Если человек исчезнет, есть ли надежда для гориллы? 1 глава
Плакат — точнее, смысл надписи — остановил меня. Слова — моя профессия; я ухватился за них и потребовал, чтобы они объяснились, чтобы перестали быть двусмысленными. Хотели ли они сказать, что надежда для гориллы заключается в исчезновении человека или в его выживании? Фразу можно было понять и так и этак. Это был, конечно, коан, намеренно сформулированный так, чтобы оставаться неразрешимым. Поэтому он и вызвал у меня возмущение; впрочем, была и другая причина: великолепное существо за стеклом, по-видимому, содержалось в неволе, только чтобы служить своего рода живой иллюстрацией коана. Ты должен что-то предпринять, — с гневом сказал я себе и тут же добавил: — Будет лучше всего, если ты сядешь и помолчишь. Я прислушивался к отзвукам этого странного призыва, как к музыкальной фразе, которую не удается узнать. Взглянув на кресло, я подумал: а не лучше ли в самом деле сесть и помолчать? И если да, то зачем? Ответ появился тут же: затем, что если ты помолчишь, то лучше сможешь слышать. Да, подумал я, с этим не поспоришь. Не осознавая, почему я это делаю, я снова взглянул в глаза моему соседу в комнате за стеклом. Всем известно, что глаза говорят. Двое незнакомцев, едва взглянув друг другу в глаза, с легкостью обнаруживают взаимный интерес и симпатию. Глаза гориллы говорили, и я все прекрасно понял. Колени у меня задрожали, и я едва сумел добрести до кресла, не рухнув на пол. — Каким образом?.. — спросил я, не смея произнести эти слова вслух. — Разве это имеет значение? — так же безмолвно ответил мне самец. — Что есть — то есть, и говорить тут не о чем. — Но ты... — заикаясь, выдавил я. — Ты же... Я обнаружил, что нашел нужное слово, но не в силах его произнести, и другого, которым можно его заменить, у меня нет.
Через секунду он, словно поняв мое затруднение, кивнул: — Учитель — это я. Какое-то время мы смотрели в глаза друг другу, и я чувствовал, что в голове у меня пусто, как в заброшенном амбаре. Потом он сказал: — Тебе нужно время, чтобы собраться с мыслями? — Да! — воскликнул я, впервые заговорив вслух. Горилла повернула свою массивную голову и с любопытством взглянула на меня. — Тебе поможет, если я расскажу свою историю? — Конечно, поможет, — ответил я, — но сначала, пожалуйста, назови мне свое имя. Мой собеседник несколько мгновений молча смотрел на меня без всякого (как мне казалось тогда) выражения, потом начал рассказывать, словно не слышал моих слов: — Я родился в лесах экваториальной Африки. Я никогда не пытался узнать, где именно; не вижу смысла делать это и теперь. Случалось ли тебе слышать о методах, применявшихся Мартином и Озой Джонсон? Я удивленно покачал головой: — Мартин и Оза Джонсон? Никогда о них не слышал. В тридцатых годах они были очень известны как коллекционеры диких зверей. Их метод поимки горилл был таким: найдя стаю, они отстреливали самок и забирали всех детенышей. — Какой ужас! — не задумываясь воскликнул я. Существо ответило мне пожатием плеч. — Я не помню этих событий, хотя некоторые более ранние воспоминания у меня сохранились. Джонсоны продали меня в зоопарк в каком-то маленьком городке — не знаю его названия, потому что тогда я таких вещей не понимал. Там я жил и рос несколько лет. Он помолчал и рассеянно принялся грызть веточку, словно собираясь с мыслями.
В таких местах, — продолжил свой рассказ огромный примат, — где животные содержатся в клетках, они неизбежно начинают размышлять больше, чем их сородичи на воле. Так происходит потому, что даже самые тупые из них не могут не чувствовать, что в подобной жизни есть что-то ужасно неправильное. Когда я говорю, что они начинают больше размышлять, я не имею в виду, что они обретают способность к пониманию. Однако тигр, который безостановочно мечется по клетке, несомненно, занят тем, что человек назвал бы размышлениями. Мысль у него одна: «Почему?» Час за часом, день за днем, год за годом, свершая свой бесконечный путь за прутьями клетки, спрашивает он себя: почему, почему, почему? Тигр не может проанализировать этот вопрос или уточнить его; если бы вы каким-то образом смогли поинтересоваться: «Что почему?» — он не сумел бы ответить. И тем не менее вопрос пылает в его мозгу неугасимым пламенем, причиняя мучительную боль, которая не утихает, пока наконец животное не впадает в прострацию, которую смотрители узнают безошибочно — это необратимое отвращение к жизни. Безусловно, в своем естественном окружении ни один тигр подобным вопросом не задается.
Прошло немного времени, и я тоже начал спрашивать себя: почему? Обладая гораздо более развитым мозгом, чем тигр, я был в состоянии хотя бы приблизительно осознать, что я подразумевал под таким вопросом. Я помнил другую жизнь, которая была интересной и приятной. По контрасту та жизнь, которую я вел теперь, казалась убийственно скучной и совсем неприятной. Таким образом, задавая вопрос «почему?», я пытался разгадать, почему моя жизнь так разделена: половина — интересная и приятная, другая половина — скучная и отвратительная. У меня не было представления о себе как о пленнике: мне и в голову не приходило, что кто-то не дает мне вести интересную и приятную жизнь. Не найдя ответа на свой вопрос, я начал размышлять о различиях в двух стилях жизни. Основное различие заключалось в том, что в Африке я был членом семьи, — такой семьи, которой люди, принадлежащие к твоей культуре, не знают уже тысячи лет. Будь гориллы способны к подобному сравнению, они сказали бы, что их семья — это рука, а они сами — пальцы. Гориллы очень хорошо осознают принадлежность к семье, но совершенно не осознают себя индивидами. В зоопарке тоже жили гориллы, однако семьи там не было. Пять отрезанных пальцев не составляют руки. Я размышлял и о том, как нас кормили. Человеческие дети мечтают о стране с горами из мороженого, пряничными деревьями и камешками-конфетами. Для гориллы Африка — как раз такая страна. Куда ни повернись, всюду находится что-нибудь замечательное, что можно съесть. Горилла никогда не думает: «Ах, надо поискать какую-нибудь пищу». Еда есть повсюду, ее находишь почти не задумываясь, подобно тому, как дышишь воздухом. На самом деле мы просто не думаем о питании как о виде деятельности. Оно скорее воспринимается как приятная музыка, на фоне которой совершаются все другие действия. Кормежка стала для меня кормежкой только в зоопарке, где дважды в день нам в клетки вилами кидали безвкусную траву.
Именно с размышлений о таких пустяках и началась моя внутренняя жизнь — совершенно для меня незаметно. Хотя я, естественно, ничего об этом не знал, Великая Депрессия отразилась на всех сторонах американской жизни. Повсюду в зоопарках начали наводить экономию, уменьшая число содержащихся зверей и сокращая затраты. Многих животных просто усыпили, я думаю, потому что частные лица не покупали тех, кого трудно содержать или кто не кажется особенно занятным. Исключения, конечно, делались для крупных кошек и приматов. Чтобы не вдаваться в лишние подробности, скажу только, что меня продали владельцу передвижного зверинца, у которого как раз оказался пустой фургон. Я был крупным и видным подростком и представлял собой, несомненно, удачное вложение денег. Ты, наверное, думаешь, что жизнь в одной клетке ничем не отличается от жизни в другой, однако это не так. Вот, например, общение с людьми. В зоопарке все гориллы знали, что их посещают люди. Они были для нас диковинкой, за которой интересно наблюдать, — примерно так же, как человеческой семье интересно наблюдать за птицами и белками, живущими вокруг их дома. Нам было ясно, что эти странные существа смотрят на нас, но нам и в голову не приходило, что являются они именно ради этого. Оказавшись в зверинце, я быстро понял истинное значение странного феномена. Мое образование началось сразу же, как только я был выставлен для обозрения. К моему фургону подошла небольшая группа людей, которые начали со мной разговаривать. Я был поражен. В зоопарке посетители разговаривали между собой — и никогда с нами, животными. «Может быть, эти люди перепутали, —сказал я себе, — может быть, они принимают меня за одного из своей компании?» Мое удивление и растерянность росли по мере того, как я обнаруживал: все посетители, подходившие к моему фургону, вели себя одинаково. Я просто не знал, как это понять.
Той ночью, даже не думая о том, к чему это приведет, я впервые по-настоящему попытался упорядочить свои мысли, чтобы решить проблему. Нет ли возможности того, гадал я, что изменение местоположения каким-то образом изменило меня самого? Я не чувствовал в себе никаких изменений, и уж точно моя внешность осталась прежней. А может быть, думал я, люди, которых я видел в зоопарке, принадлежат к другому виду, чем посетители зверинца? Такой вариант не показался мне убедительным — и те и другие были совершенно одинаковы во всем, кроме одного: первые разговаривали только между собой, а вторые обращались ко мне. Даже звуки их голосов были те же самые. Причина должна была крыться в чем-то другом. На следующую ночь я снова принялся обдумывать эту проблему. Мои рассуждения были таковы: если ничто не изменилось во мне и ничто не изменилось в них, значит, изменение могло произойти в чем-то еще. Рассматривая вопрос с этой стороны, я нашел лишь один ответ: в зоопарке имелось несколько горилл, а здесь я был один. Я чувствовал разницу, но никак не мог понять, почему посетители ведут себя по-разному в присутствии нескольких горилл и всего одной гориллы. На следующий день я стал обращать больше внимания на то, что люди говорят. Скоро я обнаружил, что, хотя слова были разными, одна комбинация звуков повторялась снова и снова и вроде бы предназначалась для того, чтобы привлечь мое внимание. Конечно, я не мог догадаться, что эти звуки означали: у меня не было ничего, что могло бы послужить Розеттским камнем. Фургон справа от моего занимали самка шимпанзе с детенышем, и я скоро заметил, что посетители разговаривают с ней так же, как со мной, только повторяющаяся комбинация звуков была другой: перед ее фургоном люди кричали: «За-За! За-За! За-За!» — а перед моим — «Голиаф! Голиаф!» Мало-помалу я начал понимать, что эти звуки каким-то загадочным образом относятся к нам как к индивидам. Вы, люди, получаете имя при рождении и, наверное, считаете, будто даже болонка знает, что у нее есть имя (на самом деле это неверно); вы и представить себе не можете, какую революцию в моем восприятии произвело обретение имени. Не будет преувеличением сказать, что по-настоящему я родился именно тогда, — родился как личность.
Перейти от понимания того, что у меня есть имя, к представлению о том, что имя имеют все и вся, оказалось легко. Наверное, ты думаешь, что у сидящего в клетке животного не так уж много возможностей изучить язык посетителей, однако это не так. В зверинец обычно приходят семьями, и скоро я обнаружил, что родители все время учат своих детей разговаривать: «Смотри, Джонни, это утка! Скажи: утка. Ут-ка! А ты знаешь, что утка говорит? Утка говорит: кря, кря, кря!» Через пару лет я понимал большинство разговоров, которые слышал, но многие вещи оставались для меня загадкой. Я уже знал, что я — горилла, а За-За — шимпанзе. Я также понял, что все обитатели фургонов — животные; посетители явно отличали себя от животных, но я никак не мог разобраться почему. Если я правильно понимал — а мне казалось, что так оно и есть, — что именно делает нас животными, то мне никак не удавалось заметить, что делает людей не-живот-ными. Смысл нашего содержания в неволе больше не был для меня тайной: я слышал, как это объясняли сотням детишек. Все звери, содержащиеся в зверинце, сначала жили в месте, которое называлось дикой природой и охватывало весь мир (что такое «мир», я тогда смутно себе представлял). Нас забрали из дикой природы и поместили в одном месте потому, что по какой-то странной причине люди находили нас интересными. Нас держали в клетках из-за того, что мы «дикие» и «опасные»; эти термины озадачивали меня, поскольку явно обозначали качества, которые олицетворял я сам. Я имею в виду вот что: когда родители хотели показать своим детям особенно дикое и опасное существо, они указывали на меня. Правда, в таких случаях они показывали и на больших кошек, но это ничего мне не объясняло, ведь я никогда не видел этих хищников на свободе. В целом жизнь в зверинце была лучше жизни в зоопарке — не такой угнетающе скучной. Мне и в голову не приходило ненавидеть своих сторожей. Хотя они могли передвигаться по большему пространству, чем мы, они, казалось мне, так же привязаны к зверинцу, как и остальные его обитатели; я понятия не имел о том, что за пределами зверинца люди ведут совсем другую жизнь. Прийти к мысли, что я несправедливо лишен принадлежащего мне от рождения права, — права жить так, как мне хотелось, — было для меня так же невозможно, как умозрительно открыть закон Бойля-Мариотта. Так прошло три или четыре года. Потом в один дождливый день, когда зверинец совсем опустел, ко мне подошел странный посетитель. Даже его появление выглядело необычным. Человек, показавшийся мне старым и немощным, хотя впоследствии я узнал, что ему тогда чуть перевалило за сорок, встал у входа в зверинец, по очереди внимательно оглядел все фургоны и целенаправленно двинулся к моему. Он остановился перед канатом, натянутым в пяти футах от клетки, уперся в землю концом трости и стал пристально смотреть мне в глаза. Человеческий взгляд никогда меня не смущал, поэтому я спокойно ответил ему тем же. Несколько минут мы оставались неподвижны — я сидел в клетке, а он стоял перед нею. Я помню, что меня охватило странное восхищение: этот человек так стойко терпел сырость и грязь, хотя капли дождя стекали по его лицу, а ботинки промокли насквозь. Наконец он расправил плечи и кивнул, как если бы пришел к какому-то тщательно обдуманному заключению. — Ты — не Голиаф, — сказал он. С этими словами он повернулся и двинулся к выходу, не глядя ни направо, ни налево.
Я был, как ты можешь понять, поражен. Не Голиаф? Что это могло значить — быть не Голиафом? Мне и в голову не приходило спросить: «Хорошо, раз я не Голиаф, то кто я?» Человек, конечно, задал бы такой вопрос, потому что знает: каково бы ни было его имя, он все равно — личность. Я же этого не знал. Напротив, мне казалось, что раз я не Голиаф, то я вообще никто. Хотя незнакомец до того никогда меня не видел, я ни на мгновение не усомнился, что его заключение совершенно правильно. Тысячи других людей называли меня Голиафом, даже те, кто, вроде служителей зверинца, знали меня хорошо, но их мнение явно было ошибочным, явно ничего не значило. Незнакомец ведь не сказал: «Твое имя — не Голиаф»; он сказал: «Ты — не Голиаф». Как я понял (хотя в то время и не смог бы выразить этого словами), мое осознание себя было признано заблуждением. Я впал в своего рода транс: мое состояние не было бессознательным, но и бодрствованием его тоже не назовешь. Служитель принес очередную порцию травы, но я не обратил на него внимания; наступила ночь, но я не уснул. Дождь прекратился, засияло солнце — все это осталось не замеченным мною. Скоро мой фургон окружила обычная толпа посетителей, выкрикивавших: «Голиаф! Голиаф! Голиаф!» — но я не замечал и их. Так прошло несколько дней. Потом однажды вечером я напился воды из своей миски и вскоре крепко уснул — в воду оказалось добавлено сильное снотворное. На рассвете я проснулся в незнакомой клетке. В первый момент я даже не признал ее за клетку — из-за большого размера и странной формы. Она была круглой и со всех сторон открытой: как я позже узнал, для моего содержания была приспособлена беседка. За исключением большого белого дома неподалеку, никаких строений рядом видно не было; беседку окружал уютный ухоженный парк, который, как мне казалось, тянулся до края земли. Прошло немного времени, и я нашел объяснение моему странному перемещению: по крайней мере, часть посетителей зверинца приходила туда, чтобы посмотреть на гориллу Голиафа (хотя я и не мог себе объяснить, откуда у них взялось представление о том, что именно гориллу Голиафа они увидят); когда же хозяин зверинца узнал, что я на самом деле не Голиаф, он не мог больше выставлять меня в таком качестве и ему ничего не оставалось, как перевезти меня в другое место. Я не знал, жалеть мне об этом или нет: мой новый дом был гораздо лучше всех тех помещений, в которых я содержался с тех пор, как покинул Африку, однако без ежедневного развлечения, которым служили для меня толпы посетителей, существовала опасность, что я буду еще больше страдать от скуки, чем в зоопарке, где рядом, по крайней мере, жили другие гориллы. В полдень, когда я все еще обдумывал новую ситуацию, случайно подняв глаза, я обнаружил, что больше не пребываю в одиночестве. Совсем рядом с решеткой стоял человек, силуэт которого четко вырисовывался на фоне белых стен залитого солнцем дома. Я осторожно приблизился; представь же себе мое изумление, когда я узнал своего посетителя. Как будто повторяя то, что произошло при нашей первой встрече, мы долго смотрели друг другу в глаза: я — сидя на полу клетки, он — стоя перед ней, опершись на трость. Теперь человек был в сухой и чистой одежде и я понял, что он совсем не так стар, каким казался вначале. У него было длинное смуглое костистое лицо, в глазах горело странное возбуждение, а рот, казалось, навсегда сложился в горькую усмешку. Наконец он кивнул, тоже точно так же, как и в прошлый раз, и сказал: — Да, я был прав. Ты — не Голиаф. Ты — Измаил. И опять, как если бы этим исчерпывалось все, что имеет значение, он повернулся и пошел прочь. И опять я испытал потрясение, но на этот раз меня охватило чувство невероятного облегчения, потому что я был спасен от небытия. Более того, ошибка, из-за которой я много лет жил — хоть и не подозревал об этом — под чужим именем, оказалась исправлена. Мне как личности вернули целостность — не восстановили утраченное, а сделали это впервые. Меня разбирало любопытство: кто же такой мой спаситель? Мне не приходило в голову как-то связывать его с моим перемещением из зверинца в этот прелестный павильон, потому что тогда я не был способен даже на такое распространенное заблуждение, как "вследствие этого...". Этот человек был для меня кем-то сверхъестественным; для разума, готового создать мифологию, он представлялся богоподобным существом. Дважды он промелькнул в моей жизни — и дважды одной короткой фразой полностью меня изменил. Я пытался найти скрытый смысл его появлений, но находил только новые вопросы. Приходил ли этот человек в зверинец в поисках Голиафа или потому, что искал меня? Крылась ли причина его интереса в том, что он надеялся обнаружить во мне Голиафа, или, наоборот, в подозрении, что я не Голиаф? И каким образом он так быстро нашел меня в моем новом жилище? Я не представлял себе, с какой скоростью распространяется информация между людьми: если всем было известно, что меня можно увидеть в зверинце (именно так я тогда думал), то стало ли всем сразу известно и о том, что меня там больше нет? Хотя все эти вопросы так и оставались без ответов, один, самый основополагающий факт не вызывал сомнений — этот человек, этот полубог, дважды являлся мне с тем, чтобы обратиться ко мне как к личности, чего никогда раньше не случалось. Я не сомневался, что теперь, разрешив наконец проблему моей сущности, он навсегда исчезнет из моей жизни: а что ему еще оставалось? Ты, без сомнения, сочтешь, что все эти мои восторженные умозаключения просто фантазии. Тем не менее истина, как я позднее узнал, была не менее фантастической. Моим благодетелем оказался богатый торговец-еврей, живший в этом городе, человек по имени Вальтер Соколов. В тот день, когда он увидел меня в зверинце, он бродил под дождем в депрессии, которая длилась уже несколько месяцев и едва не довела его до самоубийства: он узнал, что вся его семья погибла в Германии во время холокоста. Бесцельная прогулка привела его в конце концов на ярмарку на окраине города. Из-за дождя большинство павильонов и аттракционов было закрыто, и впечатление запустения странным образом отвечало меланхолическому настроению Вальтера Соколова. Наконец он дошел до зверинца, у входа в который грубо намалеванные афиши рекламировали наиболее экзотических животных. Самая зловещая афиша изображала гориллу Голиафа, размахивающего, как дубинкой, изувеченным телом дикаря-африканца. Вальтер Соколов, вероятно решив, что горилла, по имени Голиаф, в точности олицетворяет чудовище нацизма, истребляющее колено Давидово, подумал, что увидеть его за решеткой доставит ему удовольствие. Он вошел в зверинец, приблизился к моему фургону, но тут, посмотрев мне в глаза, понял, что я не имею никакого отношения к изображенному на афише кровожадному зверю, как и к филистимлянам, истреблявшим в древности его народ. Вальтер Соколов обнаружил, что видеть меня за решеткой не доставляет ему ожидаемого удовлетворения. Напротив, в странном порыве, рожденном чувством вины и желанием бросить вызов, он захотел освободить меня из клетки и превратить в некий жуткий суррогат семьи, которую ему не удалось спасти из европейской нацистской клетки. Владелец зверинца не возражал против сделки; он даже охотно согласился на то, чтобы мистер Соколов нанял служителя, который присматривал за мной. Хозяин был реалистом: он прекрасно понимал, что неизбежное вступление Америки в войну приведет к исчезновению большинства ярмарок и заставит передвижные зверинцы искать постоянное место, если не разорит их окончательно.
Дав мне день на то, чтобы привыкнуть к новому окружению, мистер Соколов вернулся, и наше знакомство началось. Он пожелал, чтобы служитель показал ему весь процесс ухода за мной — от кормежки до уборки клетки; он спросил служителя, считает ли тот меня опасным. Служитель ответил, что я опасен так же, как какой-нибудь громоздкий механизм: не из-за осознанного стремления причинить вред, а просто по причине размера и силы. Через час мистер Соколов отослал служителя и мы снова долго в молчании смотрели в глаза друг другу, как это уже случалось дважды. Наконец неохотно, словно преодолев какой-то внутренний барьер, он начал говорить со мной — не в шутливой манере, как это делали посетители зверинца, а как разговаривают с ветром или с набегающими на берег волнами: высказывая то, что невозможно больше держать в себе, но чего не должен услышать никакой другой человек. Изливая свои печаль и раскаяние, мистер Соколов постепенно начал забывать о необходимости соблюдать осторожность: 1 прошел час, и он уселся рядом с моей клеткой, обхватив руками прутья решетки. Он смотрел в землю, поглощенный своими мыслями, и я воспользовался возможностью выразить свое сочувствие: осторожно протянув руку, я погладил его пальцы. От неожиданности он испуганно отшатнулся, но, посмотрев мне в глаза, понял, что мой жест не только кажется, но и является совершенно миролюбивым. Этот случай привел к тому, что мистер Соколов заподозрил во мне настоящий разум; проведя несколько простых тестов, он удостоверился в его наличии. Как только стало ясно, что я понимаю его слова, он сделал заключение (как впоследствии и другие люди, работавшие с приматами), что я, должно быть, смог бы произносить их и сам. Короче говоря, он решил научить меня говорить. Я не буду описывать мучительные и унизительные месяцы, которые последовали за этим его решением. Тогда ни один из нас еще не осознавал, что трудности непреодолимы, поскольку мои гортань и язык не приспособлены к внятной артикуляции. Не понимая этого, мы оба прилагали все усилия, надеясь, что в один прекрасный день умение чудесным образом придет ко мне, если мы проявим достаточное упорство. Однако настал момент, когда я почувствовал, что продолжать больше не в силах, и в отчаянии от того, что не могу сказать об этом, я послал мистеру Соколову мысль — со всей силой разума, какой только обладал. Он был поражен — и я тоже, — когда осознал, что услышал мой мысленный крик. Не буду перечислять все этапы процесса, последовавшего за установлением мысленной связи между нами: их, как мне кажется, легко себе представить. За десять лет мистер Соколов научил меня всему, что знал о мире и Вселенной, а когда для ответов на мои вопросы его знаний сделалось недостаточно, мы стали учиться вместе. Когда же оказалось, что мои интересы шире, чем у него, мистер Соколов охотно сделался моим помощником в исследованиях, добывая для меня книги и информацию из источников, которые были мне, конечно, недоступны. Интерес к моему образованию скоро настолько поглотил его, что мой благодетель перестал терзать себя раскаянием в том, что не сумел спасти свою семью, и постепенно вышел из депрессии. К началу шестидесятых годов я стал чем-то вроде гостя, который требует очень мало внимания со стороны хозяина, и мистер Соколов снова начал появляться в обществе. Результат этого нетрудно было предсказать: довольно скоро он оказался в руках сорокалетней женщины, которая сочла, что из него получится вполне удовлетворительный супруг. Да и сам мистер Соколов ничего не имел против женитьбы. Однако, планируя семейную жизнь, он совершил ужасную ошибку: решил, что наши особые отношения следует держать в тайне от жены. В те времена подобное решение не выглядело чем-то экстраординарным, а я был слишком мало сведущ в делах такого рода, чтобы вовремя предостеречь его. Я снова переселился в беседку, которую переоборудовали так, чтобы она соответствовала приобретенным мною цивилизованным привычкам. Впрочем, миссис Соколова с самого начала увидела во мне странное и опасное домашнее животное и принялась убеждать мужа как можно скорее от меня избавиться. К счастью, мой благодетель привык быть хозяином в своем доме и сразу дал понять жене, что никакие мольбы и угрозы не заставят его изменить условия моего содержания. Через несколько месяцев после свадьбы мистер Соколов заглянул ко мне и сообщил, что его жена, как Сара Аврааму в его преклонных годах, собирается подарить ему ребенка. — Я ничего подобного не предвидел, когда назвал тебя Измаилом, — сказал он мне. — Но не бойся: я не позволю ей выгнать тебя из моего дома, как выгнала Сара твоего тезку из дома Авраама. Впрочем, его забавляла мысль о том, что, если ребенок окажется мальчиком, он назовет его Исааком. Однако родилась девочка, получившая имя Рейчел.
Дойдя до этого места в своем повествовании, Измаил так долго сидел молча, закрыв глаза, что я начал гадать: не уснул ли он. Однако он наконец продолжил: — Не знаю, было ли это мудрое или глупое решение, но мой благодетель счел, что мне следует стать воспитателем малышки, а я — то ли по мудрости, то ли по глупости — порадовался тому, что получаю шанс так ему услужить. Маленькая Рейчел на руках у своего отца проводила в моем обществе почти столько же времени, сколько со своей матерью, что, естественно, не улучшало отношение миссис Соколовой ко мне. Поскольку я мог общаться с девочкой на языке более прямом, чем речь, я был в состоянии успокоить или развлечь ее, когда другим это не удавалось, и постепенно между нами возникла близость, подобная той, которая связывает однояйцовых близнецов, — только я был братом, любимой зверюшкой, учителем и нянькой в одном лице. Миссис Соколова с нетерпением ждала дня, когда Рейчел пойдет в школу, надеясь, что новые интересы вытеснят меня из ее жизни. Когда этого не произошло, миссис Соколова возобновила свои попытки заставить мужа избавиться от меня, предсказывая, что мое присутствие помешает социальным контактам девочки. Однако общение Рейчел со сверстниками ничуть не пострадало, хотя она и перескочила через три класса начальной школы и один — средней; к своему двадцатому дню рождения Рейчел стала доктором биологии. Впрочем, это обстоятельство не смягчило миссис Соколову: слишком много лет она из-за меня не чувствовала себя хозяйкой в собственном доме. После смерти моего благодетеля, который умер в 1985 году, моей опекуншей стала Рейчел. Конечно, и речи не могло идти о том, чтобы мне по-прежнему жить в беседке, и Рейчел, используя деньги, завещанные на мое содержание ее отцом, перевезла меня в заранее приготовленное убежище. Измаил снова умолк на несколько минут, потом продолжил: — Последующие годы принесли нам разочарование. Я обнаружил, что существование в «убежище» меня не устраивает: проведя всю жизнь в уединении, я хотел теперь каким-то образом проникнуть в самую гущу вашей культуры и испытывал терпение моей новой опекунши все новыми и новыми несбыточными проектами. Со своей стороны миссис Соколова тоже не собиралась сидеть сложа руки и добилась судебного решения, вдвое уменьшившего сумму, оставленную на мое пожизненное содержание.. Только к 1989 году все окончательно прояснилось. Я наконец осознал, что мое призвание — быть учителем, и разработал систему, позволяющую мне удовлетворительно существовать в этом городе. Сказав это, Измаил кивнул мне, показывая, что на этом его история — или по крайней мере та ее часть, которую он собирался мне сообщить, — закончена.
Бывают случаи, когда желание сказать очень много сковывает язык так же, как отсутствие мыслей вообще. Я не знал, какой отклик на подобный рассказ мог бы оказаться адекватным или уместным. Наконец я задал вопрос, который, впрочем, казался мне столь же бессмысленным, как и десятки других, теснившихся в моей голове. — Много ли учеников ты нашел? — Четверых, и со всеми меня постигла неудача.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|