Лекция 5 Литературно-общественная ситуация 70-80-ых гг. 19 века 3 глава
Герой Достоевского легко узнаваем в той оценке личности и характера Иисуса, которую дал в своей книге Э. Ренан: «Как часто бывает с натурами возвышенными, сердечная нежность обратилась у него в безграничную мягкость, в неопределенную поэтичность, во всеобщую обаятельность» (Ренан, 110). И к Иисусу, и к Мышкину это прежде всего притягивает людей тонкой и хрупкой душевной организации, людей простодушных и душевных, вот почему «нарождающаяся религия была во многих отношениях движением женщин и детей» (Ренан, 173), вот почему женщины и дети (в случае Аглаи и Лизаветы Прокофьевны это одно и то же; подростковое, инфантильное очевидно присуще не только Коле Иволгину, но и Ипполиту, и всей компании нигилистов, особенно Бурдовскому) - главный объект воздействия князя Мышкина. Объясняя «чрезвычайно нежное чувство» Иисуса к женщинам, в частности, его отношение к блудницам, Ренан в какой-то мере объясняет и поведение Мышкина: «Его близкие и свободные отношения, чисто нравственного характера, к женщинам двусмысленного поведения, объясняются <…> той страстной преданностью его славе Отца, которая внушала ему своеобразное влечение ко всем прекрасным созданиям, которые могут служить ей» (Ренан, 110). Жениховство Мышкина подчас трактуется не только как самозванство, но и как нелепость, уклонение от главного: «Мышкин пришел вовсе не для того, чтобы жениться <…> и внутренне это жениховство только отвлекает его в сторону от самого себя» (Померанц, 98). Между тем, это очень важная, символически насыщенная миссия князя, которая имеет глубокий аллюзионный смысл, но в которой практически нет смысла буквального. «Ведь вот вы все-таки женитесь? <…> Женитесь вы или нет?» - добивается Евгений Павлович. «Это, это все равно, что я женюсь, это ничего <…> Я так только просто женюсь; она хочет; да и что в том, что я женюсь: я… Ну, да это все равно!» - в этом сбивчивом лепете нет ответа на вопросы Евгения Павловича, а есть непонятная, недоступная Радомскому готовность Мышкина принести себя в жертву женщине, лица которой он не может выносить, и стремление, как к свету и спасению, к другой женщине. И проблема тут не только в незаконном присвоении миссии Жениха и Спасителя. В не меньшей степени причина катастрофы в том, что в своем желании жениться на Настасье Филипповне из жалости, на Аглае по сердечному влечению Мышкин забывает свою болезнь, игнорирует законы природы, выносит их за скобки своей и чужой судьбы. «…Ни ему, ни его слушателям, - пишет об Иисусе Ренан, - никогда не приходила и мысль о законах природы, устанавливающих пределы возможного» (Ренан, 201). Как предупреждение-пророчество о «пределах возможного» рваной раной зияет в романе картина «Мертвый Христос», от которой, по выражению Мышкина, «у иного еще вера может пропасть». У иного, но не у него. Он верен себе, своему служению от начала до конца. «…Достоевский, - пишет Бердяев, - принял христианство прежде всего как религию любви» (Бердяев, 93). Это и есть религия Мышкина и способ его существования в мире. Он действительно, хотя и по-разному, любит обеих женщин, при этом, как совершенно справедливо замечает Скафтымов, «двойная любовь князя становится конфликтом не в нем самом, а лишь вне его, в гордом соперничестве ревнующих о нем» (Скафтымов, 74).
Страсти, разгоревшиеся вокруг князя, тоже имеют не только прямой, но и символический смысл, тоже отсылают к «первоисточнику». «Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам» (Матф. 18, 7). Камнем преткновения был для учеников Иисуса вопрос, «кто больше в Царстве Небесном» (Матф. 18, 1), кто будет сидеть по правую и по левую руку от Него (Матф. 20, 21). Ассоциация усиливается тем, что одна из ревнующих князя женщин, а именно Настасья Филипповна, через Мари, притча о которой предваряет и определенным образом кодирует ее личность и судьбу, несомненно восходит к Марии Магдалине, которая, между прочим, согласно исследованию А. Азимова, скорее всего была «исцеленной сумасшедшей, а не раскаявшейся проституткой»29 , что дополнительно подтверждает сходство с ней «беснующейся», но отнюдь не распутной героини Достоевского.
В контексте размышлений об отношениях Мышкина с Аглаей и Настасьей Филипповной примечательно и следующее замечание Ренана об Иисусе: «…он был, несомненно, сильнее любим, чем любил сам» (Ренан, 110). Слова эти резонируют с «открытием» Евгения Павловича: «Знаете ли что, бедный мой князь: вернее всего, что вы ни ту, ни другую никогда не любили!» «И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно… бедный идиот!» «И что с ним будет теперь?» - недоумевает, и смеется, и искренне сожалеет Радомский уже наедине с собой. При всей его резонерской осведомленности и авторитетности, в тонкую область чувствований князя Мышкина, его отношений с людьми вообще и женщинами в частности светскому скептику и либералу (несмотря на все его выпады в сторону либерализма) дороги нет. «Тут есть что-то такое, чего я не могу вам объяснить, Евгений Павлович, и слов не имею…», - говорит «бедный идиот». Евгений Павлович действительно не понимает, но в ответ на упование Мышкина - «Аглая Ивановна поймет!» - случайно угадывает особую природу переживаний своего собеседника: «Нет, князь, не поймет! Аглая Ивановна любила как женщина, как человек, а не как… отвлеченный дух». «Отвлеченный дух», использованный здесь как метафора, одновременно выступает и как знак аллюзионного содержания образа Мышкина, причастности его горним сферам. «Земные» формальности его мало волнуют, он хочет быть женихом всех устремленных к нему, он пытается изменить закон, перенастроить механизмы человеческих отношений на бескорыстно-идеальный лад. В сущности, Достоевский проверяет на Мышкине собственное выплаканное у гроба жены мечтание о «райской жизни», в которой «не женятся и не посягают, а живут, как ангелы Божии» (20, 173). Между ангелом и простым смертным и располагается его герой. Достоевский мастерски балансирует на грани, не срываясь ни в одну, ни в другую крайность - не заземляя Мышкина окончательно, но и не превращая его в эфемерное, бесплотное существо. Князь всегда и во всем человек, но с тем же постоянством в нем отсвечивает нечто не от мира сего, что может быть истолковано как «недовоплощенность», связанная с «бесполостью» (Мочульский, 406), но, скорее, эта та самая избыточность человечности, которую Бахтин считал неизменным атрибутом романного героя, в данном случае векторально направленная в сторону Христа, ассоциативно нарочито перекликающаяся с миссией и судьбой Иисуса.
Правда, Мышкину нередко ставят в вину «полное отсутствие связи с трансцендентным» (Зандер, 128), но - зачем специальная, обозначенная внешними признаками апелляция к трансцендентному тому, кто несет его в себе? И в этом тоже обнаруживается несомненная связь с прототипом - героем Ренана, который «никогда не спорил о Боге, ибо он чувствовал его непосредственно в самом себе». «Бог, познаваемый непосредственно, как Отец, - вот все богословие Иисуса» (Ренан, 96, 111). Такова же и вера князя Мышкина. «Всю сущность христианства», «все понятие о Боге» он услышал и уразумел в словах простой крестьянки «о радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя». Христианство Мышкина не ритуальное, внешнее, показное, дисциплинирующее и обуздывающее непокорную человеческую природу - ему не нужны специальные приемы и специальное служение, ему не нужно отрубать себе палец, чтобы совладать с соблазном, он органично и естественно живет по христианской заповеди возлюби ближнего своего, как самого себя, он воплощает собой христианское мироощущение и мироотношение, как их понимал Достоевский. Уличают Мышкина и еще в одном отступлении от канона - для него «здешнее самоценно и единственно», в то время как для подлинного христианина «только после всего и начинается существование, ведь земное - прелюдия к нему»30 . Но даже если верно, что«все здешнее должно погибнуть» и «лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений» бессмысленна, - даже это, именно это, не только не снимает необходимости, но требует от христианина заботиться о «ближайших делах», о «ближних людях» (Леонтьев, 273, 274). Это и делает Мышкин. А упреки в том, что он весь здесь, «в горизонтали, в рамках тварного»31 , замечательно парирует своим рассуждением о потустороннем Ипполит: «Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и законах ее. Но если это так трудно и невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?»
Разумеется, Мышкин не Христос, и в романе «Идиот» показано не второе пришествие Христа, а явление христоподобного человека из числа тех, кто собою свидетельствует о христианстве, ведь именно типологическая причастность Христу положительно прекрасных, жертвенных, устремленных к идеалу и несущих в себе идеальные черты людей, закрепленная в языке типологизирующими формулами «нести свой крест», «крестный путь», «взойти на Голгофу», укрепляет веру в Богочеловека и внушает инаковерующим и неверующим уважение к Человеку. Мышкин сделан по образу и подобию Иисуса, который «проходил Галилею как бы в непрерывном празднике» (Ренан, 173), но и в предчувствии, что праздник этот неминуемо закончится, «отнимется у них жених», вот тогда и настанет время скорбеть и сокрушаться, а пока - зачем Мышкину вглядываться в свое будущее, в страшную неизбежность, запечатленную на картине Гольбейна? «День наш - век наш», по словам того же Леонтьева (Леонтьев, 273). В самом романе Мышкина тоже критикуют за мысль, что и «в тюрьме можно огромную жизнь найти». «С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить», - иронизирует Аглая. Но этот редкий дар чувствовать себя счастливым она же признает за основание других поучать. Мышкин действительно умеет быть счастливым. Мы видим его хохочущим, блаженствующим, рассчастливившимся, пребывающим «на высшей степени счастья». Мы слышим его страстную проповедь о том, что невозможно «проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его», «говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его». Но проповедь заканчивается страшным припадком. Свидание соперниц - сокрушительным поражением проповедника. Аглая для него навсегда потеряна, Настасья Филипповна ускользает из-под венца и бросается под рогожинский нож, Рогожин впадает в помешательство, и князю остается, пока он в разуме, лишь одно - не судить и сострадать убийце. «Сострадание - все христианство» (9, 270) - так понимал, так веровал Достоевский. Так чувствует и действует его герой.
Однажды, правда, он все-таки сорвался в жесткость, нетерпимость, в религиозное неистовство и поношение инакомыслящих. Но и этот срыв на вечере Епанчиных - отсылка к прототипу в специфическом достоевском исполнении. Задыхающийся, воспламененный, с огненным взглядом, устремленным сквозь собеседников к одному ему видимой истине, Мышкин в эти минуты из сердечного, чуткого человека, кроткого «агнца», жениха «чертога брачного» (Матф. 9, 15), радушно открытого для всех нуждающихся, превращается в древнего пророка, яростно призывающего кару на головы врагов веры, в «позднего» Иисуса, который принес не мир, но меч (Матф. 10, 34), не мир, но разделение (Лук. 12, 51), который пришел зажечь огонь на земле и жаждал, чтоб он уже возгорелся (Лук. 12, 49). При этом провозглашаемые им идеи совершенно очевидно противоречат духу и букве христианства, благая весть которого должна быть провозглашена по всему миру для всех народов (Матф. 24, 14), что отнюдь не предполагает богоизбранности русских и особого русского Христа, противостоящего «искаженному», «противоположному» Христу католической церкви. Очевидно, что этот грех языческой подмены принадлежит самому создателю Мышкина, но в романе он «утоплен» в художественном контексте, дан как всего лишь не самый удачный «жест» героя, из числа «противоположных» жестов, - а, по словам самого Мышкина, «искренность ведь стоит жеста», и именно искренностью, добротой, обаянием, простодушием искупается неловкость и жесткость «пропаганды» русского Христа, противоречащей сути христианского учения. Как противоречат гуманной его составляющей суждения критиков, которые сокрушаются о воскрешении идиота к нормальной жизни. Ипполит, которого часто цитируют как выразителя сокровенных авторских идей, словно предвидя такого рода комментарии, иронизирует на их счет, правда, иронию направляет не по адресу, полагая, что сам князь «непременно дойдет в своих христианских доказательствах до счастливой мысли, что, в сущности, оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие, как он, христиане всегда доходят до этой идеи: это их любимый конек.)» На деле, однако, Мышкин изо всех сил старается «устранить страдание и кошмар умирания»32 - и это ставится ему в вину теми, кто действительно дошли до «счастливой» мысли, что лучше было бы ему не излечиваться, что появление его в Петербурге - это провокационная акция «портного» от медицины, профессора Шнейдера и, «если не забывать, что психиатрия связана напрямую с иудейством, подобно “профессиональной” огласовке фамилии, то станет понятным весь негативный тонус, пронизывающий “швейцарские” мотивы в романе»33 . «Я даже не думал, что у нас так холодно. Отвык». Так мог бы откликнуться князь на некоторые высказывания о себе. Показать не ходульного, не схематичного, не фальшивого и декларативного, а живого - нет, не Бога Живого, - а «положительно прекрасного человека» - действительно задача чрезвычайной сложности, и Достоевский подступался к ней с трепетом, прекрасно понимая всю меру ответственности. Возможно, предвидел он и процитированные выше обвинения, это ведь не профессор Шнейдер - это он, Достоевский, «скроил» из своих фантазий, мечтаний и сокровенных упований «гомункулуса»- идиота (см.: Местергази, 306). И если Мышкину по Промыслу Божьему не мог быть дарован разум, то весь роман превращается в сплошную провокацию, похлеще частной психиатрической деятельности доктора Шнейдера, в нарушение Божьего Промысла, в претензию на создание альтернативного евангелия - в общем, «доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет», что романы писать грешно. В конце концов, если развивать логику гонителей Мышкина, то можно договориться до того, что и сам Иисус - иудейская провокация, агент влияния, внедренный на чужую почву, и такое мнение тоже, между прочим, существует. Не считая возможным ссылаться на его одиозных носителей, процитируем высказывание одного из героев романа А. Иванова «Сердце пармы», вогула-язычника Асыки: «Бог русов - не наш бог <…> Наши боги рождены нашей судьбой, нашей землей. А их бог рожден даже не их землей, а самой-самой дальней, где-то на краю мира, где садится солнце и почва от его жара бесплодна, суха и горяча, как жаровня. Что делать этому богу у нас, среди снегов, пармы, холодных ветров?» «Я даже не думал, что у нас так холодно. Отвык», - в этой случайной (?) текстуальной перекличке есть, на наш взгляд, очень глубокий смысл, есть развитие одной из главных тем русской литературы - искание идеала, апелляция к высшей инстанции и вопрошание о ней. Что же касается возможной провокативности романа Достоевского, то она, в хорошем смысле слова, несомненна: создание художественного мира уже провокация, дерзость - вольная или невольная попытка тягаться с Творцом. Но все-таки - виноват ли Мышкин? На другой день после бурной сцены со «злобными мальчишками» Лизавета Прокофьевна, обращаясь к князю, со свойственной ей скоропалительностью резюмирует: «- <…> Ты кругом виноват. Князь молчал. - Виноват или нет? - Столько же, сколько и вы. Впрочем, ни я, ни вы, мы оба ни в чем не виноваты умышленно». Умышленно действительно никто не виноват. И, одновременно, все виноваты. О вине Настасьи Филипповны сказано выше. Рогожин виноват в том, что позволил превратить себя в орудие убийства и - убил. Аглая виновата в нетерпении, горячке, в максимализме, который - тому пример судьбы тургеневских героинь - никогда не способствует счастью. Мышкину, помимо приведенных выше претензий, можно выставить еще одну, гораздо более обоснованную: «Он любит Настасью Филипповну жалостью, состраданием, и сострадание его беспредельно. Есть что-то испепеляющее в этом сострадании. В сострадании своем он <…> переходит границы дозволенного <…> Он хочет Богу навязать свое беспредельное сострадание к Настасье Филипповне. Он забывает во имя этого сострадания обязанности по отношению к собственной личности» (Бердяев, 87). Но обязанности по отношению к собственной личности требуют самореализации, личность не желает служить только «для пополнения всеобщей гармонии», не принимает существование на таких «насмешливых условиях». С одной стороны, нельзя забывать обязанности по отношению к собственной личности, а с другой, как писал о героях Тургенева М. Гершензон, «вина - быть и хотеть быть личностью»34 . «Идиот», пожалуй, в определенном смысле самый тургеневский роман Достоевского. При всем принципиальном стилистическом и содержательном отличии от романов Тургенева, он, в конечном счете, обнажает те же трагические смыслы, демонстрируя, что чем ярче, уникальней, дерзновеннее в своем порыве к идеалу человек, тем неизбежнее и катастрофичней его преждевременная гибель. «О, у меня время терпит, у меня время совершенно мое», - говорит князь Мышкин в начале романа. «А что касается до времени - отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня», - столь же самонадеянно провозглашал Базаров. Причастному Богу Мышкину на мгновение приоткрывается тайна вечности. «Необычайное слово» времени уже не будет (Откр. 10, 6) «как-то становится понятно» ему за секунду до эпилептического припадка. (Интересно, что в других переводах формула времени больше не будет звучит иначе: «не будет больше задержки», «промедления уже не будет». Библейская «темнота смысла», непереводимая многозначность в немалой мере присуща и роману Достоевского.) Атеисту Базарову образ вечности является в виде лопуха, который будет из него расти, - своеобразный аналог свидригайловской бани с пауками. Но в судьбе Мышкина сбывается прямой, буквальный смысл фразы «времени больше не будет» - время для него останавливается на мертвой точке, в то время как в связи с Базаровым звучат слова о жизни бесконечной. Неожиданные и парадоксальные для обоих писателей итоги. Есть между романами Тургенева и Достоевского и жанровый параллелизм, своего рода взаимодополняемость. Роман Тургенева - лирико-идеологический роман-как-жизнь. Даже напряженная, жесткая полемика в «Отцах и детях»естественно вписана в достоверную жизненную раму. Иллюзия саморазвивающейся действительности, свободного, не обузданного авторской волей течения жизни не нарушается ничем. Роман Достоевского - идеологический роман-эксперимент. Идеологические страсти кипят в нем с невиданной силой. Обстоятельства и герои не просто экзальтированны, а эксцентричны. В центре романного мира - исключительный (в «Идиоте» почти невозможный) герой или исключительный поступок. И все это сплавлено и вброшено в вихревое сюжетное движение 35 . В отличие от Тургенева, создававшего художественный мир как образно-аналитическое отражение мира реального, Достоевский тяготел к нарочитым художественным смещениям и сгущениям, он «производил эксперименты над человеческой природой и хотел исследовать глубину ее, поставив человека в исключительные условия» (Бердяев, 85), его художественный мир имеет фантастический отблеск при отсутствии фантастического в буквальном смысле слова. «Неужели фантастичный мой “Идиот” не есть действительность, да еще самая обыденная!» - спрашивал-сокрушался писатель, невольно подтверждая то, что хотел опровергнуть (29, кн. 1, 19). Тургеневский роман в лучших своих образцах демонстрирует гармоническое единство составляющих его элементов, стилистическую изысканность. Роман Достоевского взвинчен, непричесан, неровен, местами обрывист и темен, стилистически разнороден. Как писал Гроссман, Достоевский «смело бросает в свои тигеля все новые и новые элементы, зная и веря, что в разгаре его творческой работы сырые клочья будничной действительности, сенсации бульварных повествований и боговдохновенные страницы священных книг расплавятся, сольются в новый состав и примут глубокий отпечаток его личного стиля и тона»36 , и так оно в конечном счете и происходит. Романы Тургенева, при всей своей ориентированности на героев нового типа, вступающих в противоречие со сложившимся жизненным укладом, являют собой стройные, стилистически и сюжетно-композиционно тщательно выверенные, лирически закругленные образцы жанра. Романы Достоевского подчас воспринимаются как «романы о невозможности романа, т. е. книги, в которых анализируется распад всех “красивых”, законченных исторических форм, идеи которых бессознательно покоились в них самих»37 . Но с сохраняющим «красивые формы» романом Тургенева роман Достоевского связан своим происхождением, он появился словно по контрасту, как антитезис, как стилистический антипод и идеологический оппонент эстетическому феномену, на который Достоевский время от времени не без зависти оглядывался, в чем и признавался от лица героя в финале «Подростка»: «Если бы я был русским романистом и имел талант, то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка и красивого впечатления, столь необходимого в романе для изящного воздействия на читателя». Но, полагает Достоевский, «красивого типа уже нет в наше время», соответственно, невозможна художественно законченная картина, и писателю, одержимому «тоской по текущему», остается «угадывать и… ошибаться». Из угадок и ошибок и рождается новый тип романа. Роман-трагедия (В. Иванов, К. Мочульский), евангельский реализм (Ю. Иваск), полифонический роман (М. Бахтин), философский диалог, раздвинутый в эпопею приключений (Л. Гроссман 1928), роман-поэма (Л. Гроссман, 1965) - по-разному определяли исследователи жанровую природу романов Достоевского в целом и романа «Идиот» в частности, и все эти, порой взаимоисключающие, определения в большей или меньшей степени отражают явление. Но жанровая уникальность романа Достоевского, его стилистическая многомерность, богатство смыслов, порождающее самые разные, в том числе взаимоисключающие, трактовки обусловлены прежде всего экспериментальным характером художественного мира, в котором и человек, и обстоятельства, и способ их изображения подчинены задаче проверки некоей возможности: теории, предположения, явления. Формула романа Достоевского - что будет, если … Кажущееся невозможным, немыслимым предъявляется как художественная реальность, которая обнажает глубинные токи первичной реальности и предсказывает то, что уже становится или может стать фактом действительности, - это и есть фантастический реализм. В «Преступлении и наказании» проверяется идея «крови по совести»,или, в другой огласовке, «цель оправдывает средства», и в финале герой, из-под которого выбита идейная почва, припадает к животворному евангельскому источнику как к единственной возможности спасения. В следующем произведении Раскольников должен был предстать в процессе эволюции, движения в сторону святости, но вместо него является уже «готовый» христоподобный князь Мышкин, и в романе «Идиот» испытывается на прочность то, к чему в финале своей истории пришел Раскольников, осуществляется экспериментальная проверка - что было бы, если бы появился христоподобный человек, «Князь Христос»? в нем ли истина и спасение? Не в нем, говорят исследователи, ссылаясь на неосуществимость евангельских идеалов или на несоответствие им князя Мышкина. В самом романе тоже есть вариант ответа: «Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!» В определенном смысле «Идиот» есть аналог помещенной в него картины Гольбейна «Мертвый Христос» вкупе с приведенным восклицанием Мышкина и комментариями Ипполита: «…если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет?» От этого романа тоже у иного может вера пропасть. В нем несомненно есть провокативное начало, «контрабанда <…> опасных взрывчатых веществ»38 , и в крахе сострадательной миссии Мышкина, в адресованном князю вопросе Евгения Павловича - «Да до чего же после того будет доходить сострадание?» - словно предугадан, предусмотрен вариант Ницше: «Что вреднее любого порока? - Сострадать слабым и калекам - христианство…»39 Не этими ли предчувствиями-сомнениями вызвана сначала выраженная в письме, а затем отданная герою следующего после «Идиота» романа мысль Достоевского о том, что если бы математически доказали, что истина вне Христа, то «лучше остаться со Христом, нежели с истиной». Не за это ли минутное сомнение в тождественности истины и Христа, в качестве возмездия за гибель «положительно прекрасного», - безжалостный разгром в «Бесах» нигилистов, мирно пасшихся у ног Мышкина в «Идиоте». А затем - словно новый творческий виток: «Подросток» с попыткой понимания нигилистических и ротшильдовских увлечений молодежи и «Карамазовы», где появляется новый, более земной, христоподобный герой и - в легенде о Великом инквизиторе - дана картина второго пришествия Христа. Узнанный и признанный, встреченный с восторгом и благодарностью, он вновь предан толпой и отдан во власть палача, который не казнит, но предъявляет счет, обвиняет в том самом, что инкриминировалось идиоту, - в «швейцарском» понимании человека, в преувеличении его возможностей, в возложении на него непосильного груза ответственности. «…Человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал! Может ли, может ли он исполнить то, что и ты? Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него потребовал, - и это кто же, тот, который возлюбил его более самого себя!» «Ты меня совершенством давеча называл; хорошо совершенство, что из одной похвальбы, что миллион и княжество растоптала, в трущобу идет!» - демонстративно предъявляет Настасья Филипповна Мышкину свое право на бесчестье, свою невозможность соответствовать идеалу. Прощальный поцелуй Христа - такой же знак «бесконечного сострадания» по отношению к вероотступнику и кощуннику, как прощальные ласковые и утешительные жесты князя, обращенные к убийце Рогожину. Каждый жест Мышкина замыкается в притчу и размыкается в судьбу. В прозвище идиот слышится дальний отзвук имени Иисус. Да, он не спас. И без него произошло бы то, что произошло, но он, пришедший спасти, пытавшийся спасти, не смог это сделать. Он не умалил, а усилил страдание и боль. Но, кто знает, может быть, это и была цель, может быть, через усиление боли и вырабатывается человечность. Достоевский, как и его герой, рассчитывал на земной рай. Осуждая его за это - ибо Христос «не обещал нигде торжества поголовного братства на земном шаре», - Леонтьев, на материале его же произведений, вывел замечательную формулу эстетического воплощения сути бытия: «Гармонический закон вознаграждения - и больше ничего. Поэтическое, живое согласование светлых цветов с темными - и больше ничего. В высшей степени цельная полутрагическая, полуясная опера, в которой грозные и печальные звуки чередуются с нежными и трогательными, - и больше ничего!» (Леонтьев, 271, 277). Это удивительный по своей точности, силе и выразительности образ не упомянутого Леонтьевым романа «Идиот». Логика пути князя Мышкина выглядит логикой катастрофы, крушения миссии. «…я верую, что вас именно для меня Бог привел в Петербург из Швейцарии», - говорит ему Лизавета Прокофьевна при первой встрече. «…всякий теперь видит, что с тебя нечего спрашивать», - подводит она итог после проваленных смотрин. Но двумя страницами раньше зафиксированы другие ее слова: «Я бы тех всех вчерашних прогнала, а его оставила, вот он какой человек!..» И этим вот он какой человек все сказано. Он не победил мрак - он предъявил свет. г. Пермь 1 Мочульский К. В. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: Республика, 1995. С. 394. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 2 Гроссман Л.П. Достоевский. М.: Молодая гвардия, 1965. С. 424. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 3 Иванов Вяч. Родное и вселенское. М.: Республика, 1994. С. 301. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 4 Померанц Г. Открытость бездне: Встречи с Достоевским. М.: РОССПЭН, 2003. С. 98. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 5 Янг С. Картина Гольбейна «Христос в могиле» в структуре романа «Идиот» // Роман Ф.М. Достоевского «Идиот»: Современное состояние изучения. М.: Наследие, 2001. С. 36. 6 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30 тт. Т. 9. Л.: Наука, 1974. С. 220. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 7 Ренан Э. Жизнь Иисуса. Репринтное воспроизведение издания 1906 года. Киев: Украина, 1990. С. 27. Далее ссылки на это издание в тексте статьи. 8 Касаткина Т. Роль художественной детали и особенности функционирования слова в романе Ф.М. Достоевского «Идиот» // Роман Ф.М. Достоевского «Идиот»… Далее ссылки на это издание в тексте статьи.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|