Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Лекция 5 Литературно-общественная ситуация 70-80-ых гг. 19 века 6 глава





Наиболее затруднительно в случае романа «Идиот» — но и наиболее необходимо — установить общее, единое поле смысла для слова, являющегося одновременно и именованием главного героя, и названием произведения в целом. При стремлении представить образ князя Мышкина исключительно как «положительно прекрасный», без связанной у Достоевского с этим понятием проблематики, смысл слова редуцировался, сводясь лишь к некоторым значениям и по-гречески и по-русски. Между тем общее поле смысла русского и греческого слова является еще у Пушкина в стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума...». Главное, акцентированное в комментарии к 30-томному собранию сочинений Достоевского значение греческого слова — «частный, отдельный человек»8. Изолированный. Отделившийся. От кого? Ответ дает Пушкин: «И я глядел бы, счастья полн, в пустые небеса».
Частный, отдельный человек отделен от Бога. И в этом своем состоянии он оказывается «идиотом» в том значении, которое выходит на первый план в русском слове. Предпосылка, данная в греческом корне, — «отдельность», — порождает идиотизм. «Отдельный» человек обречен быть идиотом. Указанное значение не исчезает из слова в романе «Братья Карамазовы», ибо доминанта образа Смердякова — его отдельность, обособленность уже не только от Бога, но и от мира Божьего, его брезгливость, скопчество и, наконец, способ самоубийства, когда буквально перекрывается сообщение между миром и индивидом — удушением, недопущением в себя воздуха. Перед нами последовательное до-осмысливание значения слова, а вовсе не изменение этого значения.
В романе «Идиот» это слово заключает в себе, определяет и описывает судьбу героя вплоть до предположительного возгласа Шнейдера, который при виде князя, найденного в доме Рогожина над трупом убитой Настасьи Филипповны, махнул бы рукой и сказал бы, «как тогда: «Идиот!»


Когда Достоевский будет писать якобы сходный образ Алеши Карамазова, он выберет якобы сходное, а на деле совсем иное слово «чудак» и подчеркнет его антиномичность словам «частность» и «обособление», которые представляют собой не что иное, как греческое значение слова «идиот».
Чудак — не частность, но составляет «сердцевину целого», ибо несет в себе эту сердцевину в самом корне — «чудо». Чудак — тот, кто причастен чуду, а значит — не обособлен. Именно причастность чуду вновь связывает землю с обширным небесным сводом Алешиного видения, сводом, который говорит человеку, который составляет его основу и опору, — вместо «пустых небес» пушкинского безумца и идиота Достоевского.
Разница отношений героев двух романов к небу выражена с полной отчетливостью:
«Это было в Швейцарии, в первый год его лечения, даже в первые месяцы. Тогда он еще был совсем как идиот, даже говорить не умел хорошо, понимать иногда не мог, чего от него требуют. Он раз зашел в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга; каждый вечер снеговая, самая высокая гора там, вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая «маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит его и счастлива»; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда, все эти самые слова, и что про эту «мушку» Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слез. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли...»
«Он не остановился и на крылечке, но быстро сошел вниз. Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною... Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить вовеки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои...» — прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего». Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным». Простить хотелось ему всех и за всё и просить прощения, о! не себе, а за всех, за всё и за вся, а «за меня и другие просят», — прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его — и уже на всю жизнь и на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. «Кто-то посетил мою душу в тот час», — говорил он потом с твердою верой в слова свои...»
Князь Мышкин не может обрести своего места, желая с детства «пристать к хору» земного пира, воспринимая его именно в качестве земного праздника, завидуя знающим свой путь на земле, «отходящим и приходящим с песнью», но в том-то и дело, что место человека не обретается в пределах этого мира9, что его место — там, где встречается земля с небом, что именно в человеке должна осуществиться эта встреча, через него происходит соприкосновение всех миров, в его душе сходятся их нити. Именно здесь, на перекрестке миров, на их кресте, обретает свое место Алеша. Мир князя Мышкина ограничен горизонтом, этой недосягаемой чертой схождения земли и неба, за которой мерещится ему чудный город Неаполь. Взгляд, устремленный к горизонту, очерчивает мир в границах земного окоема. Для Алеши ключевым понятием оказывается «купол» — высшая точка небес. Алеше не надо устремляться к горизонту (обманной, ложной, кажущейся встрече), ибо он сам — место встречи земли и неба10.
И пир человеку уготован в Кане Галилейской.
Две кульминационные сцены романов оказываются антонимически соотнесенными: разбитая китайская ваза в «Идиоте» и видение в Кане в «Братьях Карамазовых».
Разбитая ваза — ибо «всему приходит конец, даже и человеку», как скажет генеральша Епанчина, и человек — не больше чем утлый сосуд раскрашенный, «гроб повапленный», мастерски исполненный вдумчивыми иностранцами. Это в случае, если мир организован sub specie идиота — частного, отпавшего, отъединившегося человека.
И наоборот, в «Кане» символом человека, «чудака», становятся каменные водоносы, в которых пресная вода человеческая по слову Господню вскипает радостным вином вечной жизни.
Поверженная ваза становится символом поверженного героя. Сразу после ее падения князя посещает первый предвестник грядущего припадка:
«Еще мгновение, и как будто все пред ним расширилось, вместо ужаса — свет и радость, восторг; стало спирать дыхание, и... но мгновение прошло. Слава Богу, это было не то!»
И затем сам припадок:
«Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным болью лицом услышала дикий крик «духа, сотрясшего и повергшего» несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку».
Нельзя не обратить внимание на то, что падение Алеши описывается почти как падение Мышкина, теми же словами, но только везде обозначено противоположное движение11. Восторг предшествует тому, как «дух» сотрясает и повергает князя, который после этого «больной» и «несчастный». Алеша повергается на землю «как подкошенный», и к нему приходит восторг, и он встает «твердым бойцом». И это потому, что широта и свет («как будто все пред ним расширилось» — у Мышкина; «Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд» — у Алеши) приходят к герою последнего романа Достоевского из реальности, извне, как весть о Том, Кто только и может указать человеку его место, и в отсутствие Кого у человека не может быть никакого места («Если Бога нет, то какой же я капитан?» — скажет один из героев романа «Бесы»), а не изнутри его собственной обособившейся природы.
Итак «идиот» именно антоним слову «чудак». Первое из них указывает на частность и обособление, на отдельность и остановленность в тесных пределах земного бытия (князь ведь даже не умрет, а «зависнет» в швейцарских горах, не принимаемый иным миром). Второе свидетельствует о чуде связи — религии, на латыни и обозначающей «связь», о человеке как узле всех связей, именно поэтому и способном стать «сердцевиной целого».

_____________________________

1 Подробнее об этом см.: Т. А. К а с а т к и н а, Художественная реальность слова: Онтологичность слова в творчестве Ф. М. Достоевского как основа «реализма в высшем смысле». Автореферат диссертации на соискание степени доктора филологических наук, М., 1999.

2 См.: Г. М. Ф р и д л е н д е р, Реализм Достоевского, М.—Л., 1964, с. 247.

3 В. В. И в а н о в, Юродивый герой в диалоге иерархий Достоевского. — В сб.: «Евангельский текст в русской литературе ХVIII—ХХ веков», Петрозаводск, 1994, с. 204.

4 Надо ли говорить, что сами эти герои воспринимаются как своеобразные «синонимы». Одним из немногих, обративших внимание на странность этой синонимии и на ее движение в сторону антонимии (причем связавшим эту антонимию именно с эпилепсией и идиотизмом, присущими одному из героев), был Андрей Белый: «Достоевский измеривает землю меркой абсолютной гармонии: это — уже не психология, а пророчествование; печатью вечной гармонии хочет он заклеймить своих героев: сначала в князе Мышкине, еще эпилептике, потом в Алеше; но князь Мышкин сбрасывает с себя эту печать и впадает в идиотизм. Алеша пытается ее вынести, ибо дано было ему видение «Каны Галилейской»; с благоуханием от этого видения его посылают в мир, чтобы благоуханием видения успокоить страждущую душу, страждущую землю» (Андрей Б е л ы й, Трагедия творчества. Достоевский и Толстой. — В сб.: «О Достоевском», М., 1990, с. 154. Здесь и далее курсив в цитатах — мой, выделение жирным шрифтом принадлежит цитируемому автору).

5 О «деградации» главного героя в ходе романа пишут многие, очень по-разному понимая сам термин. Было отмечено нисходящее движение, начиная со второй части романа (Dennis P. S l a t t e r y, Dostoevsky’s Fantastic Prince: A Phenomenological Approach, New York, 1983, р. 79). О том же говорила Сара Янг в докладе на Х симпозиуме Международного общества Достоевского (Нью-Йорк, июль 1998 года). О другом типе «деградации» говорит Т. Киносита в работе «Возвышенная печаль судьбы» «Рыцаря бедного» — князя Мышкина» (в сб. статей «Роман Ф. М. Достоевского «Идиот»: современное состояние изучения», М., 2001). См. также мою статью «Лебедев — хозяин князя» в альманахе «Достоевский и мировая культура», № 13, СПб., 1999, с. 56—66.

6 Кроме указанной уже работы В. Иванова, см. также специально посвященную этой теме монографию: Murav H a r r i e t, Holy Foolishness: Dostoevsky’s Novels and the Poetic of Cultural Critique, Stanford University Press, 1992.

7 Olga M e e r s o n, Dostoevsky’s Taboos, Dresden — Mьnchen, 1998, р. 81—108. В своей книге Ольга Меерсон разрабатывает универсальную концепцию табуирования как способа маркировки базовых ценностей в литературном произведении. Но для невинного нет ценностей, нуждающихся в табуировании.

8 Ф. М. Д о с т о е в с к и й, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 9, Л., с. 394.

9 Митрополит Сурожский Антоний говорит: «По слову митрополита Филарета Московского мы повешены между двумя безднами, между бездной небытия и Божественной бездной, только на слове и воле Господних. По существу мы до конца беспочвенны; мы можем иметь корни, только если станем действительно своими и родными Богу, причастниками Божественной природы, живыми членами Тела Христова, храмами Святого Духа, детьми Отчими по приобщению, то есть все вместе — Церковью, и каждый из нас — живым членом этой Церкви» (Митрополит С у р о ж с к и й А н т о н и й, О встрече, Клин, 1999, с. 135).

10 Святой праведный Иоанн Кронштадтский, давая совет, как праздновать дни рождения и именины, говорит, что они «должны быть преимущественно пред всеми другими днями будними, обращать сердца и очи наши к небу, с благодарными чувствами к Творцу, Промыслителю и Спасителю, с мыслию, что там наше отечество и Отец, что земля не отечество, а место пришествия и странствия, что прилепляться к тленным вещам безрассудно, грешно, богопротивно, что к Богу надо прилепляться всем сердцем» (цит. по: «Как праздновать день Ангела?», М., 1999, с. 16).

11 Противоположное движение, впрочем, начинается еще с интенции, с устремленности героев. Князь Мышкин с тоской простирает руки в бесконечную синеву неба и повергается на землю «духом немым и глухим» — словно отброшенный брезгливо. Алеша с любовью повергается на землю, будто прижимает ее к себе, обнимает ее и поднимается — чтобы и ее поднять к небесам с собою.

Мильдон Валерий

Раскольников и Мышкин (К художественной идеологии Достоевского)

(Вопросы литературы. 2005. №3)

Причины действий человеческих обыкновенно бесчисленно сложнее и разнообразнее, чем мы их всегда и потом объясняем, и редко определенно очерчиваются.

 

«В наш век, право, точно порода другая... Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз... теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках…»

«Идиот».

 

В художественном произведении имеется фраза или эпизод, передающие сокровенные смыслы, о которых сам писатель чаще всего (а то и никогда) не задумывается. Такими кажутся мне слова, вынесенные в эпиграф: в первом случае говорит автор, во втором — один из его персонажей, князь Мышкин, по содержанию же оба высказывания близки.

Да, причины действий человека не помещаются в объяснения, в том числе в его собственные, — вот почему его нельзя свести к одной мысли. Только ли это особенность нашего времени или этак было всегда — сейчас неважно. Замечу лишь, что идея многосоставности человека нередко возникает в романе «Идиот», ограничусь одним примером. Князь Мышкин беседует с Келлером о двойных мыслях, одновременно существующих в уме: «Бог знает, как они приходят и зарождаются». Тут появляется Лебедев чуть ли не для того, чтобы подтвердить суждение князя: «...И слово, и дело, и ложь, и правда — всё у меня вместе, и совершенно искренно».

Достоевский сам определил свою книгу в известном письме к С. Ивановой (1(13) января 1868 года): «Идея романа — моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее <...> Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь <...> Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо»1.

Таковы намерения писателя, а они, как известно, осуществляются не часто, и смысл созданного выходит или больше задуманного, или попросту другим. Читатель, исследователь имеют достаточно оснований не принимать авторских соображений в расчет либо доверять им с осторожностью. И еще одно: прекрасный человек, идеал не выработался, хотя автор знает, каков он, — Христос. Следовательно, идеалом нашим и остальной Европы должны стать евангельские отношения. Царство Божье — «бесконечное чудо».

Повторяю, намерение и результат, как правило, не совпадают, и не только потому, что причины действий человека разнообразнее его же логики. Конечно, и поэтому тоже, но еще и потому, что в творчестве — в создании художественной действительности, которая во многом не совпадает с обыденной, превосходя ее полнотой, — художник сам себя не контролирует до степени, необходимой надежному рациональному суждению. Он создает эту действительность, творит ее от полноты своих сил, тогда как в оценках и собственного творения, и реальности участвует одна рациональная способность, как раз и отвечающая за авторские намерения. Противоречие изображения и суждения о нем как полноты и частичности — вот, я полагаю, отчего в громадном большинстве случаев авторские планы оказываются беднее художественного результата.

В «Записках из подполья» Достоевский, не задаваясь таковой целью, разъяснил только что названное противоречие: «...Рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями <...> Рассудок знает только то, что успел узнать <...> а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно...». Творчество — то же хотение, авторские же намерения черпают из рассудочных способностей; в творчестве человек действует целиком и потому часто вопреки рассудку. Сейчас это как будто общепризнано, хотя для понимания художественной идеологии Достоевского эта мысль важна.

«Записки из подполья» (1864) опубликованы спустя год после «Записок из Мертвого дома», суммирующих четырехлетний каторж­ный опыт писателя. Он вынес из каторги убеждение: «...вот я теперь силюсь подвести весь наш острог под разряды; но возможно ли это? Действительность бесконечно разнообразна сравнительно со всеми, даже и самыми хитрейшими, выводами отвлеченной мысли и не терпит резких и крупных различений. Действительность стремится к раздроблению» (здесь и далее в цитатах жирный курсив мой. — В. М.). К раздроблению чего и на что? Массы на индивидов — в этом Достоевский удостоверился на каторге, хотя, конечно, знал и прежде, но знанием отвлеченным, а тут убедился, так сказать, вживую. Ну а если индивид, — никакие общие правила, резкие и крупные различия не годятся безоговорочно, каждому свое правило, к человеку нельзя подходить с общим суждением, законы природы и логики в его случае не всесильны, ибо он не умещается в них весь и не попадает целиком ни под какое обобщение. «И всё это от самой пустейшей причины, об которой бы, кажется, и упоминать не стоит: именно оттого, что человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода <...> Свое собственное <...> хотенье, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз <...> — вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту» («Записки из подполья»).

Известно, что эта книга содержит решительное возражение проекту всеобщего благоденствия, изложенному Чернышевским в романе «Что делать? Из рассказов о новых людях». Автор утверждает наличие универсальных принципов, которые рано или поздно заставят людей отказаться от нерационального образа жизни. Такие люди уже появились, их Чернышевский именует «порядочными». Сейчас их, правда, мало, но число их «растет с каждым годом». «А со временем это будет самым обыкновенным случаем, а еще со временем не будет бывать других случаев, потому что все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо». Так думал, и почти в тех же понятиях, не один Чернышевский. Журнал «Дело» (№ 4—5 за 1868 год, когда Достоевский работал над «Идиотом») опубликовал развернутую рецензию П. Ткачева на несколько художественных произведений, вышедших на Западе. «Мы видим из этих романов не только современного человека таким, каким он есть, но и каким он должен быть, по понятиям мыслящего меньшинства нашего времени». «Отличительный признак людей будущего состоит в том, что вся их деятельность, даже весь образ их жизни определится одним желанием, одною страстною идеею — сделать счастливым большинство людей <...> Эта идея совершенно сливается с понятием о их личном счастьи». «...Люди будущего — неизбежный результат нашего умственного прогресса...»2.

То ли еще не наступило будущее, о котором писал Ткачев, то ли никакого умственного прогресса нет и в помине, но прошло свыше ста лет, а теперешние люди все еще далеки от обещанных Ткачевым. Его последние слова напоминают логику Чернышевского: сегодня порядочных людей мало, завтра их станет больше, а потом все будут порядочными. Подобным логике и мышлению и возражал Достоевский. Каторжный опыт, читаемый в «Записках из подполья», привел его к мысли, что всем никогда не будет хорошо; что люди будущего — книжная фикция, умственный мираж. Во-первых, человек есть индивид и у каждого свое «хорошо», а посему невозможно универсальное благополучие. Во-вторых, зло — составной элемент жизни наряду с добром, одно без другого не существует, как и жизни нет без каждого из них. Поэтому всеобщего «хорошо» не будет, и гипотеза «все люди порядочные» нереализуема.

Вскоре после «Записок из подполья» выходит «Преступление и наказание». В черновиках под заглавием «Идея романа» сказано: «Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием». «Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием <...> приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе» (7, 154—155). Идут на ум «Записки из подполья»: «И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное, — одним словом, только одно благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же и выгодно, как благоденствие?» «Страдание — да ведь это единственная причина сознания».

Совпадение свидетельствует: роман о Раскольникове нужно читать в границах сложного литературного контекста, разумея и предыдущее творчество Достоевского, и его литературное окружение, и популярные в 60-е годы идеи. Тогда имеются поводы утверждать, что в «Преступлении и наказании» тоже слышны возражения Чернышевскому; что Раскольников, с одной стороны, радикальный единомышленник героев «Что делать?», а с другой — опро­вергает их убеждения и вообще социалистические (освободитель­ные)умонастроения, набиравшие силу в России. В черновиках есть прямые отсылки к этим взглядам, например одно из соображений Сви­дригайлова: «Главная мысль социализма — это механизм» (7, 161).

Среди черновых материалов попадаются заметки, комментирующие мотивы Раскольникова в окончательном тексте. «В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество [позже Достоевский дописывает], чтобы делать ему добро» (7, 155). Задуман герой, выражающий убеждения социальных радикалов, он принимается за дело, по мнению писателя, принципиально неисполнимое. К таковым радикалам, говоря попутно, принадлежал и сам Достоевский до каторги, куда попал, в сущности, именно за эти взгляды. Публичное чтение письма Белинского к Гоголю и присутствие у Спешнева во время чтения «возмутительного сочинения поручика Григорьева “Солдатская беседа”» — таково обвинительное заключение суда3 — только предлог, некая юридическая зацепка. Так вот, Раскольников собирается решить задачу, не имеющую решения: и добра нельзя сделать всему обществу, поскольку оно состоит из индивидов, и неискоренимость зла делает затею неосуществимой. Человек не родится для счастья, он его добывает страданием, то есть личным сопротивлением злу — эту мысль Достоевский обдумывает в черновиках. В окончательном тексте кое-что из этих «черновых» соображений сохраняется, в частности, в диалоге Сони и Раскольникова:

«— Что же, что же делать? — истерически плача и ломая руки повторяла Соня.

— Что делать? (автор как будто с умыслом повторяет формулу Чернышевского. — B. M.). Сломать, что надо, раз навсегда, да и только и страдание взять на себя! <...> Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель

Те же страдание и власть, что в черновиках, и тоже ради добра — избавления от зла, но в итоговом тексте Раскольников невольно для себя выговаривает ту самую особую логику власти, которая — помимо прочего — делает добро призрачным: власть, задуманная как средство, всегда становится целью — естественное превращение любых властных намерений, чем бы те ни были рождены. Название романа имеет несколько смыслов, один из них предполагает: наказание Раскольникова состоит в том, что он спутал две логики — власти и добра, не догадался об их несовместимости, не понял, что попал в неразрешимoe противоречие. Если точно хочешь добра человечеству, откажись от этой идеи, всеобщее благо невозможно, для него необходимо взять власть, а это и делает цель недостижимой, вместо добра ею становится власть. Двойное убийство, совершенное Раскольниковым, доказывает, что всякий благодетель человечества оказывается палачом/убийцей человека, и стремление к всеобщему благу оборачивается всеобщим несчастьем. В этом отношении «Преступление и наказание» интегрирует художественный опыт «Записок из Мертвого дома» и «Записок из подполья», что надлежит учитывать, рассуждая о содержании «Идиота»: его художественная идеология дает другой ответ на страдальческий вопрос Сони: «Что же, что же делать?»

Из черновиков к «Идиоту» ясно: безымянный пока герой будущего романа имеет много черт, напоминающих Раскольникова. Отбрасывая второстепенные оговорки, это по существу одно лицо. «Идиот говорит, смотрит и чувствует как властелин. Он уходит и шатается по Петербургу <...> курса не кончил». «Страсти у Идио­та сильныя <...> гордость непомерная» (9, 142, 141).

В черновиках к «Преступлению и наказанию» встречаются похожие куски. «Выходит, бродит и мечтает...» (7, 137). «В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости» (7, 155). Там же Соня говорит: «Русский народ всегда, как Христос, страдал...» (7, 134). Вспоминается сопоставление с Христом Князя в черновиках к «Идиоту» (дважды запись): «Князь Христос» (9, 246, 249) и неоднократные аналогии Мышкина с Христом в окончательном тексте (сцены с детьми в Швейцарии, близость с Рогожиным—разбойником, пощечина от Гани, несостоявшаяся свадьба с Настасьей Филипповной—Магдалиной). Изучая черновые варианты романа, И. Битюгова сделала наблюдение: «К сцене встречи Идиота в вагоне с генеральским семейством примыкает набросок, сделанный среди записей к “Преступлению и наказанию”...» Этот набросок приводится (9, 164). Наконец, последнее. Среди набросков и планов 1867—1870 годов находится «тема под названием “Император”» (9, 113). Ее датируют октябрем-ноябрем 1867 года (9, 486) — как раз в эту пору обдумывался «Идиот», и упомянутая тема является одним из материалов к роману. Речь шла об известном эпизоде русской истории: молодой Мирович попытался освободить содержавшегося в заточении Ивана (VI) Антоновича. После смерти императрицы Анны в 1740 году его, младенца, объявили императором, но спустя год Елизавета, дочь Петра I, свергла его и заточила в Шлиссельбург. При попытке поручика Мировича освободить Ивана в 1764 году (правила уже Екатерина II) Иван, ровесник Мировича, был убит в возрасте 24 лет.

Об этом Достоевский собирался писать роман. «Мирович в энтузиазме показывает ему оборотную сторону медали и толкует, сколько, став императором, он может сделать добра» (9, 114). Все та же идея: взять власть, чтобы делать добро. Она не покидает писателя и во время работы над «Идиотом», хотя уже в «Преступлении и наказании», похоже, решительно осуждена.

Близость черновых материалов к разным романам, деталей в законченных текстах свидетельствует, я полагаю, что автор обдумывал какую-то группу идей; из них, судя по черновикам, с большой вероятностью схематически вычленяются две. Первая: мир устроен плохо, люди страдают. Вторая: с этим нужно что-то делать. Но что? Не случайно в черновиках к обеим книгам автор, помимо темы «власть и добро», акцентирует идею нового человеческого типа. Не исключено, что с ним связываются надежды на перемену негодного мироустройства. В этой акцентировке мне слышится опять-таки возражение «новым людям» Чернышевского, Ткачева, их последователям, с которыми Достоевский принципиально расходится. У Чернышевского новый тип возникает по мере изменения общественных условий. У Достоевского новые условияжизни могут (только могут!) появиться в результате обновления человека, на это указывает, к примеру, фраза из черновиков к «Идиоту»: «...Он был “верен сладостной мечте” — восстановить и воскресить человека!» (9, 264).

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...