Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Хeйден Уайт и практика исторических исследований ХХ века.




В 2008 г. Хейдену Уайту исполняется восемьдесят лет. Это большое событие не только для американского интеллектуального сообщества, но и для мировой социально-гуманитарной мысли.

Поколение 1940–1948 гг. породило в Америке и в Европе авторов, которые оказали огромное влияние на изменение стиля дискурса в исторических исследованиях. В США — Доменик Ла Капра, Линда Орр, Лари Шинер, в Нидерландах — Фрэнклин Анкерсмит, в Англии — Стивен Банн, в Канаде — Аллан Мегилл, во Франции — Мишель Фуко, Ролан Барт, Филипп Каррард и многие другие.

Имена этих авторов, на тридцать лет вперед наметивших пути и направления исследования истории, сделались ключевыми для исторических и философско-исторических дискуссий второй половины ХХ века. Х. Уайт стал одним из символов этой блестящей плеяды, с которым ассоциируются ряд революционных, хотя настолько же и спорных идей в области историописания.

Хейден Уайт родился в г. Мартине, штат Теннеси, в 1928 г. Спустя несколько лет его родители переехали с экономически депрессивного Юга в Детройт. Переход от закрытой местечковой деревенской культуры жизни Юга США, которую он хорошо запомнил, к культуре большого, динамичного, многонационального города оказал немалое влияние на формирование взглядов Уайта на мир. В 1947 г. Хейденпоступил в университет Уэйна (в то время — City College of Detroit). Круг людей, образовавшийся вокруг преподавателя Уайта по истории Уильяма Боссенбрука, во многом сформировал мыслительный универсум Хейдена. Влияние самого Боссенбрука на некоторые особенности научного мышления и методологии исследований Уайта можно назвать определяющим1.

Например, он использовал прием Боссенбрука — интерпретировать исторический объект, а не только излагать факты, и одновременно давать унифицированный образ этого объекта. А. Мегиллназывает этот прием встречей интерпретационизма и эссенциализма в исторических исследованиях, в большинстве случаев приводящей к коллапсу последних2. Эта противоречивость отражает ситуацию в американской исторической науке и критике последних сорока лет.

Впоследствии Уайту удалось преобразовать эти противоположности во вполне креативный, хотя и спорный подход к изучению истории, который мы считаем возможным назвать риторико-спекулятивным.

Интересы Уайта как историка и философа истории сложились в основном под влиянием двух человек — Л. Бека из университета Рочестера в Нью Йорке, где некоторое время работал Уайт, и Л. Минка. Бек занимался философией истории Канта. Уайт разделял многие его идеи и считал себя кантианцем в вопросах исследования истории и культуры. Поворот Уайта к исследованию нарратива был инспирирован Минком, в частности его известной работой о Коллингвуде3.

На формирование общих теоретических позиций Уайта как философа и литературного критика в первую очередь повлияли идеи Вико и концепция мимезиса Ауэрбаха. Кроме того, он очень много взял из экзистенциализма, одно время весьма интересовался Сартром, в частности, интерпретацией Сартром проблемы выбора4.

«Источниками моего вдохновения были Кроче и Коллингвуд, по скольку они задавали такие вопросы, которые многим историкам было просто не под силу поставить, а именно о том, почему мы изучаем историю. После окончания университета Мичигана я работал вместе с Морисом Манделбаумом, который был в то время единственным человеком в США, изучавшим философию истории… Весьма важен для меня Хейзинга, так как его интересовало то, как мы пишем историю. Я полагаю, что все эти великие историки делали и историю, и философию истории», — считает сам Уайт5.

Уайт изучил работы Р. Барта и М. Фуко. Никогда много не писавший о Барте Уайт считает его «величайшим и наиболее изобретательным критиком послевоенного периода… на Западе»6. А вот о Фуко Уайт писал много, он прочитал его книги еще до их перевода на английский язык, и они стали своего рода лакмусовой бумагой для его собственных идей. Несколько сверстников Уайта — Л. Госсман, Б.Берхофер, Н. Струвер стали его единомышленниками. В определенной мере к ним можно отнести и Ф. Анкерсмита. Ряд студентов Уайта — Ханс Келлнер, Сэнди Коэн и более молодое поколение, например Анн Ригней, продолжили развивать предложенные им концепции. Сегодня Уайт — профессор истории сознания Университета Калифорнии (Санта Круз), он на пенсии, встречается со студентами и коллегами нечасто. Но его идеи и работы продолжают оставаться одними из самых обсуждаемых в мировой философско-исторической мысли. Попробуем схематично обрисовать доминирующие направления исторической мысли второй половины ХХ века, определить в них место Х. Уайта и выделить некоторые особенности его исследований7.

Конец 1960-х гг. в исторической дисциплине характеризовался падением интереса к марксизму и возрождением интереса к идеям Коллингвуда о «пере-думывании» прошлого. Это привело к закату исторических исследований, основанных на вычислениях. Эконометрика стала незаметным направлением. Квантитативная история (такие ее разновидности, как, например, антропометрические исследования изменения роста и веса человека в ходе истории или реконструкции истории населения до появления института переписи8) показала, что с ее помощью могут быть поняты только очень немногие аспекты прошлого, поскольку предположения об истории, сформулированные при помощи вычислений, часто бывают неточны и недостаточны. «Современные историки испытывают больше доверия не к количеству, но к качеству. Мечты историков в белых одеждах, которые хотели привнести научную безусловность в изучение прошлого, сейчас кажутся бредовыми»9. Социальная история, фокусирующая внимание на исследовании семьи, сообществ и классов, на несколько лет стала центральным полем исторического анализа, вокруг которого организовывались другие направления исторических исследований10. И хотя история не стала социологической наукой, хотя «сегодня остался только едва заметный след партнерства между историей и социологией, которое казалось столь перспективным сорок лет назад»11, история до сих пор очень близка к этой области знания.

Появление культурной истории, сосредоточившей внимание на анализе ментальных структур и лингвистических практик, трансформировало социальную историю12. Итог этого изменения — мощная интервенция в исторические исследования проблематики и методологии социальной и культурной антропологии, которые сделались частью обычного методологического оснащения в таких областях как исторические исследования религии, ритуала, родства13. В исторической дисциплине прошлое стало мыслиться при помощи метафоры «Другого». Влияние социальной антропологии прослеживается в повсеместном распространении «the native point of view»: вместо того чтобы пытаться классифицировать и упорядочить опыт прошлого с точки зрения, вынесенной за пределы прошлого, историки пытаются сделать это с позиции людей самого прошлого. Иногда такой анализ весьма успешен, как в случае, например, исторических исследований политики К. Скиннером и Дж. Пококом, или интеллектуальной истории Э. Графтоном и Я. МакЛином. В результате перед историками встала проблема выявления значения исторических событий для их участников и современников, формирование нового отношение к мыслям и чувствам людей прошлого. Даже самые традиционные историки старались в большей степени понять тезаурус, культурные категории и субъективный опыт исторических агентов, а не рассматривать их поведение сквозь реалии современности. Многие надеялись на то, что антропологизация истории сможет по-настоящему обновить древнюю дисциплину за счет введения в оборот исторических исследований установок философской антропологии.

Антропологизация истории стимулировала лингвистический поворот. Правильнее было бы говорить о взаимной обусловленности этих процессов. Возникновение в 1970-х гг. нового историзма инарративистской философии истории, сделало историков более чувствительными к различию между фактом и вымыслом. Многие историки стали считать, что-то, что произошло в прошлом, на самом деле менее важно, чем-то, что думают об этом люди в настоящем, как они сегодня оценивают прошедшее. При этом приоритеты антропологического подхода к истории не отрицались; вот только интерпретация полученных результатов имела несколько иную направленность. Лингвистический поворот, обычно ассоциируемый с постмодернизмом и постструктурализмом, взорвал границы между историей и литературой, отверг классические дефиниции истины, внес в исторические исследования риторику, одним словом, изменил тот способ, которым историки до этого видели прошлое14. Его первыми теоретиками стали Р. Барт, Л. Минк и Х. Уайт.

Ранние работы Уайта, начиная с 1950-х гг., в частности, диссертация на соискание степени Ph. D., а также работы, написанные в 1960-х, были посвящены медиевистике. Многие из них сейчас забыты, но именно они дают возможность точнее понять те идеи Уайта, которые в конечном итоге сделали его знаменитым. В «медиевистский период» своего творчества Уайт был убежденным сторонником социологического исследования исторических объектов. В статье 1958 года «Понтий Клюнийский, Curia Romana и конец грегорианства в Риме», подготовленной на основе диссертации, Уайт ставил своей целью, во-первых, «объективно», вне апологетических тенденций католической и протестантской историографии, проанализировать историю папской схизмы 1130 года и на этом основании предложить альтернативную интерпретацию уже известных фактов. Во-вторых, исследовать церковные споры так же, как «социолог исследовал бы политическую революцию», т. е. в контексте групповых интересов и борьбы за власть, следуя концепциям «идеальных типов» Вебера15. Папская схизма, по мнению Уайта, была «институциональным выражением… идеологического раскола» в римской курии. Эта идея Уайта была встречена резкой критикой. Основное возражение сводилось к тому, что Уайт использовал веберовские типы не как эвристический инструмент, а как дескриптивные термины и описал не сами исторические реальности, а произведенные ими идеологии. Херман Пол указывает на то, что Уайт сделал это сознательно16. Он предложил своего рода модель охватывающего закона, идея которой была разработана К. Гемпелем: харизматические лидеры церкви, сменив бюрократических, рационализировали и институализировали свою позицию, теряли харизму и тоже создавали бюрократические структуры. Так круг замыкался и повторялся вновь и вновь. Уайт назвал это «универсальной эмпирической гипотезой», которая может быть применима в том числе и к объяснению ряда событий истории XX века. Предложенная им позже в «Метаистории» тропологическая идея перехода исторического дискурса от метафоры к иронии представляет собой вариант такой же эволюционной схемы.

В те годы Уайт считал, что найденный им закон существует не только в нарративе, но и в самом прошлом, потому что всегда люди действуют в соответствии с нормами и ценностями своей группы. Идеология служит объяснением того, почему люди поступают и мыслят определенным образом. При этом верования и убеждения людей, по мнению Уайта, должны соответствовать эмпирически познанному и имеющему научное объяснение миру. Он подчеркивал это в ряде статей, посвященных анализу специфики самой истории как научной дисциплины17. Но уже в этих статьях Уайт постепенно начинает немного отходить от безоговорочного следования социологическому подходу к истории. В 1959 г. он перевел с итальянского книгу К. Антони «От истории к социологии: развитие немецкого исторического мышления». Во введении к книге он выделил четыре идеальных типа немецкого исторического мышления: «объективная история» Ранке, метафизический историзм Гегеля, натуралистический историзм Вебера, эстетический историзм Ницше и Буркхардта, и впервые выразил сомнение в адекватности натуралистического историзма18. По мнению Уайта, последний не учитывает свободы и персональной ответственности исторического агента и представляет историю в виде безличного механизма смены типов цивилизации и обществ. Уайту начинал импонировать эстетический историзм с его постулатами «индивидуальной человеческой креативности», «всеобщей человеческой ответственности» и чувствительностью к «сложностям жизни»19. Тем не менее, неустранимая склонность Уайта к построению а-исторических типологий, которую он унаследовал от Боссинбрука и веберовской социологии, и которую он сам будет критиковать в работах других историков как морально-иррелевантую исторической дисциплине, всегда будет проглядывать в его риторико-спекулятивном подходе. «Даже если, в долгосрочной перспективе,Уайтовы экзистенциалистские симпатии будут более адекватным ключом к его философии истории, чем его приверженность Веберу, в веберианский период Уайт впервые сформулировал те свои метафизические идеи, которые стали путеводителем по все-

му его творчеству»20.

В качестве первой по настоящему важной теоретической работы Уайта большинство исследователей считают его эссе «Бремя истории» о социальной или культурной функции истории, одно из наиболее неортодоксальных сочинений, когда-либо появлявшихся в исторической науке. Но по собственному признанию Уайта, «это был просто другой угол обзора позиций по отношению к истории»21. Этот «угол обзора» заключался в том, что историк, по мнению Уайта, должен быть и ученым, и литератором одновременно, и именно в этом — сложность положения историка. «Попытка решать эту дилемму, жертвуя одним типом истины для другого, означала бы конец историописания и отняла бы у нас необходимый инструмент для лучшего понимания того социального мира, в котором мы живем»22, — подчеркнул позже Ф. Анкерсмит.

По мысли Уайта, историки согласны с тем, что история не может быть чистой наукой, что она в равной мере зависит и от аналитических методов, и от интуитивных инсайтов. Но и быть чистым искусством история тоже не может, так как исторические данные неподвластны художественной манипуляции. Форма исторических нарративов не является предметом художественного

выбора, а обеспечивается самой природой документов. В связи с этим историк занимает (во всяком случае, занимал в XIX в.) «эпи стемологически нейтральную территорию, которая предположительно лежит между историей и искусством»23. Историк выступает своего рода медиатором между двумя разными способами познания мира. Это ставит его в трудное положение среди представителей других естественных и социально-гуманитарных дисциплин, поскольку многие из них не только не хотят признавать историков «своими», но и само развитие науки, например, психологии, приводит к постепенному стиранию границ между искусством и естествознанием, и роль историка как медиатора становится ненужной.

Историк XX века должен видеть и понимать разницу между ним и его коллегой XIX века, для которого искусством было искусство романтизма, а наукой — позитивизм.

Уайт исследовал причины возникновения чувства враждебности к истории в интеллектуальной жизни конца XIX – начала XX в. Инспирированное идеями Ницше, оно было поддержано в литературе Элиотом, Ибсеном и Андре Жидом. Восстание против исторического сознания и потеря интереса к прошлому отражены в образах главных героев их произведений. Уайт обращает внимание на то, что накануне Первой мировой войны враждебность к историческому сознанию среди интеллектуалов была практически повсеместной в Западной Европе. Вторая мировая война окончательно подорвала престиж истории среди литераторов, искусствоведов и среди представителей естествознания в силу полной неспособности исторической науки того времени объяснить причины начала войны и осмыслить ее итоги. В результате была сформулирована прочная антиисторическая позиция, получившая философское оформление в доктрине экзистенциализма. История стала бременем для интеллектуалов; это можно увидеть в произведениях Сартра, Камю, Ортеги-и-Гассета и др.

Историческое прошлое стало частью человеческого сознания: человек выбирает его точно так же, как и свое будущее, историческое прошлое есть то же самое, что и персональное прошлое — результат выбора. Уайт полагает, что «бремя историков в наше время заключается не только в восстановлении значения и престижа исторических исследований. Необходимо совместить историописание с целями и задачами интеллектуального сообщества в целом; преобразовать исторические исследования так, чтобы позволить историку позитивно участвовать в освобождении настоящего от бремени истории». Историку необходимо перестать жить с оглядкой на историческую практику XIX века — романтизм и позитивизм. Требуется признать, что исторические «факты» не столько «обнаруживаются», сколько «конструируются» при помощи вопросов, которые задает историк. Для такого конструирования нужно экспериментировать с техникой, предлагаемой современным искусством (сюрреализм, экспрессионизм, экзистенциализм), а также использовать методологию современной социальной науки (теорию игр, ролевой анализ и др.). Историческое объяснение, по мнению Уайта, должно быть «рассмотрено исключительно в терминах богатства метафор... ведущая роль метафоры в историческом исследовании могла бы быть понята как эвристическое правило, которое сознательно устраняет некоторые виды данных из рассмотрения их как свидетельства. Историк, вооруженный такой концепцией, мог бы, подобно современному художнику и ученому, использовать перспективу репрезентации, …представляющую собой один из множества способов раскрытия ряда аспектов исследуемого поля»24. Это избавит историка от обвинений в релятивизме, и будет означать признание того, что способ репрезентации событий, выбранный историком, позволяет соединять художественные образы с репрезентируемым прошлым. Но, как справедливо замечают критики Уайта, трудно доказать, что ученый в подборе фактов обладает такой же свободой, как и художник в создании своего произведения.

В эссе «Бремя истории» Уайт заявил программу преобразования историографической практики. Все последующие его работы, ее развивающие, неплохо изучены в мировой социально-гуманитарной мысли25. Но суть его работ и идей удивительным и парадоксальным образом остается неизвестной многим практикующим историкам и в США, и в России. Точнее говоря, не столько неизвестной, а непонятной, слишком сложной или неадекватной древней дисциплине. Попробуем разобраться в сложившемся положении вещей.

В фундаментальной работе «Метаистория: историческое воображение в Европе XIX веке» Уайт развил аргументы, заявленные в «Бремени истории». «Метаистория» — работа, которую не любят историки, но любят философы и литературные критики. Это сложная книга, редко кто дочитывает ее до конца. В ней содержится как бы несколько книг сразу. Первая — лаконичная, формалистская теория исторической работы, вторая — размышления о философии истории XIX века, третья — размышление о текстах историков. Ключевая цель Уайта в этой работе — восстание против позитивизма,деконструкция мифологемы о том, что история есть наука. Он подчеркивает, что в конце ХХ века задачей историка становится «пере-воображение» истории и это «пере-воображение» не может быть чисто сознательным отношением к прошлому, это — отношения нашего воображения, со всеми присущими ему абберациями, иллюзиями и заблуждениями. Решая задачу трансформации привычной манеры чтения и написания книг по истории при помощи акцентирования понятия «сюжет», Уайт выступил как филолог-реформист, следуя дорогой, проложенной Л. Валлой, Вико, Кроче, Ауэрбахом, Фуко, Сартром. Применительно к историописанию Уайт утверждал, что «ситуация» человека определяется его литературными и лингвистическими возможностями; что исторический нарратив, спекулятивная философия истории и исторический роман строятся по одним и тем же правилам и подчиняются им же. Для этого он выявил основные характеристики различных типов мышления, выработанных XIX веком, а также идеально-типические структуры исторической работы вообще. Ими стали четыре тропологических модели (тропы поэтического языка): метафора, метонимия, синекдоха и ирония. Выбор историкомтропологической модели обусловлен его индивидуальной языковой практикой.

В «Метаистории» была произведена «литературизация» историописания, в котором нарратив тропологически «оформлял» жизнь истории. Тем самым Уайт создал новую концепцию философии истории — концепцию «эстетического историзма». Многие исследователи расценивают ее как вариант постмодернистского прочтения истории, но не все так просто. Сам Уайт считает, что его книга структуралистская: он отыскивает в историческом дискурсе жесткие структуры науки, идеологии, поэтики, которые в совокупности детерминируют исторический дискурс. «Я вообще-то структуралист и формалист. Я всегда полагал себя марксистом, социалистом и считаю Маркса одним из величайших философов истории», — говорит Уайт26. Более того, «я — модернист. Вся моя интеллектуальное формирование и развитие осуществлялось в контексте модернизма. Моя концепция истории имеет много общего с тем типом эстетики возвышенного, который проистекает из романтизма, …постмодернизм же… повергает человека в уныние»27. Эти утверждения не удивительны, ведь Уайт вышел из такой консервативной области американской исторической науки, как медиевистика, и испытывал симпатии к социологическому подходу. Он попытался создать искусственную структуру, но такую, которая давала бы возможность учитывать оригинальность и инсайты исследователя при изучении исторических текстов.

Уайту интересен сам процесс познания. Его тропология, как и трансцендентализм Канта, «антропоморфизирует» реальность, позволяет рассматривать неизвестное в терминах известного, делает неизвестное самоочевидным. В этом смысле Уайт обращает мало внимания на номадические идеи или антифундаментализм постмодернизма. «Возможно, его постоянное потворство инновациям и экспериментам в области исторической репрезентации и тем самым их неизбежный подрыв происходят из его убеждения в том, что он обладает ключом к порядку текстов»28, — полагает Келлнер. Но модернистская концепция истории базируется на конвенциях реализма, эмпиризма и позитивизма, а Уайт апеллирует к риторичности языка истории, утверждает общность задач истории и литера туры, размывает границы между различными сферами знания, что указывает на его поворот в сторону постмодернизма. «...Уайт хочет порядка, но также хочет и вещей, производящих хаос», — подчеркиваетКеллнер.

Но при этом Уайт не имеет отношения к идеям о смерти автора, читателя, хотя очень чувствителен к разрывам и индетерминированным вещам, которые обнаруживаются, когда человек оказывается в ситуации «экзистенциальной абсурдности». Уайт стремится осмыслить и «присвоить» такую ситуацию, полагая, что существуют некие социальные и формальные конвенции, которыми мы руководствуемся в нашем мире, но они «растянуты» между чувствованиями (экзистенциальным) и конвенциональным (детерминированным). Исследовательский выбор Уайта всегда непредсказуем: либо он подчеркивает структуру, либо риторические фигуры. Принимая во внимание указанные сложности, правильнее, пожалуй, говорить о противоречии между интересом Уайта к нестабильным, перемещающимся (шифтовым) риторическим ситуациям и постоянным вниманием к структурам и формам. В этом проявляется суть того самого комбинированного подхода интерпретационизма и эссенциализма, который Уайт воспринял в свое время от Боссинбрука.

В среде философов истории и историков отношение к идеям Уайта, высказанным в «Метаистории», непростое. Уайта нередко обвиняли в непрофессионализме и некомпетентности, многие историки не принимают его «релятивизм», а литературоведы критикуют его «формальный» метод. «Например, Гинзбург ненавидит “Метаисторию”, он думает, что я фашист, что я, как и Кроче, субъективно манипулирую историей для эстетического эффекта», — считает сам Уайт29. А вот Анкерсмит полагает, что «Метаистория» Уайта — лучшая, после «Идеи истории» Коллингвуда, книга по историографии… При этом “Метаистория”, конечно, сыграла огромную роль в разрушении наивных форм модернизма»30.

В 1970-х гг. идея тропологии становится для Уайта главной. Он в течение нескольких лет отшлифовывает дискурсивный кар кас, созданный в «Метаистории», корректирует его, но все же сохраняет как «скелет» дискурса. Уайт считает, что во время написания «Метаистории» он мало что знал о риторике и был склонен понимать под ней скорее искусство убеждения, чем науку дискурса.

Когда он всерьез занялся изучением работ Дж. Вико, он понял истинную сущность риторики. Итогом размышлений Уайта стали 12 эссе, опубликованных в разное время и собранных вместе в книге «Тропика дискурса» (1978)31. Во всех эссе исследуется проблема отношений между дескрипцией, анализом и этикой в науке. Вместо понятия риторики, столь активно вовлекаемой в историческое исследование в «Метаистории» введено новое понятие тропики. Впрочем, слово «вместо» достаточно условно, скорее речь идет о новом понимании риторики. «Я использую как термин “поэтика”, так и термин “риторика”. Проблема в том, что их коннотации уходят в романтизм и софистику, нужны новые термины и поэтому я и работаю над теорией тропики»32. Р. Козеллек указал на то, что Уайт отступает в своих размышлениях назад хронологически, к риторике как древней грамматике и искусству присвоения мира через язык. Фактически же Уайт исследует лингвистическую конституцию человеческого опыта как такового, как он представлен в различных видах социально-гуманитарного знания33.

Под дискурсом Уайт понимает движение мысли «назад и вперед», «к и от» и это движение может быть до-логично, алогично и диалектично. Как до-логическое оно маркирует определенную сферу опыта в целях ее последующего анализа с помощью логики. Как алогичное оно имеет цель деконструировать уже имеющиеся концептуализации данной области опыта, которые блокируют свежее восприятие вещейили отрицают в интересах формализации данные эмоционального восприятия. Вместо диалектики Уайт предлагает использовать слово diatactical, что означает самокритичность дискурса, ироничность по отношению к себе и невозможность руковод ствоваться только логикой. Дискурс — это сущностное медиативное предприятие, форма вербальной композиции, которая отделена от логики, с одной стороны, и от чистой фикции, с другой. Дискурсодновременно интерпретативен и до-интерпретативен, т. е. он всегда направлен к «метадискурсивной рефлексивности».

Согласно Уайту, дискурс подразделяется на три уровня: дескрипция (мимезиз) данных, обнаруженных в исследуемом поле и предназначенных для анализа; аргументация или нарратив (diegesis); комбинация двух предыдущих уровней (diataxis). На этом уровне вырабатываются правила, которые выявляют возможные объекты дискурса и способы, которыми соединяются дескрипция и аргументация.Дискурс, таким образом, есть способ функционирования сознания, которым определенная неизвестная территория опыта ассимилируется с теми областями, которые уже поняты, т. е. это — процесс понимания, механизм превращения незнакомого в знакомое. «Этот процесс понимания в своей сущности может быть только тропологическим, — утверждает Уайт. — Тропика есть тень, которой все реалистические дискурсы стараются избегнуть, но тщетно, так как тропика — процесс, которым все дискурсы конституируют объекты, которые они пытаются реалистически описать и объективно проанализировать»34.

Взгляды Уайта связаны с идеями Горгия и Протагора; их он считает истинными философами языка, так как они показали, как возникает, находится и конструируется значение. Скептики поняли, подчеркивает Уайт, что нет только одного правильного способа говорения о мире и его репрезентации, потому арбитром в отношении между миром и человеком является язык. Риторика — это теория политикидискурса; она говорит, что дискурс вырабатывается в конфликтах между людьми. Уайт считает, что гегелевская диалектическая логика была попыткой формализовать практическое мышление. Для разговора об утилитарных вещах нужна логика праксиса. Но она не может следовать логике идентичности и непротиворечивости. Это не силлогизм, как полагал Гегель, это — энтимема, считает Уайт.

Вся повседневная речь и вся повседневная жизнь энтимемична. Здесь не следуют правилам логической дедукции и силлогисти ки, здесь постоянно возникают ситуации, в которых необходимо действовать противоречиво и алогично. Например, утверждение «все люди смертны» и утверждение «Сократ человек», как части силлогизма, есть движение тропологическое, отклонение от универсального к индивидуальному, которым логика не может руководить, так как она сама руководима этим движением. Любой силлогизм содержитэнтимемический элемент, позволяющий следовать от плана универсальных пропозиций к сингулярным экзистенциальным утверждениям. Эта цепочка псевдосиллогизмов уравновешивает миметико-аналитический прозаический дискурс — историю, философию, литературу и гуманитарную науку в целом. Когда мы используем язык, мы часто ошибаемся и живем в этом заблуждении.

Тропология и есть изучение того, как именно мы живем в мире таких заблуждений, формулируя истину в форме иллюзии. Поэтому нужна теория репрезентации жизни, проживаемой в противоречии и вымысле, — тропология. Уайт обращает внимание на исследования Ю. М. Лотманом теории художественного текста, на поэтический язык, представляющий собой «вторичную моделирующую систему» (в понимании Лотмана), в которой знак сам моделирует свое содержание; на тезис Якобсона о том, что нельзя провести границу между поэтическим языком и непоэтическим, и что поэтическая функция языка как «направленность поэтического выражения на само себя» существует во всех дискурсах, только в некоторых она доминирует, в других нет. Любой нарратив содержит в себе поэтику, так как в нем обязательно содержится вымысел.

Уайт размышляет над тем, почему в нарратологических исследованиях ученые всегда пытаются нащупать логику нарратива и терпят неудачу. Потому, что нарратив — не сеть пропозиций или он не только это. Нарратив это импровизационный дискурс. Компоненты нарратива — экстра-предложения, они соотносятся не с грамматическим синтаксисом, а синтаксисом использования языка, располагающимся за границами предложения. Именно он соединяет предложения вместе. «Вы можете соединить их логикой, а можете тропологией. Тропологией потому, что вам необходима теория отклонения, систематической девиации от логических ожиданий»35. Это и есть то, что пленяет в нарративе, потому что здесь человек подчинен не строгим правилам логической дедукции, а риторическим фигурам, которые изготавливают, а не обнаруживают истину и значение. Дискурс понимается как результат усилий сознания, стремящегося придти к соглашению с проблематическими сферами опыта через конвенцию с социальным.

Многие (Козеллек, Келлнер, Мегилл, Дрей и др.) обращают внимание на схожесть идей Уайта и Ханса Блюменберга, который предположил, что человеческая раса выжила только благодаря ее неспособности прямо противостоять реальности. Согласно Блюменбергу, мощь лингвистических метафор раскрывает опыт и предшествует всем историческим утверждениям, поэтому философская антропология, в сущности, должна быть исследованием риторики36. Человек всегда использует некое замещение реальности, которое является риторическим способом выживания. Сам Уайт ссылается на исследования Гарольда Блюма, согласно которым тропы можно рассматривать как лингвистический эквивалент психологического механизма защиты. (Тропы «сдерживают» эмоции депрессии, агрессии и пр., могущие привести к смерти психики)37. Но, подчеркивает Уайт, это не только отклонение от возможного значения, но и отклонение навстречу значению и понятию, которое «истинно» в реальности. Понятое таким образом тропирование есть движение от одного понятия к другому, устанавливающее такие связи между вещами, которые в языке могут быть выражены как логически, так и риторически. Тропы генерируют фигуры речи или мышления, исходя из того, что ожидаемо в «норме», и через ассоциации, которые они устанавливают между «нормальными» понятиями. В дискурсе приоритетными являются попытки выразить вещи альтернативными способами. «И тропы есть душа дискурса, т. е. механизм, без которого дискурс не может осуществлять свою работу»38.

Уайт называет четыре тропа (метафору, метонимию, синекдоху и иронию) стабильными глубинными структурами человеческо го сознания, которые предполагают возможность выработки надежного представления не о реальности как таковой, но о видении человеком этой реальности. По его мнению, интерпретации реальности подчинены последовательности метафорического языка. Нарратив «Я» следует от наивной метафорической характеристики поля опыта (опасения странной реальности); через метонимическую деконструкциюего элементов (дисперсия реальности); к синекдохической репрезентации отношений (контрастов и оппозиций), между внешними атрибутами реальности и ее предполагаемой сущностью; к самокритике, иронической рефлексии, выявленным противоречиям. В подтверждение своей позиции Уайт приводит исследования Пиаже о фазах развития ребенка, Фрейда о сущности сновидений и Томпсона о формировании сознания пролетариата. Он считает, что переход от метафоры к иронии корреспондирует с реструктуризациями перцептивного поля, который описал Пиаже, фазами сновидений Фрейда и этапами развития сознания рабочего класса Томпсона39. В каждой их этих концепций механизм смены соответствующих фаз аналогичен смене тропов в дискурсе. Причем, если исследования Пиаже и Фрейда носят общий методологический характер, то работа Томпсона принадлежит самой исторической науке, и Уайту крайне важно показать на примере конкретной истории, что сознание групп людей, так же как индивидуальное сознание, тропологично40.

Таким образом, во-первых, Уайт предлагает новую методологию исторических исследований. Дискурс историка должен сам создать адекватность языка в анализе исторических феноменов. И он определяет эту адекватность пре-фигуративным движением, которое скорее тропологическое, чем логическое. История объяснима через искусство тропологии, но не только. Согласно теории Уайта, историческое утверждение значимо только тогда, когда оно соотносится со своим адресатом так, чтобы что-то, оставшееся для него в прошлом или в чужом опыте, могло быть интегрировано в его собственный опыт. Лингвистическая успешность исторической репрезентации должна быть признана обществом. Это объясняет, почему, например, некоторые историки становятся классиками: это зависит от лингвистического выбора историка, через который исторический опыт превращается в значимое утверждение. Даже если историк, в результате осуществленного выбора, допускает ошибки в интерпретации фактов, его исторический текст все равно может производить историческую истину, которая, как и истина поэтическая и философская, всегда останется обсуждаемой и жизнеспособной.

Во-вторых, Уайта интересует, каким образом становится возможным культурное исследование исторического опыта средствами лингвистики. Он полагает, что «тропология есть ценная модель длядискурса и сознания вообще… она дает нам понимание экзистенциальной непрерывности между ошибкой и истиной, заблуждением и пониманием… воображением и мышлением. Долгое время отношения между ними считались оппозиционными. Тропологическая теория дискурса помогает нам понять, каким образом речь посредничает между этими предполагаемыми оппозициями, так же как сам дискурспосредничает между нашей боязнью тех аспектов опыта, которые чужды нам, и теми, которые мы понимаем, потому что находим порядок слов, адекватный их “приручению”. И наконец, тропологическаятеория дискурса может дать нам способ классификации различных типов дискурса через отсылку к лингвистическим способам их выражения, а не к различным “содержаниям”, которые по-разному определяются разными интерпретаторами»41.

Уайт полагает, что теория тропологии может успешно классифицировать такие социальные дискурсы как дискурсы войны, мира, сексу

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...