Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Старость, смерть и иллюзии




 

Кто знает, чего бы ни натворил человек, не награди его Всеблагой Господь слабо­стью. Человек устает, исчерпывается, ис­сякает, заканчивается. И все это ни в коей мере не противоречит учению о вечности человека. Учение о том, что человек будет жить вечно, нужно различать от мыслей о том, что человек будет «жить всегда».

«Жить всегда» — так можно назвать пред­ставление о вечной жизни, похожей на ту, что мы проживаем в нынешнем состоянии. В этом случае мы совершаем мысленное усилие и продлеваем до размеров «дурной бесконеч­ности» ту жизнь, которую влачим сейчас. Это истинное проклятие, а вовсе не благословение, как бы странно это ни звучало для кого-то.

Жизнь вечная — это не та же самая жизнь, что известна нам по земному опыту, лишь умноженная на бесконечность. Это — иная жизнь. А «эта, нынешняя жизнь», к счастью, конечна, исчерпаема. И конечным, исчерпае­мым в рамках этой жизни является главный герой земной драмы — человек.

Старик может жить полноценной осмыс­ленной жизнью. Но для молодежи он почти что мертв. Мертв потому, что не смеется над шутками молодых и не пляшет под их свире­ли. Отказаться от шуток и плясок для молодых то же самое, что лечь в гроб. Иной способ жиз­ни им пока недоступен. Тот, кто не разделяет их взгляда на жизнь, для них — мертвец. Но, повторяю, разве старик мертв только оттого, что не вскидывает колени под музыку и не хо­хочет, надрывая связки?

Блажен старик, который не пляшет оттого, что повзрослел для пляски. Горе старику, кото­рый рад бы плясать, но радикулит — помеха. Тогда он действительно мертв и в своих глазах, и в глазах молодежи.

Он должен исчерпаться для одних занятий, но созреть для других. Если это произошло, то пусть кто-то считает его живым трупом, — найдутся и те, кто посчитает его кладезем муд­рости. Думаю, тот же порядок мыслей спра­ведлив для смерти вообще.

Человек исчерпался, иссяк, ослабел для зем­ных дел. Но вместе с этой слабостью должна вы­зреть в нем внутренняя бодрость для иных дел и иной активности. «Я дерусь молча», — гово­рил в одном из последних интервью А. Ф. Ло­сев, имея в виду, возможно, молитву.

Он, старик, не совсем мертв. Скорее полу­мертв для земли с ее делами, но уже есть в нем нечто и для иной жизни. К биению этого за­родыша в сердце он может прислушиваться с той же степенью трепетности, с какой молодая мать слушает робкие движения внутри своего чрева.

Чтобы разобраться в перипетиях свежих политических событий, у него хватает ума. Но не хватает желания этим заниматься. И време­ни не хватает, поскольку есть дела поважнее. Назовите его «мертвым гражданином», и это будет значить, что одну из мыслей блаженно­го Августина вы подчеркнете красной линией: Для града земного человек омертвел, для Гра­да Небесного он созревает.

Писатель писал, писал и вдруг замолк. Пуб­лика, раздразнившая вкус, требует продолже­ния банкета, а он молчит. Композитор, нахо­дясь на вершине признания, вдруг перестает сочинять музыку и морщится, слыша речи о своем таланте. Не встречали ли мы подобных случаев в истории? Еще сколько встречали. Россини, к примеру, на вершине славы вдруг перестал писать, как пот со лба вытер. Дескать, хватит. И прожил еще очень долго без угрызе­ний совести о закопанном таланте. Один аме­риканский писатель сказал, что пятьдесят лет ему понадобилось, чтобы понять, что у него нет писательского таланта. К сожалению, до­бавляет он, я уже был известным писателем.

Значит ли это, что талант иссякал и на ме­сто оазиса творческих вдохновений пустыня бесплодия насыпала свои пески? Иногда — да, но иногда и нет. Иногда человек перерастал ту стадию творческой деятельности, которую распознали и полюбили в нем, и выходил на высшую степень, которую ни понять, ни полю­бить большинству не удавалось.

Наш Гоголь не стоит ли особняком от всей пишущей братии именно благодаря беспо­щадности к своим творениям и таинственной молчаливости? Надо думать, что то, о чем он молчал, было значительнее того, о чем он пи­сал. Слова и звуки вообще рождаются из мол­чания, как и все краски мира появляются из белого цвета при разложении. И кто-то уже счел Гоголя мертвым, раз он перестал писать, а он, быть может, только жить начал. Вернее, пе­решел на иную ступень жизни. Ведь жизнь это лестница вверх, это лестница Иакова. Гоголь и молился в предсмертном бреду к Богоматери словами из акафиста: «Радуйся, Лествице Не­бесная, Ею же сниде Бог». Не по памяти читал слова, а из глубины души, самой душой при сумеречном сознании молился!

Я думал когда-то, что святые все сплошь и рядом были дерзкими и радостными перед лицом разложенных костров, наточенных то­поров и пил. О том, что многие бледнели и слабели вплоть до бессилия взойти на помост казни, как-то не думалось. Сплошные сентен­ции крутились в голове, вроде: «помолился, и идолы, упав, сокрушились»; или «внезапно пролившийся дождь потушил костер, и олово вдруг остыло». Это не моя глупость виновата. Это виноват восторженный житийный стиль, позаимствованный у католиков в барочные времена. Если бы таковы были все страдания, то страдать не только не страшно, а даже хо­чется. Куда как страшнее проза жизни с лам­почкой без абажура, следователем напротив и истязуемым священником, у которого выбиты зубы, сломан нос и расстреляны все родствен­ники. А на столе у следователя — протокол с фантастическими признаниями. И не факт, что доведенный до грани отчаяния священник или епископ его не подпишет, хотя бы ради скорейшего расстрела.

Точно так же и о старости думалось. Вот, мол, жил себе святой человек, не чувствуя тя­жести прожитых лет. Жил и только о Господе радовался. Потом безболезненно и непостыд­но с молитвой ушел из этого мира в тот. Каза­лось, ни старость, ни болезни не должны дей­ствовать на святого человека. Потом с большим удивлением дочитался до того, что к старости у многих слабела память, оскудевали силы. По­том на место удивления пришло благодарное спокойствие. А разве может быть иначе? Вот и любимый ученик Господа, доживши до глу­бокой старости, не от лени ведь говорил одну краткую фразу: «Дети, любите друг друга». От старости и слабости он повторял ее одну, по­скольку, если бы был крепок, то говорил бы так же ярко и богато, как писал в Евангелии.

Иллюзии уходят. Пропади они пропадом, но только постепенно. Сразу от всех иллюзий освободиться нельзя. Или можно, но очень опасно. Так и Господь обещал евреям прогнать всех врагов от Обетованной земли, но не сра­зу, а постепенно. Почему постепенно? Чтоб не умножились дикие звери на опустошенных землях. Так вот! Избавь слабого человека от всех иллюзий одним махом, он и веру потеря­ет, поскольку вера его на добрую половину из иллюзий состоит. Звери тогда умножатся. Ди­кие и умные звери. И пожрут человека.

Человек устал. Народ устал. Человечество устало.

Все это явления закономерные и неизбеж­ные. Вечный марш энтузиастов звучит кощун­ственно и омерзительно над землей, в которую зарыто столько мертвых тел, многих даже без отпевания. Посему не надо бояться усталости. Ну устал, ну исчерпался, ну выработался. Что такого? В одной шахте породу выработали — другую роют. В одном месторождении запасы нефти истощились — другие скважины бурить пора. Не заливать же пустую скважину слеза­ми от тоски, что нефть в ней кончилась.

Оскудевают таланты, исчерпываются силы, истекают дни. Святые, и те устают. Праведни­ки тоже болеют. И все о смерти думают с со­дроганием. Шакалу только — радость. Мож­но громко крикнуть, что Акела промахнулся. А мудрому — наука, чтоб еще мудрей был. Великое унизится, стройное согнется, краси­вое поблекнет. Сладкоречивый умолкнет и храбрый не пойдет на бой. Рано или поздно, в той или иной мере, всем нам придется с этим повстречаться. Так попробуем поумнеть за­ранее, чтобы не осквернять впоследствии воз­дух глупыми словами, родившимися в глупом сердце.

Вот человек озирает медленным взглядом дом, в котором он жил. Сейчас он уйдет на­всегда, и нужно забрать самое важное. Он не может унести шкаф, кровать, комод. Там, куда он идет, ему не пригодятся ни занавески, ни горшки с цветами. По всему, что лежит на полу и висит на стенах, человек скользит прощаль­ным взглядом. Все, что он может взять, это лишь заплечный мешок с деньгами, хлебом и документами. Вот он крестится, надевает шап­ку и захлопывает за собой дверь. Теперь дом останется только в памяти, да и то ненадолго.

Так будет уходить из этого мира в иной вся­кий человек. Не всякий перед дорогой пере­крестится, но, что совершенно точно, никто не возьмет с собой в дорогу ни кухонный шкаф, ни прикроватную тумбочку. Отчужденным взгля­дом посмотрит человек на многое, что окружа­ло его при жизни. И только документы, день­ги и хлеб нужно будет взять человеку. То есть надо будет понести на душе знаки того, что она веровала в Господа, и добрые дела можно бу­дет понести, как свидетельство, и причаститься Небесным Хлебом нужно будет перед дорогой. Вот и все! Хотя и этого чрезвычайно много.

И тот отчужденный взгляд, которым окиды­вает уходящий человек свое место закончив­шейся жизни, непонятен тем, кто под жизнью понимает только «эту» жизнь. А тот, кто ухо­дит, уже не захочет вернуться, даже если бы ему предложили. Здесь он иссяк и исчерпался. Пора начинать жизнь в другом месте и в дру­гом качестве. Все это совершается ежедневно, но продолжает оставаться непостижимым и удивительным.

 

ТЫ ПРИШЕЛ!

 

Я Тебе честно скажу, без Тебя очень плохо. Есть хлеб на столе, есть друг, пришед­ший в гости, есть свежесваренное пиво. Трещит в камине сухое полено, младшая доч­ка играет на полу и сыновья рисуют акварелью парусные корабли. Идет за окнами снег, и, елки зеленые, чего еще может не хватать чело­веку для счастья?! Но я Тебе честно скажу: без Тебя так грустно!

Ты видел глаза домашнего пса? Сытого, чи­стого, любимого всеми пса? Конечно, видел. Ты же все видел. Какие это грустные глаза! Очень умные и очень грустные. Такие же глаза у сы­того и умного человека, которого все любят, но которые не чувствует рядом Тебя.

Я всегда знал, что Ты есть. Это даже не вера. Это убежденность, это некое знание. Разве мо­жет Тебя не быть?! Но мне мало знать, что Ты есть. Я хочу чувствовать себя у Тебя за пазухой, как в теплом овчинном тулупе, хочу слышать Твой голос, вдыхать Твой запах.

Много раз я выходил за окраину города (Ты помнишь) и кричал, и звал, и молился. Я про­сил Тебя прийти, приблизиться, сделаться ощутимым и близким. Ты молчал. Ты ведь так умеешь молчать, как никто иной.

И я возвращался домой, оглушенный соб­ственным криком, усталый и насыщенный во­плями. И вот, когда ничто не предвещало ис­полнение моих просьб, странные вести, одна за другой, стали тормошить и тревожить мою уснувшую и уставшую душу.

Сначала, в один из обычных зимних дней, мимо наших окон проехали трое всадников не­привычного вида. На них были высокие шапки странного фасона. В замерзших пальцах каж­дый из них держал небольшой сундучок. Заин­девевшие морды их коней говорили о том, что животные привыкли к более теплой погоде. Я открыл окно и один из всадников повернул ко мне свое спрятанное в густую бороду лицо и тихо, но внятно сказал на фарси: «У омад» — «Он пришел».

Они проехали мимо, и снежный ветер дол­го хлестал меня по лицу, пока я смотрел им вслед. Кто пришел? О ком сказали эти стран­ные люди? Откуда они знают, что я чуть-чуть понимаю фарси?

На каждый день хватает своей заботы. И я не забыл о трех всадниках, чьи следы на снегу бы­стро замела вьюга. Я просто отодвинул мысль о них на задворки памяти и занялся домашней работой. Так прошло несколько дней. Но сно­ва удивление ворвалось в мой дом, теперь уже высказанное на родном, а не чужом наречии.

Пастухи, старые, добрые пастухи, веселые пересмешники, которые всегда готовы посме­яться над собой, когда мы смеемся над ними, принесли в мой дом новую волну удивления. Мы часто смеемся над их бедностью и смешной одеждой, над их стадами, которые они любят больше чем своих жен. А они платят нам той же монетой, называя нас домоседами и клопами, спрятавшимися за печкой. Они говорят, что ни на какие деликатесы мира не променяют свой кусок сыра и глоток вина. А некоторые из них даже дерзают предсказывать, что эта пастуше­ская пища — сухари с сыром и вином — со вре­менем станет украшением стола богатых.

Но в этот раз они были перепуганы. Их об­ветренные лица выражали детский испуг и ис­креннее удивление.

— Мы помним, что один из пастухов стал царем Израиля. Мы знаем, что его любил Бог и охраняли Ангелы. Но, честное слово честно­го пастуха, мы никогда не думали, что Ангелы явятся нам самим!

— Говорите конкретней, что случилось? — при этих словах я налил им по полной чашке грога.

И они рассказали, что пасли стада, как обычно; что Ангелы вдруг запели над ними, и они чуть не умерли от страха; что главная мысль Ангельских слов заключалась в рожде­нии Кого-то, Кто принесет на землю мир и в людские души — стремление к добру.

Мы выпили с ними еще по стакану крепко­го и горячего напитка, и я попросил их расска­зать поподробнее о том, что они видели и слы­шали. Но пастухи! О, эти пастухи! Вы когда-нибудь разговаривали с пастухами? Вы пили с ними грог? Размякшие от вина, они быстро забыли тему нашего разговора и стали клевать носами. Те, кто работает на воздухе, быстро за­сыпают в тепле.

Они уснули, а я вышел из дома. Я знал, где они пасут свои стада, и где могло произойти то, о чем говорили люди с обветренными ли­цами. Снег, сухой и твердый снег, хрупал под моими ногами, пока я шел к обычному месту выпаса овец. И вдруг свет, необычайный, мяг­кий и теплый свет согрел мою щеку. Он не ослепил глаза, а именно согрел щеку. Видит Бог, Которому я так много молился раньше, что не пойти на этот свет было выше сил чело­веческих. Я пошел, и снег подо мною был утоп­тан, так что было ясно — по этой дороге иду я не первым.

Не помню точно и врать не буду, кто был там, кроме меня. Старики ли это были, или молодежь. Но я прошел сквозь небольшую тол­пу, никого не заметив и не узнав в лицо. Дверь скрипнула, и глаз мой непроизвольно зажму­рился. Не от яркого света, нет. Свет в домике был более чем скуден. Я зажмурился от сияния, окружавшего головку Младенца, мирно сопев­шего на руках у Матери. Он выглядел простым, обычным ребенком. Таким, которые плачут от газиков в желудке, жадно ищут сосок и красне­ют от долгого плача. Но я ведь не простак, не так ли? Я же понимаю, что никакой вол не бу­дет дышать на младенца ноздрями, если это не особый младенец. И никакие чужестранцы не возьмут на плечи тяжесть долгого пути, если речь идет об обычном ребенке. И никакой па­стух, сколько бы он ни выпил вина, не станет придумывать невозможное, приплетая к своим фантазиям Самого Господа Бога. Да и само сия­ние от Его темечка, оно, не говорит ли лучше всяких слов о том, Кто пришел и Кто родился!?

Я замер в углу комнаты на скрипучем полу. Замер, боясь пошевелиться и заскрипеть по­ловицами. Мои глаза устремились в теплую и мягко сияющую глубину колыбели, а мысли заскакали, как сошедшие с ума.

«Неужели это — Ты? — думал я. — Неуже­ли, Ты пришел? Бот так странно и неожиданно пришел?! Пришел беспомощным и слабым, нежным и беззащитным? Я думал, что изне­мог, когда просил Тебя явиться. А теперь Ты явился, и я изнемог еще больше, потому что Ты пришел неожиданно, без всякого величия...

Я стоял и смотрел. А слова сплетались в це­почки и нити, а затем расплетались, оставляя мысль пустой и беспомощной. Я ждал одного, но получил другое. Я встретил то, о чем не меч­тал. Самое время прекратить думать. Колени мои сами собой подогнулись, и я опустился на них, склонившись лбом до самого пола. «Ты правильно сделал», — услышал я через минуту над правым ухом. «Не надо размышлять. Надо преклониться».

Я повернул лицо и увидел сияющий взор. Только взор и только на секунду. Видимо это был один из тех Ангелов, что возвестили па­стухам рождение Господа от Девы. Как хоро­шо они говорят! Как кратко и точно говорят Ангелы! Не надо размышлять. Надо прекло­ниться!

Я преклонился. А теперь распрямился и стал на ноги. Младенчик все так же спал. Мать склонялась над Ним, напевая что-то тихо и нежно. Не поворачиваясь к Ним спиной, пя­тясь, я вышел на улицу, унося в груди такую сладкую и густую смесь ощущений, что тыся­чи людей могли бы напитаться ею и устать от сладости.

Снег хрупал под ногами. Сухой и твердый снег. Снег опускался на мои ресницы, обле­плял усы и бороду, таял на теплой коже шеи. «Он пришел», — думал я и захлебывался сле­зами. «Он пришел, но не так, как я просил, а по-своему, смиренно и невообразимо. Какой же Он удивительный. Какой же Он...»

Когда я вернулся домой, пастухи только что стали просыпаться. «Ну что, — спросили они, — ты был там?»

Я молчал. Снег на ресницах растаял, но па­стухи умели отличить растаявший снег от слез, стоявших в глазах. И слезы благоговения они тоже умели отличить от слез боли или обиды.

«Давайте выпьем!» — сказал один из них. И этот голос был истинным спасеньем от на­висшей тишины. Мы долго пили и пели, мы радовались до самого рассвета. Мы боялись произнести лишние слова, чтобы не оскорбить грубыми звуками человеческой речи ту Тайну, к Которой мы все прикоснулись.

Он таки пришел! Как интересно потечет те­перь жизнь человеческая! Как сложно и хитро, как странно и счастливо теперь заживет чело­век!

Я был весел не в меру. Но изобилие горя­чего вина и шумная пастушеская компания не мешали мне всякую секунду этого спонтанно­го праздника твердить про себя: «Ты пришел! Ты пришел! Благодарю Тебя!»

 

ЛОСКУТНОЕ ОДЕЯЛО

 

Когда смотришь в пятый, шестой раз знакомый фильм, то замечаешь самые тонкие повороты сюжета, не уловимые при первом просмотре фразы и интонации. Очевидно, что в работах гениев нет мелочей и что смотреть их нужно не раз и не два. Великие работы надо изучать вначале в целом, а затем в деталях. Конец известен, диалоги выучены, и только затем открываются новые слои. А что же тут библейское?

А то, что мир в деталях так тонок, отчетлив, так ювелирно прописан именно потому, что Художник мира — Бог, уже додумал его до конца. В мыслях Бога этот фильм уже снят, эта картина дописана. Оттого вокруг и нет мело­чей, и все важно, все вписано в общий замысел. Пространство Писания озирается свободно с высоты Апокалипсиса.

Лазарь, четыре дня пролежавший во гробе, Лазарь, настолько тронутый тленом, что за­пах смертной гнили был слышен уже из фоба, этот библейский Лазарь ничего не рассказывал о своем загробном опыте. Вероятно, «тамош­няя» реальность не вмещается в слова. Что мо­жет рассказать о тюремной жизни маленькому сыну человек, отмотавший срок?

И Афанасий Печерский, умерший и вер­нувшийся к жизни, после этого долгие годы молился со слезами и никому ничего не рас­сказывал.

Какой контраст эти реальные истории пред­ставляют в сравнении с вымышленным путе­шествием Данте Алигьери по Раю, Аду и Чи­стилищу. Без сомнения, великий флорентинец потерял бы не только красноречие, но и сам дар речи, если бы его опыт был реальностью, а не полетом творческого воображения.

О делах Божиих нужно помнить. Забвение наползает на сознание так, как песок наполза­ет на оазис, или так, как море постепенно раз­мывает береговую линию. С песком и водой непрестанно борются и на Востоке, и в Голлан­дии. Нужно бороться и с забвением. Великие дела Божии, чудеса Его тускнеют в сознании людей не столько по причине их временного удаления. Большей опасностью является раз­рыв в преемственности благодатного опыта. Чудеса, описанные в Библии, и чудеса, бывшие со святыми, рискуют для многих превратиться в сказку не оттого, что происходили давно, а оттого, что сердца слушающих необрезаны.

Человек, в XX веке изучающий древнюю икону, должен иметь некоторую меру тожде­ства своего внутреннего опыта с опытом чело­века XII века, написавшего эту икону. Иначе все без толку.

Так и нам нужно внутренне ощущать ужас Потопа, драматизм сорокалетнего странствия и многое другое, чтобы верить Писанию серд­цем, а не только читать его вслух.

Превращение посеянного зерна в колос — это ежегодное чудо умножения хлебов. Оно совершается регулярно, и именно по этой при­чине не воспринимается как чудо. Но это — дело Великого Чудотворца. Жизнь зерна, его прорастание, превращение одного зернышка в колос с десятками подобных зерен — это ли не чудо?!

Стоит ли удивляться насыщению многих тысяч людей малым числом хлебов? Тот, Кто ежегодно каждое зернышко умножает много­кратно, может без труда в Своих руках умно­жить уже готовый хлеб.

Воистину, Иисус Христос есть Бог Всемогу­щий, и Он сотворил мир. «Имже вся быша».

Братья, продавшие Иосифа в рабство, не узнали его в Египте. Так евреи, отвергшие и распявшие Христа, не узнают родившегося от них по плоти Господа, Который уже просла­вился в мире и превознесся. Страдальческой судьбой, целомудрием, прозрением будущего Иосиф проображает грядущего Господа. Не менее он изображает Христа и удивительным незлобием. Он едва удерживается от слез при виде братьев; затем он плачет во внутренней комнате (Быт. 43, 30); он громко рыдает, от­крываясь им (Быт. 45, 2). Такова любовь. Таков и Христос, до сих пор не узнаваемый евреями. Если не узнают Его до Страшного Суда, при­дется им возопить и заплакать, узнав Его с опо­зданием.

Они воззрят на Него, Которого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают об единород­ном сыне, и скорбеть, как скорбят о первенце (Зах. 12, 10). О том же говорит и первая глава Апокалипсиса.

Чудеса Христовы многослойны. На первый взгляд может показаться, что все ясно — вос­кресил, исцелил, накормил. Но стоит присма­триваться. Стоит перетирать, по слову Злато­уста, лепестки розы между пальцами, чтобы извлечь большее благоухание.

Так, исцеление слепорожденного таит в себе, по крайней мере, три чуда. Во-первых, это само дарование зрения человеку, родив­шемуся слепым. Второе чудо в том, что Гос­подь сделал человека способным видеть сразу. Науке известно, как постепенно привыкает к окружающему миру младенец, как он незряч в свои первые дни после рождения. Известно, как постепенно снимаются повязки с тех, кто перенес операцию на глазах. Сорвать с них повязки резко означает ослепить их повторно уже навсегда. Человек, никогда не видавший ничего, в порядке естественного процесса, дол­жен был бы постепенно привыкать к образам никогда не виденного мира, к расстояниям между предметами, к цветовой гамме. Увидеть вдруг все означает сойти с ума и вновь ослеп­нуть. Мир, всей своей огромностью, должен хлынуть в видящие глаза, и это должно быть непереносимо.

Но человек посмотрел на мир так, как будто он его уже видел и знает. Это — второе чудо.

А третье то, что увидел он перед собой во­плотившегося Бога. Многие пророки и пра­ведники хотели видеть и не видели. А слепо­рожденный, прозрев, тут же посмотрел в глаза Иисуса Христа. Глаза в глаза — только что ис­целенный и Источник исцелений, Богочело­век, Спаситель стояли малое время, глядя друг на друга.

У пяти дев, ожидавших Жениха, в лампадах закончилось масло. Произошла естественная убыль. Если не подливать в лампаду масла, если, другими словами, не возрастать в вере, то угасание светильника неизбежно. Чего стоит доктор, который после окончания медицин­ского вуза не читает специальной литературы, не продолжает свое практическое и теорети­ческое обучение? Чего стоит священник, после семинарии и пусть даже — Академии, прекра­тивший свое внутреннее образование? Разве доктору и пастырю хватит той начальной базы знаний и опыта на всю жизнь? Разве эта пор­ция елея не истощится вскорости?

Кроме того, огонь лампады мягок и нежен. Его может задуть даже ребенок. Это не факел и не бикфордов шнур, способный гореть даже под водой. Огонь лампады нужно беречь.

Нравственные выводы очевидны.

Когда человек окутан воздухом благодати, когда он попадает в атмосферу реального чуда, человек удивляется. «Неужели это я? — спра­шивает себя человек. — Неужели все это про­исходит со мной?»

И когда человеку совесть напоминает о прежних ошибках и беззакониях, падениях и безобразиях, он говорит себе: «Неужели это был я? Неужели это произошло со мной?»

Выходит, что на пиках нравственных со­стояний, в благодати и в падениях, человек не узнает себя, изумляется тому, что с ним про­исходит.

Где же тогда сам человек и что он такое, если ни в благодати, ни в безблагодатности не чувствует он себя естественно? Истинно, мы — витязь на распутье; более потенция, чем факт; все еще возможность, а не реальность.

Один человек говорит: Господи, помоги мне исправиться. Другой человек говорит: Госпо­ди, исправь меня Сам, как знаешь, я на все со­гласен.

Второй выше первого. Первый просит у Бога помощи на то, чего хочет сам. Второй не верит себе и отдает себя в руки Божии и в бла­гую неизвестность.

Второй выше первого, хотя я его ни разу не видал. Да и где ты увидишь второго, если и первый попадается один на тысячу.

Священник — это Луна, а его жена-матушка должна быть космонавтом. Луна смотрит на Землю всегда лишь одной своей стороной. И священник дома не священствует так, как священствует в церкви. Дома он — муж и отец, любимый человек и хозяин. Для того чтобы ви­деть в нем священника, его жена должна ино­гда забывать, что он делит с ней кров, стол и ложе. Она должна совершать космический по­лет на «ту сторону Луны». Туда, где ее муж, по­добно Неопалимой Купине, объят священным огнем и, стоя перед лицом Божиим, священ­нодействует Тайны Тела и Крови Христа. Как минимум раз в неделю это чудо происходит с ним, а значит, и с ней, той, что привычно делит с ним кров, стол и ложе.

Из обычных земных женщин матушка — са­мая удивительная женщина в мире.

После братьев Люмьер человеческая жизнь кажется невозможной без картинок, бегавших когда-то по белой простыне, а теперь мель­кающих на экранах и мониторах. Воздух боль­ших городов загазован до предела, и точно так же до предела визуализировано сознание со­временного человека. Он мыслит картинками и живет так, будто играет в кино. Пусть кино нам поможет понять кое-что.

Сравним нашу жизнь с огромным количе­ством отснятой пленки. Это еще не готовое кино, но рабочий материал. Потом придет смерть и, как говорил Пазолини, смонтиру­ет все, что отснято, в готовую ленту. Только в конце, когда на экране появится слово the end, можно будет правильно оценить фильм цели­ком и каждый эпизод в отдельности. То есть только после смерти, после окончания работы безмолвного инженера монтажа.

Первый показ фильма о твоей жизни будет закрытым. На нем будут присутствовать толь­ко Бог и ты. Ты будешь отворачиваться от экра­на, краснеть, морщиться, стыдиться. Никакой ад не покажется тебе страшнее этого первого показа. «Смотри сюда, сынок, — может быть, скажет Он, — ведь ты и это сделал. И еще это, и это. И в этом ты виноват. А теперь смотри сюда, сейчас будет самое важное».

«Не надо! Я не могу! Перестаньте, пожалуйста! Я прошу вас, не надо!» — ты будешь метаться из стороны в сторону, и весь вспотеешь от страха, и захочешь проснуться, но это будет не сон.

Если это хоть немножко похоже на правду, то Страшный Суд будет похож на один кош­марный кинофестиваль. Ни призов, ни фур­шетов. Вместо этого — для многих и очень многих проход по алой дорожке в одну сторо­ну. Проход с опущенными лицами, поскольку тайное стало явным, его увидели все, и нет в этом тайном ничего, чем можно было бы по­хвалиться.

Если в семье несколько детей, то можно услышать такие слова: «Вырасту и женюсь на сестричке» или «Выйду замуж за братика». Возможно, это — живое напоминание о том, что было в начале мира, когда человечество плодилось внутри одного семейства — среди детей Адама и Евы.

Когда грешит человек, то не весь он грешит. Это грех живет в человеке и действует. Сам грех грешит и вовлекает в поле своего действия че­ловека. Грех хочет, чтобы весь человек грешил, но редко ему это удается. Остается в большин­стве людей что-то не поддавшееся греху, не­кие святые точки, не вовлеченные в круговерть войны с Богом. Точки эти живут в сердце, как звезды в небе.

И когда человек молится — не весь он мо­лится. Какая-то часть человека стремится к Богу, но все остальное повисает балластом, не дает лететь и само не хочет молиться. Молитва хочет распространиться пожаром и охватить всю человеческую природу. А грех хочет про­литься дождем и погасить человека, сделать его до нитки мокрым и тяжелым, не способ­ным сиять и светить, но только коптить. Борь­ба эта изнурительна.

Во Христе нет ни одного греха и даже тени греха. Вместе с тем Он знает все. Казалось бы, Ему проще простого презирать человека, опо­зоренного и испорченного беззакониями. Он же, напротив, нежен с человеком, как корми­лица, долготерпелив и многомилостив. Как не похожи на Христа обычные люди-грешники. Если кто-то хоть чем-то лучше ближнего, сколько сразу высокомерия и осуждения! Если кто-то знает о чужих грехах, сколько тайной радости о чужом позоре, сколько злого и пре­зрительного шепота об этом.

Грешники и грешницы! Удивимся и про­славим Единого Безгрешного. Он свят, но не гордится. Он знает о нас все, но не гнушается.

 

НЕ ПРОДАЕТСЯ

 

Одним из косвенных, однако могучих факторов моего детского воспитания были советские мультфильмы. Люби­тели хулить целиком все советское прошлое, умолкните!

Говоря о советской мультипликации, мы в очередной раз встречаемся с конкретны­ми фактами, превосходящими любую узкую историософскую схему. Уже никто и никог­да (это совершенно ясно) не будет рисовать и снимать так много хороших мультфильмов с нравственным содержанием, таких скрыто­православных мультфильмов, если быть до конца честным. Никто, нигде и никогда.

Нас, несколько поколений советских детей, по­средством говорящих птичек и зверушек, рисо­ванных, пластилиновых, вязанных, учили не врать, не красть и защищать слабых. Нас очень многому учили и кое-чему таки научили. Спасибо.

В одном из таких мультфильмов (назывался он «Летучий корабль») речь шла о построении чудесного воздушного судна. Царь, выдающий дочь замуж, предлагает женихам в качестве задачи построение этого самого летучего ко­рабля. Среди соискателей руки царевны — богатый, толстогубый и толстопузый купец. «Построишь корабль?» — спрашивает царь. «Куплю», — басом отвечает тот.

«Все куплю, сказало злато. Все возьму, ска­зал булат». Классика.

Благословен богач, в некие моменты жизни смиренно произносящий: «Я бессилен. Это не покупается».

Проклят богач, нагло уверенный, что все купит и все приобретет. Стоит лишь потор­говаться. Нас научили делить надвое самоуве­ренность и не приписывать деньгам атрибуты Бога — то есть всесилие.

Но мы живем с некоторого времени в атмо­сфере этих «классических» отношений, где все покупается и продается, где на вопрос: «По­строишь?» — отвечают: — «Куплю».

Многим так и кажется, что все можно ку­пить, и это ясно как Божий день. В это верят не только обладатели больших сумм, способные купить товары из слоновой кости, мрамора, золота, шелка; не только покупатели и продав­цы здоровья, счастья, душ и тел человеческих. В это верят и те, кто скребет в кармане мелочь на булку с тмином и ничего больше позволить себе не может.

Бедные ослеплены идеей всемогущества денег еще более, чем богатые, и это — истин­ная беда и, может, проклятие. Именно в этой наивной вере бедняков во всесилие богатства как раз и таится звериное лицо богатства на­глого, жестокого, беспринципного.

 

* * *

 

Образование уже не просто получают и осваивают. Его покупают.

Здоровье покупают. Семейное счастье стра­хуют от возможных неприятностей, заранее оговаривая раздел машин, сковородок, бигудей и квадратных метров.

За деньги вырезают внутренние органы. За деньги же начинают войны, проплачивая в га­зетах и журналах статьи о неизбежности воен­ных операций.

Самое время повести громкий разговор на тему о том, что вообще не продается, что не может быть измерено деньгами; о том, торг о чем неуместен.

 

* * *

 

Дзен-буддист может сказать, что дороже всего — мертвая кошка. У нее нет цены. Это правильно. Это пощечина по мордасам тем, кто решил все вообще прокалькулировать. Но этого мало.

Чтобы потеснить деньги с места, им не свой­ственного, мало отстреливаться восточными каламбурами. Нужно определить самый глав­ный перечень вещей и понятий, которые день­гами не измеряются.

Жена, дети, родители не продаются. Если даже кто-то назначит им цену, указанную сум­му нельзя обсуждать. Это торг о бесценном, и он позорен.

Не продается Родина, если, конечно, такое понятие присутствует в мозгу пациента.

Не продается вера.

Не продается честь.

Совесть, даже будучи попранной при помо­щи шуршащих денежных знаков, все равно от­кажется признать себя проданной и будет му­чить беззаконного продавца до смерти и далее.

Нужно непременно каждому человеку оза­ботиться вопросом: что я ни при каких усло­виях не могу продать? что я не буду продавать, даже если для меня лично разожгут костер и приготовят пыточные орудия?

Таким образом, в результате мысленного труда мы получим в сухом остатке неприкосно­венный запас подлинных, непродаваемых цен­ностей, и благодаря этим ценностям жизнь смо­жет приобрести истинную глубину и смысл.

А иначе развращенная умом девица сможет без всяких внутренних затруднений продать девственность, а факт продажи заснять на ка­меру, чтобы, опять же, продать затем кассету за дополнительные деньги.

И мамаша, зачавшая не весть от кого, смо­жет продать новорожденное дитя за энную сумму. А если возьмут ее на горячем, будет удивляться: «За что это к человеку невинному прицепились?»

И весь этот бедлам и содом будут показы­вать по телевизору, то есть, опять же продавать информацию рекламодателям, чтобы вбить ее в мозги телезрителей. Ну, а те, соответственно, расшатав и без того расшатанный внутренний мир, будут гугнить на всяком перекрестке, что все, мол, продается и покупается. Будут читать в газетах под заголовком «Куплю» перечень ве­щей, которые пользуются спросом, вплоть до «души» и «совести». И будут пытаться продать свой залежалый товар, вряд ли понимая разни­цу между его истинной ценностью и ценой не­известного покупателя.

Итак, месседж прост:

— вычленить из числа вещей и понятий, продаваемых и покупаемых, перечень явле­ний и предметов, никогда не могущих быть проданными или даже попавшими в оценку;

— отделить эти вещи и понятия как пред­меты неприкасаемые, имеющие быть храни­мыми во Святая Святых;

— и только после этого считать себя чело­веком.

Иначе жизнь убедит всех и наглядно до­кажет, что люди, не совершившие подобной духовной процедуры, являются не столько че­ловеками, сколько «антропоморфными суще­ствами».

Отношение к ним — соответственное, и веч­ность блаженная — не для них.

Кстати, еврейское слово «святой» («кодеш») означает «отделенный», «выключенный из чис­ла предметов обыденных».

В любом случае это означает — «непродающийся».

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...