Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Лекция 5 Литературно-общественная ситуация 70-80-ых гг. 19 века 5 глава




В Подготовительных материалах к роману, датированных 27 октября 1867 года, Достоевский записал: «NB, NB. Главная мысль романа: Столько силы, столько страсти в современном поколении, и ни во что не веруют. Беспредельный идеализм с беспредельным сенсуализмом» (9, 166). По всей видимости, ведя своего героя «швейцарским» путем, Достоевский имел в виду то значение Франциска Ассизского, о котором, из перспективы XX века, так ясно сказал С. Аверинцев: «Тот, кто при жизни вышел, чтобы по-хорошему поговорить с волком, через века после окончания своих земных дней оказался послан к господам агностикам и антиклерикалам, чтобы по-хорошему поговорить и с ними; уж если его не услышат, кого же услышат?»28

Отчего же в таком случае пребывание князя в России завершилось приступом той же самой болезни, от которой его лечили в Швейцарии, и можно ли считать болезнь, в которую был ввергнут князь, крахом его миссии, компрометацией «мысли и главной идеи»?

«Вот, будучи наставником всех братьев, - говорил Франциск своему собеседнику, - приду я на капитул и буду проповедовать и наставлять всех братьев, а под конец они мне скажут: “Ты нам не подходишь, поскольку ты человек бесписьменный и бессловесный, простак и глупец”. И вот с поношением я буду выброшен прочь, отвергнутый всеми. Говорю тебе, если я выслушаю эти слова не с привычным мне выражением лица, не с той же радостью духа и устремлением к святости, какие мне свойственны обычно, то не гожусь я быть меньшим братом»29. Князь Мышкин своим недолгим пребыванием в России, как сказано в Подготовительных материалах к роману, «только прикоснулся к их жизни <...> Но где только он ни прикоснулся - везде он оставил неисследимую черту» (9, 242).

Князь всем своим поведением и всеми своими беседами доказывает приверженность идеям евангельской бедности, духовной веселости, осененной духом Евангелия детскости. Однако то, что «годилось <...> в Италии», - «оказалось не совсем пригодным в России». Первые страницы романа как будто подталкивают читателя к простому выводу о причине всех бед, заключенной в инородности другой веры для русской почвы.

Появление князя Мышкина начинается с описания примечательного плаща с огромным капюшоном, пригодного для Швейцарии или северной Италии. Эпитет «швейцарский» и далее сопутствует князю: «белокурый молодой человек в швейцарском плаще», «швейцарский пациент»; а описание костюма завершается симптоматичным: «все не по-русски». Однако дальнейшее действие романа показывает, что первое предположение, хотя и не лишено оснований, все-таки недостаточно. Разумеется, князь, как сказано в третьей части Подготовительных материалов к роману, «возвращается, смущенный громадностию новых впечатлений о России» (9, 256), и вся история его жизни и его миссии как раз свидетельствует о том, «как отражается Россия» (там же, 252): «Россия, - записывает Достоевский в Подготовительных материалах, - действовала на него постепенно» (там же, 242). И все-таки проблема главного героя отнюдь не исчерпывается внешним рисунком его судьбы и особенностями характера.

Уже на ранних этапах творческой истории, в Подготовительных материалах к первоначальной неосуществленной редакции романа, герой назывался Идиот, то есть, как объясняет академический комментарий со ссылкой на основное словарное значение греческого ’idiwthV, - «частный человек». Впрочем, тут же в комментарии приведено указание на «Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав Русского языка, издаваемый Н. Кирилловым» (там же, 394), откуда следует, что современное Достоевскому значение слова «идиот» иное и подразумевает человека «кроткого, неподверженного припадкам бешенства, которого у нас называют дурачком или дурнем»30 .

Уточнение справедливое, соответствующее представлению о характере главного героя, которое, в свою очередь, находит подтверждение в Подготовительных материалах к окончательной редакции романа, где Достоевский «главной чертой в характере Князя» обозначил «забитость, испуганность, приниженность, смирение» (9, 218). Однако герой назывался Идиот и на тех этапах истории романа, когда в его характере не было ни грана кротости, когда Достоевский писал о нем: «Страсти у Идиота сильные, потребность любви жгучая, гордость непомерная, из гордости хочет совладать с собой и победить себя» (там же, 141). Бесспорно, в словоупотреблении середины XIX века главным было значение, зафиксированное «Карманным словарем» и отмеченное комментаторами, только вот его ли исключительно имел в виду Достоевский? Творческая история романа, характер Идиота первых набросков и сюжетный рисунок судьбы Идиота окончательной редакции заставляют в этом усомниться. Хотя сама семантическая переакцентуация в контексте нашей темы симптоматична. Преобладающей традицией перевода на русский язык восьмого из Цветочков Франциска, повествующего о «совершенной радости», постепенно стала та, что опирается на позднюю традицию, смещающую акцент со страдания как радости на кротость, с которой страдание переносится 31 .

Кардинально меняя сюжет, состав действующих лиц и характер героя, Достоевский сохранял семантическое ядро образа, заключенное в слове, ставшем заглавием романа. По всей видимости, в первозамысле его интересовал именно частный человек и тот путь преодолений, который человек может пройти только как частный, или отдельный, вне зависимости от своего телесного здоровья, душевных свойств, места жительства и круга общения. А вот сюжетный рисунок судьбы князя Мышкина, в котором воплотилась идея идиота, действительно, свидетельствует о том, насколько рискованна с социальной точки зрения проповедь других религиозных идей. Рискованна, но не безнадежна, о чем уже вне романа свидетельствует глубокая укорененность этих идей в сознании русских интеллектуалов поколения Б. Пастернака и М. Бахтина.

1 Обратим внимание только на одно замечание, которое делает автор, представляя портрет своего героя: «Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь». (Все ссылки на текст Достоевского даны по изданию: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30 тт. Л.: Наука, 1972-1990.)

2 «...Профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии», - говорит князь Мышкин генералу Епанчину при первой встрече. «И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента...», - сказано в заключительной фразе последней главы романа.

3 «По Плутарху и Тациту, евреи почитали осла за то, что некогда ослы указали им путь к воде и спасли от смертельной жажды, за это ослу была воздвигнута статуя в Иерусалимском храме. Гностики прямо говорили, что владыка мира Саваоф был ослообразен <...> античная молва приписывала евреям какой-то древний, скрываемый самими евреями культ осла. Связывая этот культ с религией Тифона, греки даже верили, что Иерусалим и Иудей были рождены Тифоном после того, как осел спас его. Таким образом, самое существование Иудеи и ее священного города ставилось античным мифом в связь с древним культом осла <...> Продолжая еврейскую религию, христиане проносят к себе полностью и осла. Их тоже обвиняют в том, что они поклоняются ослиной голове...» Ряд примеров «спасающей» функции осла можно продолжить: благодаря ослам Зевс побеждает гигантов; осел спасает Диониса при переправе в Додону; Изида спасает Гора, отослав его на осле; Тифон спасается в битве благодаря ослу; ослица спасает Валаама от карающего меча ангела и т.д.(Фрейденберг О.М. Въезд в Иерусалим на осле (Из евангельской мифологии) // Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М.: Изд. фирма «Восточная литература» РАН, 1998. С. 636, 638).

М. Бахтин указывает на осла как на «евангельский символ унижения и смирения (и одновременно возрождения)» (Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Художественная литература, 1965. С. 216).

Эмблематический ряд, включающий изображения осла и ослиной головы, см., напр.: Emblemata: Handbuch zur Sinnbildkunst des XVI. und XVII. Jahrhunderts / hrsg. von Arthur Henkel und Albrecht Schцne. Stuttgart; Weimar: Metzler, 1996. S. 510-522.

О смысле крика осла см.: Бахтин М.М. Указ. соч. С. 88. См. также приведенные в указанной работе Фрейденберг примеры «пробуждающего» и «спасающего» ослиного рева в античной традиции: «...осел <...> у Овидия спасает <...> женское божество тем, что своим криком будит богиню при нападении на нее Приапа, бога производительности» (Ovid. Fast. 6, 345, ср. 313. Ср. знамение свыше, даваемое народу через рев осла - Amm. Marc. 27, 31) - Фрейденберг О.М. Указ. соч. С. 638, 661 (прим. 64).

4 Flцgel K.-Fr. Geschichte des Grotesk-Komischen [1788]. Neu bearbeitet und erweitert von Dr. F.-W. Ebeling. Leipzig, 1862.

5 Шифр Научной библиотеки СПбГУ: E II 12862. См. указание на этот факт в докладе Н.И. Николаева «Происхождение идеи Третьего Возрождения и ее развитие в Невельской Школе: М.М. Бахтин, М.И. Каган, Л.В. Пумпянский».

6См.: Naumann G. Zarathustra-Kommentar. Bd. 4. Leipzig, 1900. S. 178-191.

7См.: Villetard H. Office de Pierre de Corbeil. Paris, 1907.

8 Список произведений начала XX века, в которых упоминается средневековая мистерия и «возрождающий» крик осла, пока не составлен, однако те тексты, что сегодня хорошо известны, от «Соловьиного сада» А. Блока до «Портрета» Л. Добычина, используют образ осла и ослиную мессу в том смысле, который придали ей в XIX веке Достоевский и Ницше.

Из рассказа Л. Добычина «Портрет», опубликованного в 1930 году: «Сверх программы - музыкальные сатирики Фис-Дис трубили в веники. - Осел, осел, - кричали они, - где ты? - и отвечали: - Я в президиуме Второго интернационала» (см.: Добычин Л. Полн. собр. соч. и писем. СПб.: Журнал «Звезда», 1999).

9 Ницше Ф. Сочинения. В 2 тт. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 246. (Пер. Н. Полилова.)

10 Цит. по комментарию К. Свасьяна: Ницше Ф. Сочинения. Т. 2. С. 777.

11 Франциск Ассизский. Цветочки // Истоки францисканства. М., <б.г.>. С. 784-785. Изложение той же истории см.: Писания Франциска Ассизского: Хвалы и молитвы // Там же. С. 147-148; Деяния Святого Франциска и спутников его (Actus Sancti Francisi et sociorum eius). Гл. 7.

12 Св. Франциск Ассизский. Сочинения. М.: Изд. францисканцев -братьев меньших конвентуальных, 1995. С. 75. (Пер. Е. Широниной.)

13 Ветловская В.Е. Pater Seraphicus // Достоевский. Материалы и исследования. Вып. 5. Л.: Наука, 1983.

14 Плюханова М.Б. Достоевский и Толстой: взгляд из Италии (Gesщ Bambino в «Братьях Карамазовых») // Толстой или Достоевский? Философско-эстетические искания в культурах Востока и Запада: Материалы Международной конференции 3-6 сентября 2001 года. СПб.: Наука, 2003.

15 См.: Ветловская В.Е. Указ. соч. С. 165. Прим. 4.

16 Ozanam A.F. Saint Franзois; Le bienheureux Jacopone de Todi // Њuvres complиtes. Йd. 2. V. 5. Paris, 1859.

17 Sabatier P. Vie de Saint Franзois d’Assise. Paris, 1893; Thode H. Franz von Assisi und die Anfдnge der Kunst der Renaissance in Italien. Berlin,
1885.

18Назовемлишьодин, накоторыйссылаетсяиВетловская: Chavin F.E. Histoire de Saint Franзois d’Assise (1182-1226). Paris, 1816.

19 Анализ этого эпизода см.: Гершензон М.О. Жизнь В.С. Печерина. М., 1910. С. 8.

20 Цит. по: Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография. М.: Цитадель, 1997. С. 614.

21 Цит. по: Попова И.Л. <Комментарий к работе М.М. Бахтина «О спиритуалах (к проблеме Достоевского)»> // Бахтин М.М. Собр. соч. в 6 тт. Т. 6. М.: Русские словари, Языки славянской культуры, 2002. С. 523.

22 «Имея в виду этот контекст, - заключает Плюханова, - реплику Ивана Карамазова о неприятии им мировой гармонии, за которую заплачено страданиями ребенка, можно толковать не как простое гуманистическое восклицание, а гораздо более сложно, ближе к тому, как толкуется легенда о Великом инквизиторе, как искания христианские и антихристианские, католические и антикатолические и как выражение атеистической муки и болезни, которая завершится согласием есть ананас перед телом распятого ребенка» (Плюханова М.Б. Указ. соч. С. 37).

23 См.: там же. С. 27.

24См.: Encyclopaedia of Islam. New Ed. VII: 98a.

25 См.: Ковалевская С.В. Воспоминания и письма. М.: Изд. АН СССР, 1961. С. 106.

26 «Что же в том, что это болезнь? - решил он наконец. - Какое до того дело <...> если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией...»

27 Здесь, впрочем, различим также отголосок старого спора-соперничества францисканцев и иезуитов в России еще с петровских времен.

28 Истоки францисканства. С. 11.

29 Большая Легенда, составленная святым Бонавентурой из Баньореджо // Истоки францисканства. С. 575-576.

30 Вып. I. СПб., 1845. С. 75, 76.

31 См., напр.: Цветочки славного мессера святого Франциска и его братьев. СПб.: Журнал «Нева», Летний сад, 2000. С. 25.

Касаткина Татьяна

«Идиот» и «чудак»: синонимия или антонимия?

(Вопросы литературы. 2001. №2)

Теоретической предпосылкой анализа произведений Ф. М. Достоевского в этой работе является представление о его особом взаимоотношении со словом, свойственном, надо полагать, не одному Достоевскому, но в его творчестве проявившемся, может быть, особенно наглядно. Достоевский не «пользуется» словом, не использует его в интересах конкретного контекста, в определенном, неизбежно суженном и усеченном значении, но дает слову быть, смиренно отступает в сторону, позволяя слову раскрыть всю заключенную в нем реальность, что и создает необыкновенную многослойность и многоплановость его произведений. Но это же создает и почву для адекватной интерпретации, ибо слову не придаются никакие произвольные смыслы, оно не подвергается никаким контекстуальным искажениям, то есть слово может иметь лишь тот смысл, который в себе заключает, может реализовать лишь то, чем беременно: заключенную в нем реальность. Слово есть слово. Оно присутствует в творениях Достоевского в своей целостности, и именно поэтому — в своем равенстве самому себе1.
Присутствие слова в его целостности в произведениях Достоевского ставит исследователя перед задачей отыскивания смысла, покрывающего противоречащие на первый взгляд друг другу словоупотребления, чем создается непрерывное смысловое поле слова. Наличие такого смыслового поля вынуждает быть предельно внимательным к зачастую легко констатируемым исследователями фактам возможности замены одного слова на другое, к случаям синонимии, представляющейся как бы самоочевидной. Одна из самых «очевидных» синонимий, многократно отмеченная в работах, посвященных творчеству Достоевского, это соотношение слов «идиот» и «чудак» как обозначений главных героев романов «Идиот» и «Братья Карамазовы». Указанная еще Г. М. Фридлендером в его книге «Реализм Достоевского»2, последний по времени раз она, кажется, упоминается в работе В. В. Иванова «Юродивый герой в диалоге иерархий Достоевского» с введением тоже уже традиционного третьего члена: «В мире Достоевского «чудак», как и «идиот», синонимы слову «юродивый»3. Синонимия, однако, требует взаимозаменяемости слов в сходных контекстах, в данном случае — их взаимозаменяемости при описании указанных героев4. Но никакой взаимозаменяемости, тем более взаимозаменяемости, которая своей частотностью оправдывала бы самоочевидность предполагаемой синонимии, при анализе текстов самого Достоевского обнаружить не удается.
Бытование слов с корнем «чудо» в романе «Идиот» имеет свою чрезвычайно показательную динамику. Оставив, однако, пока в стороне употребление других слов с тем же корнем, обратим внимание на то, что слово «чудак» применительно к князю употребляется лишь два раза, в речи Елизаветы Прокофьевны:
«Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не такой... чудак, каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь вот здесь, напротив меня, — хлопотала она, усаживая князя, когда пришли в столовую, — я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не такой... больной? Может, и салфетку не надо... Вам, князь, подвязывали салфетку за кушаньем?»
«Она торжественно объявила, что «старуха Белоконская» (она иначе никогда не называла княгиню, говоря о ней заочно) сообщает ей весьма утешительные сведения об этом... «чудаке, ну, вот, о князе-то!» Старуха его в Москве разыскала, справлялась о нем, узнала что-то очень хорошее; князь наконец явился к ней сам и произвел на нее впечатление почти чрезвычайное».
Необходимо отметить, что интересующее нас слово оба раза употребляется после многоточия, указывающего на замену, на то, что слово используется как эвфемизм, вместо какого-то еще, явно ему не вполне адекватного. Ведь эвфемизм — это никоим образом не синоним табуированного слова, эвфемизм строится как иносказание, то есть некий обходный маневр, который может производиться разными путями (например, описанием объекта через его качества, не являющиеся субстанциальными, через акциденции — скажем, медведь, или посредством разного рода переносов — скажем, переносами по смежности, включая сюда случаи «целое вместо части» и «общее вместо частного», описывается половая сфера) и который, в конце концов, гораздо ближе к антонимии, чем к синонимии. Употребление антонима для указания на слово противоположного значения достаточно распространено, например, часто используемое в соответствующих ситуациях: «Ну, ты такой умный» или «Писаный красавец». Именно такой способ, кстати, используется Аглаей в разговоре с князем на зеленой скамейке (причем в данном случае такое использование принципиально несводимо к приему «иронии»):
«Потом она опять воротилась к Рогожину, который любит ее как... как сумасшедший. Потом вы, тоже очень умный человек, прискакали теперь за ней сюда, тотчас же как узнали, что она в Петербург воротилась».
К тому же в первом случае слово употребляется с отрицательной частицей: «не... чудак». Слово «чудачка» как адекватное именование в романе относится к Елизавете Прокофьевне, которая в какой-то момент начинает беспокоиться, не становятся ли и ее дочери, главным образом Аглая, такими же чудачками, как и она сама:
«Но главным и постоянным мучением ее была Аглая. «Совершенно, совершенно как я, мой портрет во всех отношениях, — говорила про себя Лизавета Прокофьевна, — самовольный, скверный бесенок! Нигилистка, чудачка, безумная, злая, злая, злая! О, Господи, как она будет несчастна!»
Интересно заявленное противопоставление однокоренных слов в характеристике Аглаи:
«Но, как мы уже сказали, взошедшее солнце все было смягчило и осветило на минуту. Был почти месяц в жизни Лизаветы Прокофьевны, в который она совершенно было отдохнула от всех беспокойств. По поводу близкой свадьбы Аделаиды заговорили в свете и об Аглае, и при этом Аглая держала себя везде так прекрасно, так ровно, так умно, так победительно, гордо немножко, но ведь это к ней так идет! Так ласкова, так приветлива была целый месяц к матери!... Все-таки стала вдруг такая чэдная девушка, — и как она хороша, Боже, как она хороша, день ото дня лучше! И вот... И вот только что показался этот скверный князишка, этот дрянной идиотишка, и все опять взбаламутилось, все в доме вверх дном пошло!»
Это сопоставление-противопоставление не единично и не случайно. Начиная со второй части романа слово «чуднуй» все больше и больше начинает приближать к нам область смысла слова «чудовищный». Слова «чэдный», «чэдно» сначала начинают звучать как «чуднуй», «чудну», указывая на то, что отсутствие причинно-следственных и телеологических связей в горизонтали (непонятно почему, непонятно зачем), свойственное обеим формам, не компенсируется более ощущаемыми или прозреваемыми вертикальными связями, присутствующими в форме «чэдно». Но слово ищет себе корней и, не находя их на небесах, укореняется в инфернальных сферах. То, что представлялось князю «чудну» в сообщениях Рогожина о Настасье Филипповне в сцене «встречи соперников» в начале второй части, оборачивается в конце концов «чудовищным» подозрением.
«— Что зарежу-то?
Князь вздрогнул.
— Ненавидеть будешь очень ее за эту же теперешнюю любовь, за всю эту муку, которую и теперь принимаешь. Для меня всего чуднее то, как она может опять идти за тебя? Как услышал вчера — едва поверил, и так тяжело мне стало».
«Вот я давеча сказал, что для меня чудная задача: почему она идет за тебя? Но хоть я и не могу разрешить, но все-таки несомненно мне, что тут непременно должна же быть причина достаточная, рассудочная... Ведь иначе значило бы, что она сознательно в воду или под нож идет, за тебя выходя. Разве может быть это? Кто сознательно в воду или под нож идет?»
«Да что тут чудного, что она и от тебя убежала? Она от тебя и убежала тогда, потому что сама спохватилась, как тебя сильно любит. Ей не под силу у тебя стало. Ты вот сказал давеча, что я ее тогда в Москве разыскал; неправда — сама ко мне от тебя прибежала: «Назначь день, говорит, я готова! Шампанского давай! К цыганкам едем!..» — кричит!» Да не было бы меня, она давно бы уж в воду кинулась; верно говорю. Потому и не кидается, что я, может, еще страшнее воды. Со зла и идет за меня... коли выйдет, так уж верно говорю, что со зла выйдет».
В последнем приведенном отрывке «чуднуе» Рогожиным отрицается как раз на том основании, что объяснение приводимым фактам отыскивается им в нижних сферах. В этот же момент князь начинает воспринимать то, что прежде было «чудным» как «чудовищное».
«— Да как же ты... как же ты!.. — вскричал князь и не докончил. Он с ужасом смотрел на Рогожина».
Еще одно перерождение «чуднуго» в «чудовищное» связано с картиной Ганса Гольбейна.
«Рогожин вдруг бросил картину и пошел прежнею дорогой вперед. Конечно, рассеянность и особое, странно-раздражительное настроение, так внезапно обнаружившееся в Рогожине, могло бы, пожалуй, объяснить эту порывчатость; но все-таки как-то чудно стало князю, что так вдруг прервался разговор, который не им же и начат, и что Рогожин даже и не ответил ему».
Как только будет дано подобие объяснения происходящему (причем указано, кем дано это объяснение), то, что воспринималось как «чуднуе» (а именно — ощущение князя), немедленно предстанет как «чудовищное»:
«Или в самом деле было что-то такое в Рогожине, то есть в целом сегодняшнем образе этого человека, во всей совокупности его слов, движений, поступков, взглядов, что могло оправдывать ужасные предчувствия князя и возмущающие нашептывания его демона? Нечто такое, что видится само собой, но что трудно анализировать и рассказать, невозможно оправдать достаточными причинами, но что, однако же, производит, несмотря на всю эту трудность и невозможность, совершенно цельное и неотразимое впечатление, невольно переходящее в полнейшее убеждение?.. Убеждение — в чем? (О, как мучила князя чудовищность, «унизительность» этого убеждения, «этого низкого предчувствия», и как обвинял он себя самого!) «Скажи же, если смеешь, в чем? — говорил он беспрерывно себе с упреком и с вызовом, — формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания! О, я бесчестен! — повторял он с негодованием и с краской в лице. — Какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на этого человека! О, что за день! О, Боже, какой кошмар!»
Полагаю, что деградация слова «чэдный» связана с общим нисходящим планом романа «Идиот», во всяком случае, в той его линии, которая определяется главным героем5. Для нас же сейчас существенны две констатации: во-первых, при изменении слова на однокоренное смысл, им порождаемый, меняется не произвольно, но так, что может быть составлена своего рода карта общего поля смысла однокоренных слов, имеющая своими границами смысловые антонимы (в разобранном случае: «чэдно» — «чудовищно»). Во-вторых, слово «чудак», употребляемое применительно к князю, есть эвфемизм, подразумевающий не синонимию, а скорее антонимию: то есть слово «идиот», вместо которого произносится «чудак», имеет больше общего в значении с «чудовищным», чем с «чэдным».
Аналогичную деградацию претерпевает в романе «Идиот» слово «юродивый». Вот единственное употребление этого слова в романе применительно к главному герою:
«— Ну коли так, — воскликнул Рогожин, — совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, Бог любит!
— И таких Господь Бог любит, — подхватил чиновник».
Все остальные случаи его употребления описывают компанию тетушки Рогожина и Настасьи Филипповны.
Далее в романе князя называют уже не «юродивым», а «уродиком»:
«— А что такое «рыцарь бедный»?
— Совсем не знаю; это без меня; шутка какая-нибудь.
— Приятно вдруг узнать! Только неужели же она могла заинтересоваться тобой? Сама же тебя «уродиком» и «идиотом» называла».
«Только неужели ж Аглая прельстилась на такого уродика! Господи, что я плету! Тьфу! Оригиналы мы... под стеклом надо нас всех показывать, меня первую, по десяти копеек за вход».
Лишаясь вертикальных связей, «юродивый» становится «уродиком». Вообще, многочисленные работы, посвященные рассмотрению князя через призму института «юродства»6, не учитывают того обстоятельства, что князь как бы идет обратным путем — от «юродивого» к «уродику» (имея в недостижимой перспективе — стать «нормальным человеком»), в то время как юродивый проходит путь от «нормального человека» через «уродика» (когда его «уродство» еще не ставится в связь с Божеством, когда оно еще не воспринимается окружающими как способ восхождения к Божеству от обыденного мира) к «юродивому». Ведь юродивый для того и искажает образ человеческий, чтобы приблизиться ко Христу, к образу Христову. Князь же, которому по замыслу изначально придана невинность, свойство Единственного Человека, который был Богом, то есть образ Христов, искажает его, чтобы приблизиться к образу человеческому (что объясняет и описанное в книге Ольги Меерсон «Dostoevsky’s Taboos»7 движение от ноль-табуирования ко все увеличивающемуся количеству табу в романе «Идиот»). Таким образом, князь — юродивый наоборот, навыворот, что структурно неизбежно будет иметь значительные черты сходства с антитезой, с собственно юродивым.


Теперь посмотрим, как в этом смысле обстоит дело в романе, герой которого предполагается столь же «синонимичным» Мышкину, как слово «идиот» слову «чудак».
Слово «идиот» употребляется в романе «Братья Карамазовы» всего восемь раз, причем один раз оно характеризует взгляд Лизаветы Смердящей, а во всех остальных случаях относится к Смердякову, которому придана также «священная болезнь» князя Мышкина, следствием которой и является идиотизм, здесь с очевидностью представленный как медицинская патология.
Со словами с корнем «чудо» происходит еще более интересная метаморфоза, если сравнивать положение дел с романом «Идиот». В первой части «Братьев Карамазовых» таких основных слов всего два, хотя они достаточно часто употребляются. Это слово «чудак», характеризующее Алешу, и слово «чудо» со своими производными (чудотворец, чудотворный, чудодейственный), с которым слово «чудак» непосредственно сопрягается при характеристике главного героя. Слово «чудо» в первой части «Братьев Карамазовых» везде сохраняет свои вертикальные связи, свои небесные корни, не сползая к только-горизонтали «чудну». В соответствии с этим, в отличие от «не... чудака» романа «Идиот» здесь «чудак» выступает в своем истинном виде и в своих истинных корневых смысловых связях. Только один пример типичного словоупотребления:
«Алеша был даже больше чем кто-нибудь реалистом. О, конечно, в монастыре он совершенно веровал в чудеса, но, по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют реалиста к вере. Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет в себе силу и способность не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же и допустит его, то допустит как факт естественный, но доселе лишь бывший ему неизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры. Если реалист раз поверит, то он именно по реализму своему должен непременно допустить и чудо. Апостол Фома объявил, что не поверит, прежде чем не увидит, а когда увидел, сказал: «Господь мой и Бог мой!» Чудо ли заставило его уверовать? Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать и, может быть, уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже еще тогда, когда произносил: «Не поверю, пока не увижу».
В самом же первом отрывке, где встречается слово «чудак» применительно к Алеше, главному герою романа, оно прямо противопоставляется тем значениям слова «идиот», которые традиционно акцентируются исследователями как присущие греческому варианту и преобладающие в смысловом поле слова в одноименном романе: чудак не частность и не обособление, но носит в себе сердцевину целого.
«Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся. Впрочем, странно бы требовать в такое время, как наше, от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к тому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли?
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались...»
Слова с корнем «урод» вообще не применяются к Алеше, это слово единственный раз употребляется по отношению к Лизе, практически в медицинском смысле, во всех остальных употреблениях слов с таким корнем в «Братьях Карамазовых» смысл их ясен и недвусмыслен — это «искажение должного», как духовное, так и физическое. Например:
Наставление Паисия Алеше: «Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, то выходили одни лишь уродливости».
Описание Илюшечки: «Одет он был в довольно ветхий старенький пальтишко, из которого уродливо вырос».
Слова с корнем типа «юродивый» употребляются в «Братьях Карамазовых» очень часто и многообразно, что необходимо проанализировать отдельно. Нас здесь интересует лишь случай, который как бы является перифразом «уродика» применительно к князю Мышкину:
«— Вы... вы... вы маленький юродивый, вот вы кто! — с побледневшим уже лицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна».
Следует заметить, что Алешу героиня, даже в состоянии крайнего раздражения, не может именовать «уродиком»; это противоречило бы и смыслу эпизода, в котором «несветская» откровенность и прямота героя выглядит как юродство, но вовсе не как уродливость, ибо есть выправление, а вовсе не искажение истины.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...