Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Если человек исчезнет, есть ли надежда для гориллы? 1 глава




Плакат — точнее, смысл надписи — остановил меня. Слова — моя профессия; я ухватился за них и потребовал, чтобы они объяснились, чтобы перестали быть двусмысленными. Хотели ли они сказать, что надежда для гориллы заключается в исчезновении че­ловека или в его выживании? Фразу можно было по­нять и так и этак.

Это был, конечно, коан, намеренно сформулирован­ный так, чтобы оставаться неразрешимым. Поэтому он и вызвал у меня возмущение; впрочем, была и другая причина: великолепное существо за стеклом, по-види­мому, содержалось в неволе, только чтобы служить сво­его рода живой иллюстрацией коана.

Ты должен что-то предпринять, — с гневом ска­зал я себе и тут же добавил: — Будет лучше всего, если ты сядешь и помолчишь.

Я прислушивался к отзвукам этого странного при­зыва, как к музыкальной фразе, которую не удается узнать. Взглянув на кресло, я подумал: а не лучше ли в самом деле сесть и помолчать? И если да, то зачем? Ответ появился тут же: затем, что если ты помол­чишь, то лучше сможешь слышать. Да, подумал я, с этим не поспоришь.

Не осознавая, почему я это делаю, я снова взглянул в глаза моему соседу в комнате за стеклом. Всем изве­стно, что глаза говорят. Двое незнакомцев, едва взгля­нув друг другу в глаза, с легкостью обнаруживают вза­имный интерес и симпатию. Глаза гориллы говорили, и я все прекрасно понял. Колени у меня задрожали, и я едва сумел добрести до кресла, не рухнув на пол.

— Каким образом?.. — спросил я, не смея произ­нести эти слова вслух.

— Разве это имеет значение? — так же безмолвно ответил мне самец. — Что есть — то есть, и говорить тут не о чем.

— Но ты... — заикаясь, выдавил я. — Ты же...

Я обнаружил, что нашел нужное слово, но не в си­лах его произнести, и другого, которым можно его за­менить, у меня нет.

Через секунду он, словно поняв мое затруднение, кивнул:

— Учитель — это я.

Какое-то время мы смотрели в глаза друг другу, и я чувствовал, что в голове у меня пусто, как в заброшен­ном амбаре.

Потом он сказал:

— Тебе нужно время, чтобы собраться с мыслями?

— Да! — воскликнул я, впервые заговорив вслух. Горилла повернула свою массивную голову и с лю­бопытством взглянула на меня.

— Тебе поможет, если я расскажу свою историю?

— Конечно, поможет, — ответил я, — но сначала, пожалуйста, назови мне свое имя.

Мой собеседник несколько мгновений молча смот­рел на меня без всякого (как мне казалось тогда) вы­ражения, потом начал рассказывать, словно не слышал моих слов:

— Я родился в лесах экваториальной Африки. Я никогда не пытался узнать, где именно; не вижу смыс­ла делать это и теперь. Случалось ли тебе слышать о методах, применявшихся Мартином и Озой Джонсон?

Я удивленно покачал головой:

— Мартин и Оза Джонсон? Никогда о них не слышал.

В тридцатых годах они были очень известны как коллекционеры диких зверей. Их метод поимки горилл был таким: найдя стаю, они отстреливали самок и заби­рали всех детенышей.

— Какой ужас! — не задумываясь воскликнул я. Существо ответило мне пожатием плеч.

— Я не помню этих событий, хотя некоторые более ранние воспоминания у меня сохранились. Джонсоны продали меня в зоопарк в каком-то маленьком город­ке — не знаю его названия, потому что тогда я таких вещей не понимал. Там я жил и рос несколько лет.

Он помолчал и рассеянно принялся грызть веточку, словно собираясь с мыслями.

 

 

В таких местах, — продолжил свой рассказ ог­ромный примат, — где животные содержатся в клет­ках, они неизбежно начинают размышлять больше, чем их сородичи на воле. Так происходит потому, что даже самые тупые из них не могут не чувствовать, что в по­добной жизни есть что-то ужасно неправильное. Когда я говорю, что они начинают больше размышлять, я не имею в виду, что они обретают способность к понима­нию. Однако тигр, который безостановочно мечется по клетке, несомненно, занят тем, что человек назвал бы размышлениями. Мысль у него одна: «Почему?» Час за часом, день за днем, год за годом, свершая свой бес­конечный путь за прутьями клетки, спрашивает он себя: почему, почему, почему? Тигр не может проанализиро­вать этот вопрос или уточнить его; если бы вы каким-то образом смогли поинтересоваться: «Что почему?» — он не сумел бы ответить. И тем не менее вопрос пылает в его мозгу неугасимым пламенем, причиняя мучитель­ную боль, которая не утихает, пока наконец животное не впадает в прострацию, которую смотрители узнают безошибочно — это необратимое отвращение к жизни. Безусловно, в своем естественном окружении ни один тигр подобным вопросом не задается.

Прошло немного времени, и я тоже начал спраши­вать себя: почему? Обладая гораздо более развитым мозгом, чем тигр, я был в состоянии хотя бы прибли­зительно осознать, что я подразумевал под таким во­просом. Я помнил другую жизнь, которая была инте­ресной и приятной. По контрасту та жизнь, которую я вел теперь, казалась убийственно скучной и совсем не­приятной. Таким образом, задавая вопрос «почему?», я пытался разгадать, почему моя жизнь так разделена: половина — интересная и приятная, другая полови­на — скучная и отвратительная. У меня не было пред­ставления о себе как о пленнике: мне и в голову не при­ходило, что кто-то не дает мне вести интересную и приятную жизнь. Не найдя ответа на свой вопрос, я начал размышлять о различиях в двух стилях жизни. Основное различие заключалось в том, что в Африке я был членом семьи, — такой семьи, которой люди, при­надлежащие к твоей культуре, не знают уже тысячи лет. Будь гориллы способны к подобному сравнению, они сказали бы, что их семья — это рука, а они сами — пальцы. Гориллы очень хорошо осознают принадлеж­ность к семье, но совершенно не осознают себя инди­видами. В зоопарке тоже жили гориллы, однако семьи там не было. Пять отрезанных пальцев не составляют руки.

Я размышлял и о том, как нас кормили. Человечес­кие дети мечтают о стране с горами из мороженого, пря­ничными деревьями и камешками-конфетами. Для го­риллы Африка — как раз такая страна. Куда ни повернись, всюду находится что-нибудь замечательное, что можно съесть. Горилла никогда не думает: «Ах, надо поискать какую-нибудь пищу». Еда есть повсюду, ее находишь почти не задумываясь, подобно тому, как дышишь воздухом. На самом деле мы просто не дума­ем о питании как о виде деятельности. Оно скорее вос­принимается как приятная музыка, на фоне которой совершаются все другие действия. Кормежка стала для меня кормежкой только в зоопарке, где дважды в день нам в клетки вилами кидали безвкусную траву.

Именно с размышлений о таких пустяках и нача­лась моя внутренняя жизнь — совершенно для меня не­заметно.

Хотя я, естественно, ничего об этом не знал, Ве­ликая Депрессия отразилась на всех сторонах амери­канской жизни. Повсюду в зоопарках начали наводить экономию, уменьшая число содержащихся зверей и со­кращая затраты. Многих животных просто усыпили, я думаю, потому что частные лица не покупали тех, кого трудно содержать или кто не кажется особенно занят­ным. Исключения, конечно, делались для крупных ко­шек и приматов.

Чтобы не вдаваться в лишние подробности, скажу только, что меня продали владельцу передвижного зве­ринца, у которого как раз оказался пустой фургон. Я был крупным и видным подростком и представлял собой, несомненно, удачное вложение денег.

Ты, наверное, думаешь, что жизнь в одной клетке ничем не отличается от жизни в другой, однако это не так. Вот, например, общение с людьми. В зоопарке все гориллы знали, что их посещают люди. Они были для нас диковинкой, за которой интересно наблюдать, — примерно так же, как человеческой семье интересно на­блюдать за птицами и белками, живущими вокруг их дома. Нам было ясно, что эти странные существа смот­рят на нас, но нам и в голову не приходило, что являют­ся они именно ради этого. Оказавшись в зверинце, я бы­стро понял истинное значение странного феномена.

Мое образование началось сразу же, как только я был выставлен для обозрения. К моему фургону подошла не­большая группа людей, которые начали со мной разгова­ривать. Я был поражен. В зоопарке посетители разгова­ривали между собой — и никогда с нами, животными. «Может быть, эти люди перепутали, —сказал я себе, — может быть, они принимают меня за одного из своей компании?» Мое удивление и растерянность росли по мере того, как я обнаруживал: все посетители, подходив­шие к моему фургону, вели себя одинаково. Я просто не знал, как это понять.

Той ночью, даже не думая о том, к чему это приве­дет, я впервые по-настоящему попытался упорядочить свои мысли, чтобы решить проблему. Нет ли возмож­ности того, гадал я, что изменение местоположения ка­ким-то образом изменило меня самого? Я не чувство­вал в себе никаких изменений, и уж точно моя внешность осталась прежней. А может быть, думал я, люди, кото­рых я видел в зоопарке, принадлежат к другому виду, чем посетители зверинца? Такой вариант не показался мне убедительным — и те и другие были совершенно одинаковы во всем, кроме одного: первые разговарива­ли только между собой, а вторые обращались ко мне. Даже звуки их голосов были те же самые. Причина должна была крыться в чем-то другом.

На следующую ночь я снова принялся обдумывать эту проблему. Мои рассуждения были таковы: если ничто не изменилось во мне и ничто не изменилось в них, значит, изменение могло произойти в чем-то еще. Рассматривая вопрос с этой стороны, я нашел лишь один ответ: в зоопарке имелось несколько горилл, а здесь я был один. Я чувствовал разницу, но никак не мог по­нять, почему посетители ведут себя по-разному в при­сутствии нескольких горилл и всего одной гориллы.

На следующий день я стал обращать больше вни­мания на то, что люди говорят. Скоро я обнаружил, что, хотя слова были разными, одна комбинация звуков по­вторялась снова и снова и вроде бы предназначалась для того, чтобы привлечь мое внимание. Конечно, я не мог догадаться, что эти звуки означали: у меня не было ничего, что могло бы послужить Розеттским камнем.

Фургон справа от моего занимали самка шимпанзе с детенышем, и я скоро заметил, что посетители разго­варивают с ней так же, как со мной, только повторяю­щаяся комбинация звуков была другой: перед ее фурго­ном люди кричали: «За-За! За-За! За-За!» — а перед моим — «Голиаф! Голиаф!»

Мало-помалу я начал понимать, что эти звуки ка­ким-то загадочным образом относятся к нам как к ин­дивидам. Вы, люди, получаете имя при рождении и, наверное, считаете, будто даже болонка знает, что у нее есть имя (на самом деле это неверно); вы и предста­вить себе не можете, какую революцию в моем воспри­ятии произвело обретение имени. Не будет преувели­чением сказать, что по-настоящему я родился именно тогда, — родился как личность.

Перейти от понимания того, что у меня есть имя, к представлению о том, что имя имеют все и вся, оказа­лось легко. Наверное, ты думаешь, что у сидящего в клетке животного не так уж много возможностей изу­чить язык посетителей, однако это не так. В зверинец обычно приходят семьями, и скоро я обнаружил, что родители все время учат своих детей разговаривать: «Смотри, Джонни, это утка! Скажи: утка. Ут-ка! А ты знаешь, что утка говорит? Утка говорит: кря, кря, кря!»

Через пару лет я понимал большинство разговоров, которые слышал, но многие вещи оставались для меня загадкой. Я уже знал, что я — горилла, а За-За — шимпанзе. Я также понял, что все обитатели фурго­нов — животные; посетители явно отличали себя от жи­вотных, но я никак не мог разобраться почему. Если я правильно понимал — а мне казалось, что так оно и есть, — что именно делает нас животными, то мне ни­как не удавалось заметить, что делает людей не-живот-ными.

Смысл нашего содержания в неволе больше не был для меня тайной: я слышал, как это объясняли сотням детишек. Все звери, содержащиеся в зверинце, сначала жили в месте, которое называлось дикой природой и охватывало весь мир (что такое «мир», я тогда смутно себе представлял). Нас забрали из дикой природы и по­местили в одном месте потому, что по какой-то странной причине люди находили нас интересными. Нас дер­жали в клетках из-за того, что мы «дикие» и «опас­ные»; эти термины озадачивали меня, поскольку явно обозначали качества, которые олицетворял я сам. Я имею в виду вот что: когда родители хотели показать своим детям особенно дикое и опасное существо, они ука­зывали на меня. Правда, в таких случаях они показыва­ли и на больших кошек, но это ничего мне не объясняло, ведь я никогда не видел этих хищников на свободе.

В целом жизнь в зверинце была лучше жизни в зоо­парке — не такой угнетающе скучной. Мне и в голову не приходило ненавидеть своих сторожей. Хотя они могли передвигаться по большему пространству, чем мы, они, казалось мне, так же привязаны к зверинцу, как и остальные его обитатели; я понятия не имел о том, что за пределами зверинца люди ведут совсем другую жизнь. Прийти к мысли, что я несправедливо лишен принадлежащего мне от рождения права, — права жить так, как мне хотелось, — было для меня так же невоз­можно, как умозрительно открыть закон Бойля-Мариотта.

Так прошло три или четыре года. Потом в один дождливый день, когда зверинец совсем опустел, ко мне подошел странный посетитель. Даже его появление вы­глядело необычным. Человек, показавшийся мне ста­рым и немощным, хотя впоследствии я узнал, что ему тогда чуть перевалило за сорок, встал у входа в звери­нец, по очереди внимательно оглядел все фургоны и це­ленаправленно двинулся к моему. Он остановился пе­ред канатом, натянутым в пяти футах от клетки, уперся в землю концом трости и стал пристально смотреть мне в глаза. Человеческий взгляд никогда меня не смущал, поэтому я спокойно ответил ему тем же. Несколько минут мы оставались неподвижны — я сидел в клетке, а он стоял перед нею. Я помню, что меня охватило стран­ное восхищение: этот человек так стойко терпел сырость и грязь, хотя капли дождя стекали по его лицу, а ботин­ки промокли насквозь.

Наконец он расправил плечи и кивнул, как если бы пришел к какому-то тщательно обдуманному заклю­чению.

— Ты — не Голиаф, — сказал он. С этими словами он повернулся и двинулся к выхо­ду, не глядя ни направо, ни налево.

 

 

Я был, как ты можешь понять, поражен. Не Голи­аф? Что это могло значить — быть не Голиафом? Мне и в голову не приходило спросить: «Хорошо, раз я не Голиаф, то кто я?»

Человек, конечно, задал бы такой вопрос, потому что знает: каково бы ни было его имя, он все равно — личность. Я же этого не знал. Напротив, мне казалось, что раз я не Голиаф, то я вообще никто.

Хотя незнакомец до того никогда меня не видел, я ни на мгновение не усомнился, что его заключение со­вершенно правильно. Тысячи других людей называли меня Голиафом, даже те, кто, вроде служителей зве­ринца, знали меня хорошо, но их мнение явно было ошибочным, явно ничего не значило. Незнакомец ведь не сказал: «Твое имя — не Голиаф»; он сказал: «Ты — не Голиаф». Как я понял (хотя в то время и не смог бы выразить этого словами), мое осознание себя было при­знано заблуждением.

Я впал в своего рода транс: мое состояние не было бессознательным, но и бодрствованием его тоже не на­зовешь. Служитель принес очередную порцию травы, но я не обратил на него внимания; наступила ночь, но я не уснул. Дождь прекратился, засияло солнце — все это осталось не замеченным мною. Скоро мой фургон окружила обычная толпа посетителей, выкрикивавших: «Голиаф! Голиаф! Голиаф!» — но я не замечал и их.

Так прошло несколько дней. Потом однажды вече­ром я напился воды из своей миски и вскоре крепко уснул — в воду оказалось добавлено сильное снотвор­ное. На рассвете я проснулся в незнакомой клетке. В первый момент я даже не признал ее за клетку — из-за большого размера и странной формы. Она была круглой и со всех сторон открытой: как я позже узнал, для моего содержания была приспособлена беседка. За исключением большого белого дома неподалеку, ника­ких строений рядом видно не было; беседку окружал уютный ухоженный парк, который, как мне казалось, тянулся до края земли.

Прошло немного времени, и я нашел объяснение мо­ему странному перемещению: по крайней мере, часть посетителей зверинца приходила туда, чтобы посмот­реть на гориллу Голиафа (хотя я и не мог себе объяс­нить, откуда у них взялось представление о том, что именно гориллу Голиафа они увидят); когда же хозяин зверинца узнал, что я на самом деле не Голиаф, он не мог больше выставлять меня в таком качестве и ему ничего не оставалось, как перевезти меня в другое мес­то. Я не знал, жалеть мне об этом или нет: мой новый дом был гораздо лучше всех тех помещений, в которых я содержался с тех пор, как покинул Африку, однако без ежедневного развлечения, которым служили для меня толпы посетителей, существовала опасность, что я буду еще больше страдать от скуки, чем в зоопарке, где рядом, по крайней мере, жили другие гориллы. В полдень, когда я все еще обдумывал новую ситуацию, случайно подняв глаза, я обнаружил, что больше не пре­бываю в одиночестве. Совсем рядом с решеткой стоял человек, силуэт которого четко вырисовывался на фоне белых стен залитого солнцем дома. Я осторожно при­близился; представь же себе мое изумление, когда я узнал своего посетителя.

Как будто повторяя то, что произошло при нашей первой встрече, мы долго смотрели друг другу в глаза: я — сидя на полу клетки, он — стоя перед ней, опер­шись на трость. Теперь человек был в сухой и чистой одежде и я понял, что он совсем не так стар, каким ка­зался вначале. У него было длинное смуглое костистое лицо, в глазах горело странное возбуждение, а рот, ка­залось, навсегда сложился в горькую усмешку. Нако­нец он кивнул, тоже точно так же, как и в прошлый раз, и сказал:

— Да, я был прав. Ты — не Голиаф. Ты — Измаил.

И опять, как если бы этим исчерпывалось все, что имеет значение, он повернулся и пошел прочь.

И опять я испытал потрясение, но на этот раз меня охватило чувство невероятного облегчения, потому что я был спасен от небытия. Более того, ошибка, из-за которой я много лет жил — хоть и не подозревал об этом — под чужим именем, оказалась исправлена. Мне как личности вернули целостность — не восстановили утраченное, а сделали это впервые.

Меня разбирало любопытство: кто же такой мой спа­ситель? Мне не приходило в голову как-то связывать его с моим перемещением из зверинца в этот прелест­ный павильон, потому что тогда я не был способен даже на такое распространенное заблуждение, как "вследствие этого...". Этот человек был для меня кем-то сверхъестественным; для разума, готового создать ми­фологию, он представлялся богоподобным существом. Дважды он промелькнул в моей жизни — и дважды одной короткой фразой полностью меня изменил. Я пы­тался найти скрытый смысл его появлений, но находил только новые вопросы. Приходил ли этот человек в зверинец в поисках Голиафа или потому, что искал меня? Крылась ли причина его интереса в том, что он надеял­ся обнаружить во мне Голиафа, или, наоборот, в подо­зрении, что я не Голиаф? И каким образом он так быс­тро нашел меня в моем новом жилище? Я не представлял себе, с какой скоростью распространяется информация между людьми: если всем было известно, что меня мож­но увидеть в зверинце (именно так я тогда думал), то стало ли всем сразу известно и о том, что меня там боль­ше нет? Хотя все эти вопросы так и оставались без от­ветов, один, самый основополагающий факт не вызы­вал сомнений — этот человек, этот полубог, дважды являлся мне с тем, чтобы обратиться ко мне как к лич­ности, чего никогда раньше не случалось. Я не сомне­вался, что теперь, разрешив наконец проблему моей сущности, он навсегда исчезнет из моей жизни: а что ему еще оставалось?

Ты, без сомнения, сочтешь, что все эти мои востор­женные умозаключения просто фантазии. Тем не менее истина, как я позднее узнал, была не менее фантасти­ческой.

Моим благодетелем оказался богатый торговец-еврей, живший в этом городе, человек по имени Валь­тер Соколов. В тот день, когда он увидел меня в зве­ринце, он бродил под дождем в депрессии, которая длилась уже несколько месяцев и едва не довела его до самоубийства: он узнал, что вся его семья погибла в Германии во время холокоста. Бесцельная прогулка привела его в конце концов на ярмарку на окраине го­рода. Из-за дождя большинство павильонов и аттракционов было закрыто, и впечатление запустения стран­ным образом отвечало меланхолическому настроению Вальтера Соколова. Наконец он дошел до зверинца, у входа в который грубо намалеванные афиши реклами­ровали наиболее экзотических животных. Самая зловещая афиша изображала гориллу Голиафа, разма­хивающего, как дубинкой, изувеченным телом дика­ря-африканца. Вальтер Соколов, вероятно решив, что горилла, по имени Голиаф, в точности олицетворяет чудовище нацизма, истребляющее колено Давидово, подумал, что увидеть его за решеткой доставит ему удовольствие.

Он вошел в зверинец, приблизился к моему фурго­ну, но тут, посмотрев мне в глаза, понял, что я не имею никакого отношения к изображенному на афише крово­жадному зверю, как и к филистимлянам, истреблявшим в древности его народ. Вальтер Соколов обнаружил, что видеть меня за решеткой не доставляет ему ожидаемо­го удовлетворения. Напротив, в странном порыве, рож­денном чувством вины и желанием бросить вызов, он захотел освободить меня из клетки и превратить в не­кий жуткий суррогат семьи, которую ему не удалось спасти из европейской нацистской клетки. Владелец зверинца не возражал против сделки; он даже охотно согласился на то, чтобы мистер Соколов нанял служи­теля, который присматривал за мной. Хозяин был реа­листом: он прекрасно понимал, что неизбежное вступ­ление Америки в войну приведет к исчезновению большинства ярмарок и заставит передвижные зверин­цы искать постоянное место, если не разорит их окон­чательно.

 

Дав мне день на то, чтобы привыкнуть к новому ок­ружению, мистер Соколов вернулся, и наше знакомство началось. Он пожелал, чтобы служитель показал ему весь процесс ухода за мной — от кормежки до уборки клетки; он спросил служителя, считает ли тот меня опас­ным. Служитель ответил, что я опасен так же, как ка­кой-нибудь громоздкий механизм: не из-за осознанно­го стремления причинить вред, а просто по причине размера и силы.

Через час мистер Соколов отослал служителя и мы снова долго в молчании смотрели в глаза друг другу, как это уже случалось дважды. Наконец неохотно, слов­но преодолев какой-то внутренний барьер, он начал го­ворить со мной — не в шутливой манере, как это дела­ли посетители зверинца, а как разговаривают с ветром или с набегающими на берег волнами: высказывая то, что невозможно больше держать в себе, но чего не дол­жен услышать никакой другой человек. Изливая свои печаль и раскаяние, мистер Соколов постепенно начал забывать о необходимости соблюдать осторожность: 1 прошел час, и он уселся рядом с моей клеткой, обхва­тив руками прутья решетки. Он смотрел в землю, по­глощенный своими мыслями, и я воспользовался воз­можностью выразить свое сочувствие: осторожно протянув руку, я погладил его пальцы. От неожиданно­сти он испуганно отшатнулся, но, посмотрев мне в гла­за, понял, что мой жест не только кажется, но и являет­ся совершенно миролюбивым.

Этот случай привел к тому, что мистер Соколов за­подозрил во мне настоящий разум; проведя несколько простых тестов, он удостоверился в его наличии. Как только стало ясно, что я понимаю его слова, он сделал заключение (как впоследствии и другие люди, работав­шие с приматами), что я, должно быть, смог бы произ­носить их и сам. Короче говоря, он решил научить меня говорить. Я не буду описывать мучительные и унизи­тельные месяцы, которые последовали за этим его ре­шением. Тогда ни один из нас еще не осознавал, что трудности непреодолимы, поскольку мои гортань и язык не приспособлены к внятной артикуляции. Не понимая этого, мы оба прилагали все усилия, надеясь, что в один прекрасный день умение чудесным образом придет ко мне, если мы проявим достаточное упорство. Однако настал момент, когда я почувствовал, что продолжать больше не в силах, и в отчаянии от того, что не могу сказать об этом, я послал мистеру Соколову мысль — со всей силой разума, какой только обладал. Он был поражен — и я тоже, — когда осознал, что услышал мой мысленный крик.

Не буду перечислять все этапы процесса, последо­вавшего за установлением мысленной связи между нами: их, как мне кажется, легко себе представить. За десять лет мистер Соколов научил меня всему, что знал о мире и Вселенной, а когда для ответов на мои вопросы его знаний сделалось недостаточно, мы стали учиться вме­сте. Когда же оказалось, что мои интересы шире, чем у него, мистер Соколов охотно сделался моим помощни­ком в исследованиях, добывая для меня книги и инфор­мацию из источников, которые были мне, конечно, не­доступны.

Интерес к моему образованию скоро настолько по­глотил его, что мой благодетель перестал терзать себя раскаянием в том, что не сумел спасти свою семью, и постепенно вышел из депрессии. К началу шестидеся­тых годов я стал чем-то вроде гостя, который требует очень мало внимания со стороны хозяина, и мистер Соколов снова начал появляться в обществе. Результат этого нетрудно было предсказать: довольно скоро он оказался в руках сорокалетней женщины, которая со­чла, что из него получится вполне удовлетворительный супруг. Да и сам мистер Соколов ничего не имел про­тив женитьбы. Однако, планируя семейную жизнь, он совершил ужасную ошибку: решил, что наши особые отношения следует держать в тайне от жены. В те вре­мена подобное решение не выглядело чем-то экстраор­динарным, а я был слишком мало сведущ в делах тако­го рода, чтобы вовремя предостеречь его.

Я снова переселился в беседку, которую переобо­рудовали так, чтобы она соответствовала приобретен­ным мною цивилизованным привычкам. Впрочем, мис­сис Соколова с самого начала увидела во мне странное и опасное домашнее животное и принялась убеждать мужа как можно скорее от меня избавиться. К счас­тью, мой благодетель привык быть хозяином в своем доме и сразу дал понять жене, что никакие мольбы и угрозы не заставят его изменить условия моего содер­жания.

Через несколько месяцев после свадьбы мистер Со­колов заглянул ко мне и сообщил, что его жена, как Сара Аврааму в его преклонных годах, собирается подарить ему ребенка.

— Я ничего подобного не предвидел, когда назвал тебя Измаилом, — сказал он мне. — Но не бойся: я не позволю ей выгнать тебя из моего дома, как выгнала Сара твоего тезку из дома Авраама.

Впрочем, его забавляла мысль о том, что, если ре­бенок окажется мальчиком, он назовет его Исааком. Однако родилась девочка, получившая имя Рейчел.

 

 

Дойдя до этого места в своем повествовании, Измаил так долго сидел молча, закрыв глаза, что я начал га­дать: не уснул ли он. Однако он наконец продолжил:

— Не знаю, было ли это мудрое или глупое реше­ние, но мой благодетель счел, что мне следует стать вос­питателем малышки, а я — то ли по мудрости, то ли по глупости — порадовался тому, что получаю шанс так ему услужить. Маленькая Рейчел на руках у своего отца проводила в моем обществе почти столько же времени, сколько со своей матерью, что, естественно, не улуч­шало отношение миссис Соколовой ко мне. Поскольку я мог общаться с девочкой на языке более прямом, чем речь, я был в состоянии успокоить или развлечь ее, когда другим это не удавалось, и постепенно между нами воз­никла близость, подобная той, которая связывает од­нояйцовых близнецов, — только я был братом, люби­мой зверюшкой, учителем и нянькой в одном лице.

Миссис Соколова с нетерпением ждала дня, когда Рейчел пойдет в школу, надеясь, что новые интересы вытеснят меня из ее жизни. Когда этого не произошло, миссис Соколова возобновила свои попытки заставить мужа избавиться от меня, предсказывая, что мое при­сутствие помешает социальным контактам девочки. Однако общение Рейчел со сверстниками ничуть не пострадало, хотя она и перескочила через три класса начальной школы и один — средней; к своему двадца­тому дню рождения Рейчел стала доктором биологии. Впрочем, это обстоятельство не смягчило миссис Со­колову: слишком много лет она из-за меня не чувство­вала себя хозяйкой в собственном доме.

После смерти моего благодетеля, который умер в 1985 году, моей опекуншей стала Рейчел. Конечно, и речи не могло идти о том, чтобы мне по-прежнему жить в беседке, и Рейчел, используя деньги, завещанные на мое содержание ее отцом, перевезла меня в заранее при­готовленное убежище.

Измаил снова умолк на несколько минут, потом про­должил:

— Последующие годы принесли нам разочарование. Я обнаружил, что существование в «убежище» меня не устраивает: проведя всю жизнь в уединении, я хотел теперь каким-то образом проникнуть в самую гущу ва­шей культуры и испытывал терпение моей новой опе­кунши все новыми и новыми несбыточными проектами. Со своей стороны миссис Соколова тоже не собиралась сидеть сложа руки и добилась судебного решения, вдвое уменьшившего сумму, оставленную на мое пожизнен­ное содержание..

Только к 1989 году все окончательно прояснилось. Я наконец осознал, что мое призвание — быть учите­лем, и разработал систему, позволяющую мне удовлет­ворительно существовать в этом городе.

Сказав это, Измаил кивнул мне, показывая, что на этом его история — или по крайней мере та ее часть, которую он собирался мне сообщить, — закончена.

 

 

Бывают случаи, когда желание сказать очень много ско­вывает язык так же, как отсутствие мыслей вообще. Я не знал, какой отклик на подобный рассказ мог бы оказать­ся адекватным или уместным. Наконец я задал вопрос, который, впрочем, казался мне столь же бессмысленным, как и десятки других, теснившихся в моей голове.

— Много ли учеников ты нашел?

— Четверых, и со всеми меня постигла неудача.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...