приемами укротителя диких, сильных зверей. Хлыст, клетка и голод отдали в их руки много достойных и совсем не боязливых людей. Но все же чувствовалось и тогда, что укротители сильно боятся «укрощенных». «Едущий верхом на тигре – боится слезть», – говорит тысячелетняя китайская мудрость. Большевики поэтому никогда добровольно не «слезут». В их так называемую «эволюцию» может верить только глупец…

И в этой камере лужи на полу не высыхали, а раковина уборной долгое время не могла быть нами прочищена. В отличие от первой насекомых там было больше, и насекомых необычайно крупных и особенно подвижных. Оказывается, что этих отвратительных созданий имеется много различных сортов. Мы старались поддержать чистоту тела и пола, как только могли, но из-за давящей тесноты и никогда не открываемых дверей это было почти невозможно. Все в крепости было настолько уже переполнено, что даже разнесся слух, что часть заключенных решено перевести в другие тюрьмы и что для разбора арестованных к нам явятся особые следователи из Чека. Слуху этому о следователях мало кто верил. Он возникал неоднократно, никогда не оправдываясь. И на этот раз прошла неделя или две, и все оставалось по-прежнему. Нас не только не уменьшали, а продолжали количественно увеличивать.

Но в один вечер, когда мы перестали об этом и думать, к нам как-то незаметно, без предупредительного шумного движения в коридоре, вошла уже немолодая миловидная женщина с портфелем под мышкой. Ее впустил какой-то красноармеец из нашего начальства, затем отправившийся далее открывать двери следующих камер. Вошедшая оглянулась, прикрыла за собой дверь, вынула из портфеля какие-то листки и, раздавая их нам, сказала:

– Господа, я следователь с Гороховой и принесла вам эти анкетные листы. Прошу вас их заполнить и передать другому следователю, который зайдет к вам завтра вечером. Ответить необходимо на все, без пропусков, но хочу вам объяснить, как писать, – и она снова оглянулась – караульного за дверью не было. – Не советую писать откровенно о принадлежности к какой-либо партии, – понизив слегка голос, быстро проговорила она. – Просто пишите беспартийный, бывшие офицеры, лучше замените это слово каким-либо другим, остальное понятно, – и, слегка наклонив нам голову, она вышла.

Кто была эта женщина, внесшая нам в тот вечер своим появлением столько радостного волнения, разговоров и столько вновь воскресших надежд? По ее спокойствию, скромному, хорошо сшитому платью, по интонации голоса, по изящной простоте поклона она должна была принадлежать к очень хорошей семье. В ее желании нам добра мы не сомневались. Нам поэтому отчасти были понятны и причины, подвигнувшие ее взять на себя роль большевистского следователя. Но каким способом с ее внешним, почти барским видом и легкоуловимой внутренней порядочностью ей удалось проникнуть в недоверчивую среду служителей Чека, для меня как оставалось, так остается и по сей час загадкой. Их, говорят, было несколько таких следователей, мужчин и женщин, самоотверженно решившихся поступить на службу к большевикам, а затем вскоре арестованных и расстрелянных за доброжелательство к заключенным. Быть может, и ей пришлось оказаться в их числе. Так пусть же они все знают, что их подвиг не прошел бесследно и что даже одно минутное появление одной из них может жить у нас навсегда…

Вопросов в розданных листках было очень много, и составлены они были с коварством и мастерством изумительным. Если бы на них отвечать откровенно, то действительно можно было бы узнать не только всю прошлую жизнь самого арестованного, но даже и политические мысли его отдаленных родственников. Но так как «бумага все терпит», то и в этих ответах большевикам вряд ли действительности было отведено много места. Писали листки, поэтому долго, совещаясь с другими и ожидая очереди на единственный карандаш. Обсуждали каждое слово, могшее быть спасительным или роковым. К вечеру следующего дня анкеты были все же составлены и вручены другому следователю, заходившему для этого в каждую камеру отдельно. Новый следователь не производил плохого впечатления. Он был спокоен, вежлив и почти добродушно отвечал на те два-три вопроса, которые мы успели задать ему. Оставался он в камере несколько минут, ничем нас не обнадежил, но и не запугал, и, забрав листки, вышел. Больше этих двух следователей я не видел.

Состояние моего здоровья с каждым днем становилось все хуже и хуже. Болей я тогда не чувствовал никаких, но слабость была настолько велика, что мне трудно было держать веник в руках, чтобы подмести кусочек моего пола. Я задыхался, по ночам обливался потом и почти не мог спать.

В середине или конце октября, как всегда внезапно и неизвестно откуда, по камерам разнесся слух, что благодаря настойчивым хлопотам, кажется, шведского Красного Креста большевики разрешили наконец допустить в крепость фельдшера для осмотра тяжелобольных. Все у нас этому слуху чрезвычайно обрадовались и надеялись получить какое-нибудь лекарство, так как все почти без исключения были больны. Действительно, через день или два, уже под вечер, стали выкликать несколько имен тяжелобольных, в том числе и одного из нашей камеры. Двери ее затем приоткрылись, и его вывели в коридор. В коридоре, совсем недалеко от нашей двери, я увидал какого-то небольшого роста человека с бородкой. Он стоял, окруженный вызванными заключенными, и что-то записывал. Я догадался, что это и есть ожидаемый фельдшер, и, приоткрыв пошире еще не запертую дверь, проскользнул в коридор.

– Ты куда? – закричал откуда-то подскочивший часовой. – Ах, ты, – и он крепко выругался, – пошел назад, рази тебя выкликали?

– Я тоже больной, мне надо непременно к фельдшеру, – сказал я и сделал несколько шагов вперед. Часовой схватил меня за плечо и стал толкать к двери:

– У сволочь, назад, тебе говорят! – уже совсем рычал он.

Фельдшер посмотрел в нашу сторону.

– Оставьте его, – сказал он спокойно часовому и подошел ко мне. – Чем вы больны? – спросил участливо он.

Я ему кратко объяснил. Он пристально посмотрел на меня.

– Ваша фамилия? – и начал что-то записывать.

– Мой брат тоже здесь, серьезно болен, – говорил я в то время фельдшеру.

– Хорошо! – только сказал он и отошел.

– Что же ты не показался доктору? – спрашивал я у брата, вернувшись в камеру.

– Хотел, да втолкнул обратно, негодяй, – раздраженно отвечал брат, – да все равно толку не будет…

Посещение доктора, мы все были убеждены, что это был именно доктор, проникший к нам под видом фельдшера, оживило наши разговоры лишь на тот только вечер. Вскоре о нем мы забыли, и дни потекли с тем же гнетущим однообразием, как и раньше.

Я читал чье-то утверждение, что нигде время не проходит так быстро, как якобы «в России и в тюрьме». Быть может, это слишком смелое указание и могло подходить с натяжкой к тюрьмам прежнего времени, но к заключенным в крепости в годы владычества большевиков оно быть применено никоим образом не может. Там было можно только лежать на слизком каменном полу, стиснутым другими, отыскивать на себе насекомых, изредка вскакивать, пробираться через лежащих к двери, чтобы посмотреть через ее дыру в обычно пустынный коридор, лениво разговаривать и думать. Все эти занятия хотя и заполняют время, но нисколько его ускорить не могут. Разговоры, при первом знакомстве оживленные, скоро иссякают, переходят в небольшие препирательства и раздражение друг на друга по ничтожным мелочам, но затем и это замолкает. Остаются одни думы, тягучие, тупые, не видящие просвета. И так изо дня в день, из ночи в ночь…

Впрочем, говоря о времени, большое заблуждение считать, что оно от нас «куда-то уходит». Нет, время стоит всегда неподвижно, а это лишь мы в нашей жизни течем мимо его постоянных берегов, и нам только кажется, что оно уплывает от нас назад. В Трубецком бастионе, где тело и мысли обречены были также на неподвижность, это положение было особенно ощутительно.

 

XII

 

В один из наиболее серых, тоскливых дней глубокой петербургской осени, когда в камере всегда темной стало еще темнее, а на душе у меня еще безотраднее, я уловил какое-то движение в коридоре и резкий голос коменданта, выкликавшего чьи-то фамилии. Имена все были незнакомые. «Куда это их? » – подумал я и вдруг услыхал свою фамилию.

– Здесь, здесь, – закричал я в окошечко, сам не зная почему особенно громко и торопливо. – Мордвиновы здесь!

– Куда это нас выкликают? – спросил я у подошедшего вслед за тем красноармейца.

– Больных в больницу, – отвечал он и начал отпирать дверь. – Ну, собирай вещи и выходи!

В камере у нас заволновались. Все были больны, и всем хотелось выбраться из этого ада, но в списке вызванных от нас оказалась только моя фамилия да приемного сына Мельцера.

– Выходи скорее и ты, – сказал я брату. – Выкликали просто Мордвинова, почем мы знаем какого, я ведь и про тебя доктору говорил, отлично сойдем вдвоем за одного.

– Уж конечно, не задержусь, – отвечал спокойно брат и стал неторопливо собирать свои вещи. Мы вышли в коридор и пристроились к остальным вызванным. Комендант стал нас считать.

– Да тут никак лишний! – удивился он и начал снова пересчитывать. – Лишний и есть. – И он стал перекликать уже поименно. – Мордвинов!

– Здесь, – ответили мы одновременно и почти в один голос с братом. Но комендант уже услышал и направился к нам.

– Чего вы тут вместе кричите? – злобно спрашивал он.

– Я тоже Мордвинов, – почему-то первым ответил брат, – и тоже больной.

Комендант долго стал справляться в своем списке.

– Как тебя зовут?

– Павел, – последовал ответ.

– Убирайся покеда, цел назад… хватит с вас и одного, – сказал комендант и вытолкнул брата из наших рядов. – Ну, таперя марш. – И мы двинулись к выходу. Я с трудом тащил свой узел и, выйдя на двор бастиона, остановился. От непривычного свежего воздуха у меня закружилась голова, и мне сделалось дурно. Я не мог дальше идти и опустился у двери на свой узел. Это заметила стоявшая невдалеке женщина и подбежала ко мне.

– Что с вами? – заботливо спросила она.

– Ничего, – отвечал я, – сейчас пройдет, вот только вещи не могу нести.

– Давайте скорей мне, – сказала она, – напишите только вашу фамилию, – и сунула мне листик и карандаш. – Я из шведского Красного Креста, привезла арестованным их посылки. Да вот, к счастью, тут задержалась. Не беспокойтесь, ваши вещи не пропадут; как узнаю, куда вас переведут, в тот же день доставлю. Какая безумная радость для всех нас, что хоть больных-то удалось вырвать из этого ада. Ну, идите, идите, скорее садитесь на грузовик, а то еще тут останетесь! – торопливо говорила сестра милосердия, с ласковой заботливостью помогая мне подняться и поддерживая несколько шагов до грузовика, на который уже взобрались остальные больные. Я был самым последним, и мне оставалось место только на заднем откидном сиденье, рядом с конвойным, веселым, кудрявым, щегольски одетым и всячески вооруженным матросом.

– Что, небось рад! – обратился он добродушно ко мне. – На полу-то по-собачьи валяться надоело?

– Куда это нас везут? – спросил я у него. – Не в Кресты ли? – Мы все когда-то надеялись попасть туда, так как говорили, что там была лучшая тюремная больница.

– Нет, – отвечал матрос, – везем вас не в Кресты, а к бабам на Выборгскую, в женскую тюрьму, да там куды лучше, чем в Крестах, два раза в день еда полагается, говорят, вечером даже кашу дают. Уж как шикарно кормят! – И он щелкнул от удовольствия. Переход из душной камеры на грузовик, увозивший меня из крепости, произошел настолько неожиданно и быстро, что лишь милые заботы шведской сестры милосердия да этот разговор с добродушным матросом мне запомнились с ясной отчетливостью. Из остального я вспоминаю только наш выезд из ворот крепости на площадь, где почему-то ненадолго задержался грузовик, и большую толпу народа, из любопытства собравшуюся около нас. Наши конвойные своими криками ее сейчас же разогнали, но, как я потом узнал, в этой же толпе «случайно» находилась и моя дочь, только недавно приехавшая из деревни и после посещения часовни Спасителя захотевшая пробраться в крепость, чтобы попытаться увидеть здание, где я сижу. По ее словам, она меня сейчас же узнала и очень испугалась. Бедной девочке «так страшно было увидеть», что меня «куда-то увозят, окруженного вооруженными матросами».

Помню и то, что наш путь лежал через Троицкий мост и набережную, что мы подъехали к Выборгской тюрьме уже в сумерки и что у ворот нас встретил какой-то человек с низенькой сестрой милосердия.

– Ну, чего вы их толкаете! – говорил он вашим конвойным, когда мы шли по широкому тюремному двору. – Драться тут ни к чему, видите, они больные, скоро идти не могут, тоже ведь люди, надо и пожалеть. Привезли, ну и отправляйтесь обратно, у меня своя охрана, нужды больше в вас нет. Я думаю, их сейчас же провести в баню, – продолжал он, идя рядом со мной, советоваться с маленькой сестрой милосердия, – а то всех наших заразят, нечисти-то этой у них, наверное, кишмя кишит.

– Конечно, самое лучшее в баню, – отвечала сестра, – а то нам и в ванны, как прежняя партия, напустят, до сих пор не можем отделаться.

– Заворачивай сюда! – закричал заботливый человек, подбегая к голове нашего шествия. Мы свернули по его указанию, вошли в какое-то отдельное кирпичное здание и очутились в обширном предбаннике хорошо устроенной русской бани.

– Ну, господа, – сказал сердечно помощник начальника женской тюрьмы, это и был тот встретивший нас человек, как я вскоре узнал[20], – поздравляю вас с прибытием к нам, только прошу хорошенько отмыть от себя крепостную грязь. У кого нет смены чистого белья, я сейчас пришлю свое, мыло также будет роздано. – И он спешно вышел, чтобы распорядиться. В самой бане было просторно, светло, тепло и чисто. Пару и горячей воды вдоволь, возможность после долгих месяцев пребывания в свином хлеву наконец как следует вымыться, а главное, человеческое обращение нашего нового начальства – все это так не походило на какой-нибудь час назад, когда я этого хорошего, уже стоявшего рядом со мною, даже не чувствовал. Если счастье, как говорят, состоит в неожиданной радости, то я в те часы был действительно волнующе счастлив.

– Ну что, хорошо вымылись? – спрашивал затем начальник тюрьмы с добродушной улыбкой. – Поди, довольны, что выбрались сюда?

– Еще бы, – отвечаю я восторженно за всех, – здесь у вас рай в сравнении с тамошним адом! Вы нас хоть тут за людей считаете!

– Разве вы собаки, – сказал просто он, – ну идемте теперь по местам, господа[21].

Он вывел нас из бани и, проведя через двор, ввел в главное здание тюрьмы. Я шел около него и просил меня поместить вместе с Трофимовым, с сыном фабриканта Мельцера – я сидел с ним в одной камере крепости, и нам не хотелось бы разлучаться.

– Посмотрим, – говорил тюремный начальник. – Надо еще подумать, как вашу компанию распределить, чтоб друг к другу подходили. Да и места у нас в лазарете мало свободного. Вы кто же будете?

– Бывший офицер, – отвечал я.

– Как ваша фамилия?

– Мордвинов.

– А, – как-то значительно протянул он и почему-то улыбнулся, – ну, ладно, ладно, я постараюсь вас в хорошую камеру поместить…

Мы поднялись по узкой лестнице и вошли в просторный, светлый, немного пахнувший лекарствами коридор, и нас сейчас же стали размещать по камерам. Их было немного, но распределение происходило медленно, по списку. Было уже около 8 часов вечера, когда настала и моя очередь.

– Ну, Мордвинов и Трофимов, – сказал наш начальник, – пожалуйте сюда, – и, открыв какую-то дверь, пропустил нас вперед. – Ужин у нас уже кончился, но я пришлю вам сейчас хлеба. Спокойной ночи, спите хорошенько. – И, закрыв на ключ дверь, он ушел.

Я очутился в большой теплой комнате с высокими окнами, на которых висели даже шторы. Она была полуосвещена электрической лампой, прикрытой самодельным абажуром из бумаги. В комнате тесно стояли у стен кровати, на которых лежали больные. Одна кровать у входа, с мягким тюфяком и подушкой, но без белья и одеяла, стояла пустая, и я на нее сейчас же присел. В камере было тихо, большинство уже спали, и наше появление прошло совсем незаметно. Только с кровати напротив меня поднялся какой-то высокий, худощавый человек в тюремном халате и, пристально вглядываясь, направился ко мне.

– Мордвинов! Неужели это вы? – спросил он шепотом, чтобы не будить других. – Вот где пришлось снова встретиться. – И, видя мое недоумение, добавил: – Разве я так изменился, что не узнаете?

– Татищев!.. – Тут только я узнал в незнакомце графа Татищева, преображенца, бывшего губернатора и командира корпуса жандармов, назначенного на этот последний пост незадолго до революции. Я очень этой нечаянной встрече обрадовался. Она внесла мне собой кусочек из прежней жизни, из той жизни, которая мне была близка и которую я за эти два страшных года, как казалось мне, потерял навсегда. Граф Татищев в тот вечер рассказал, как он был арестован и как долго сидел в крепости. В женскую тюрьму он был переведен лишь месяц назад. В той же больничной камере с ним сидел и его сын13, чрезвычайно милый, красивый юноша, почти мальчик, лицеист и бывший вольноопределяющийся, кажется, л. – гв. конного полка. И отец, и сын после долгих лишений и скрываний были, по доносу, арестованы на даче Зиновьева на берегу Невы, где они надеялись незаметно провести зиму. Татищев мне рассказывал затем в подробностях как о своем аресте, так и об обстоятельствах, при которых разыгрался февральский бунт и последующие события. В его рассказах, очень по должности осведомленного человека, было много интересных мелочей, о которых я не знал, даже о них не догадывался, но которые, как и все мелочи, не вносили ничего нового в то главное, уже всем давно известное.

В этих разговорах о прошлом прошел мой первый вечер в женской тюрьме. Была уже глубокая ночь, когда гр. Татищев покинул мою кровать и перебрался на свою, а я после долгих месяцев лежания на мокром каменном полу растянулся на настоящей кровати и сейчас же заснул. Это был первый крепкий сой, а не то забытье с кошмарами, столь мучившими меня раньше.

 

XIII

 

Первый день в тюремном лазарете начался очень рано. Было еще совсем темно, когда меня разбудила вчерашняя низенькая сестра милосердия. Она просила заполнить листок со сведениями о вновь прибывших. У сестры был какой-то таинственный вид. Она была, видимо, чем-то весьма возбуждена, с любопытством следила за словами, выходившими из-под моего карандаша, и сейчас же шепотом стала делиться впечатлениями.

– Ах! Так вот кто вы такой, – быстро говорила она, – бывший офицер, пожалуй, еще и гвардеец… Знаете, кого к нам сейчас привели, саму Вырубову!

– Как, она здесь? Анна Александровна? – воскликнул я от неожиданности.

– Здесь, здесь! – уже совсем сияла от удовольствия сестра. – На моем дежурстве и привели, сидит теперь внизу, в камере под вами, в женском отделении лазарета.

– Что, она очень больна? – спросил я.

– Здоровешенька! Толстая, веселая, только без костылей ходить не может, я у нее сейчас была, и совсем она не страшная, а очень даже любезная.

– А что, повидать ее как-нибудь нельзя? – спрашивал я.

– Что вы, что вы! – испуганно замахала рукой сестра милосердия. – Из камеры выходить нельзя, никаких свиданий не допускается, за нами еще больше следят, чем за вами. Да успокойтесь, вы ее каждый день увидите в окно, как она будет в садике гулять. Ее будут выводить на прогулку отдельно от других, не хотят смешивать с другими. Оно и понятно, мало ли что может выйти. Да вы ее, видно, хорошо знаете?

– Как не знать, – отвечал я, – приходилось подолгу бывать вместе.

– Вот как! – протянула сестра. – Я тогда непременно ей скажу, что и вы здесь, она уже спрашивала, нет ли тут кого из знакомых. Про графа-то (Татищева Д. Н. – О. Б. ) я уже ей говорила. Не хотите ли еще чего передать ей? – И сестра с любопытством уставилась на меня.

– Передайте ей, пожалуйста, что я много ей кланяюсь и желаю скорейшего освобождения.

– Хорошо, хорошо, – уже совсем почти неслышным шепотом заговорила маленькая сестра, – только, пожалуйста, будьте осторожнее, чтобы не заметили, что мы говорим о Вырубовой. – И она быстро вышла, все еще продолжая радоваться своей новости.

Известие, что А. А. Вырубова жива, не замучена и находится под одной тюремной кровлей со мною, меня не только приятно взволновало, но и искренне обрадовало. Это был второй кусочек прежней сгинувшей жизни, который мне так неожиданно дарила женская тюрьма.

С Анной Александровной, как я уже сказал в моих предыдущих воспоминаниях, мне часто приходилось встречаться как в Александровском дворце, так и во время пребывания Их Величеств в Шхерах и на Южном берегу Крыма. В наших характерах, мировоззрениях, вкусах и привычках было мало общего, что могло бы меня особенно сблизить с нею. Мне думается, что это же она чувствовала очень часто и сама. Но она искренно любила тех, кого любил сердечно и я, пользовалась их расположением, была религиозной, глубоко верующей и много страдала в тюрьме от людей, которых и я всем существом презирал. К ее судьбе я не был поэтому равнодушен, но из всего того, что с ней случилось после революционного бунта, я знал только, что ее, совершенно больную, арестовало Временное правительство и отправило в крепость, где она ожидала суда и расправы. Куда она девалась потом, и газеты, и слухи, доходившие до моей глуши и до моих тюрем, говорили разное, одно другого невероятнее. Все это заставляло предполагать или о ее полном спасении, или о ее очень жестоком конце. К счастью, последнего теперь не было, и я был очень доволен. Но, несмотря на все мое желание поговорить с ней, мне этого так и не удалось. Она сидела в другом этаже, чем я, куда проникнуть было нельзя, и находилась под особым, неослабным наблюдением. Я видел лишь издали два раза из моего окна, как она гуляла в тюремном садике в сопровождении надзирательницы. Тогда выпал первый снег, и она, видимо, радовалась ему, как ребенок, смеялась и шутила со своей спутницей. Несмотря на поврежденную ногу, движения ее были даже более быстрыми и свободными, чем раньше. Я вспоминаю, что ее тогдашнее хорошее настроение сильно укрепляло мою затаенную надежду, что с царской семьей, «наверное, еще ничего худого пока не случилось»… Эти прогулки Анны Александровны всегда притягивали много любопытных к тюремным окнам. Я не знаю точно, когда она покинула нашу тюрьму. Помню только, что ее выпустили или перевели в другое место задолго до меня. Вскоре после моего перевода в тюремный лазарет я и гр. Татищев получили от нее коротенькую записку, которую с необычайной таинственностью принесла, оглядываясь по сторонам, прежняя сестра милосердия.

В записке Анна Александровна заботливо спрашивала у нас, не очень ли мы голодаем, и предлагала поделиться с нами своими припасами. О судьбе царской семьи она не упоминала ни слова, и это меня тревожило. Мы тогда поблагодарили ее за сердечную заботливость, но от провизии отказались, так как и нас наши домашние не забывали…

Вскоре после ухода сестры милосердия камера наша проснулась, и произошло мое первое знакомство с новыми товарищами по несчастью. Почти все были в разное время привезены сюда из крепости и находились в лазарете уже давно. Из них, кроме Татищева с сыном, я запомнил рослого и моложавого архимандрита Алмазова, старенького соборного протоиерея с Петербургской стороны, бывшего нашим старостой, гитариста Сартинского Бея да того мальчика-красноармейца из состава семеновского караула, который столь жалобно кричал в Трубецком каземате. Остальных я уже забыл, так как они вскоре, по «амнистии» в день годовщины большевистской революции, были освобождены. Какую вину должна была простить эта амнистия, конечно, никто не знал, но разговор о ней в то мое первое утро велся особенно оживленно. В этих разговорах я и не заметил, как открылась дверь и к нам вошла в сопровождении дежурной сестры молодая женщина-врач. Приветливо поздоровавшись с нами, она начала медленно обходить больных. Из моих вчерашних бесед с гр. Татищевым я уже знал, что ее зовут Верой Николаевной, что фамилия у нее какая-то русская и что ее, как и старшего тюремного доктора, г-жу Попову, все очень любят. На меня пришедшая произвела также самое приятное впечатление. Мне понравилась вся ее молодая, хотя тяжеловатая, но стройная фигура, ее большие, серьезные глаза, а больше всего те спокойные, немного застенчивые движения, с какими она осматривала и выслушивала больных. В ней явно чувствовался еще совсем молодой врач, терпеливо относящийся ко всевозможным, порою забавным жалобам больных. Говорила она также спокойно, просто, почти не улыбаясь, а лишь краснея, когда к ней обращались с шутливыми, но безобидными похвалами. В те дни, когда все было взвинчено, безумствовало, отчаивалось, негодовало или было совершенно подавлено, такие спокойные фигуры невольно притягивали к себе внимание, в особенности в тюрьме. Необходима была большая выдержка и громадная сила воли, чтобы делать свое дело по-прежнему, не замечая совершавшейся вакханалии вокруг.

Я лежал в углу у самого выхода, отделенный пустой кроватью от соседей, и ко мне докторша подошла, закончив уже обход других.

– Ну, как вы себя у нас чувствуете? – спросила она. – Вы ведь тут внове. Что у вас болит? – И, обернувшись к сестре милосердия, попросила ее что-то принести из аптеки. – Надо вас хорошенько выслушать, – сказала докторша и близко нагнулась ко мне: – Здравствуйте, Анатолий Александрович, – промолвила вдруг она тихим, еле слышным шепотом, приложив ухо к моей груди, – я вам принесла поклон от ваших, они здоровы. Ну, теперь повернитесь, – сказала она громко. – Так, хорошо. – И сейчас же добавила шепотом: – Вам, конечно, трудно узнать во мне Веру Воронцову, не правда ли, выросла?

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...