Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Н. Дюбост. Флинс без конца.




Философия истории, которая запечатлена в самой обыденной практике повседневного языка и которая стремится к тому, чтобы слова, обозначающие институты и коллективы — Государство, Буржуазия, Патронат, Церковь, Семья, Правосудие, Школа — конституиро­вались в исторические субъекты, способные формули­ровать и реализовывать собственные цели ("Государство — буржуазное — решает...", "Школа — капиталистиче­ская — исключает...", "Церковь Франции борется..." и т. д.), находит свое высшее воплощение в понятии Ап­парата (устройства) с большой буквы, вновь вошедшем сегодня в моду в так называемых "концептуальных" ре­чах. В качестве механического исполнителя исторической целесообразности Deus (Diabolus) in machina "Аппарат", эта — в зависимости от идеологического настроя — божественная или адская машина, этот функционализм наилучшего и наихудшего толка, предрасположен к функционированию как Deus ex machina, "пристанище для незнания", конечная причина, способная причем с наименьшими затратами — все оправдать, ничего не объясняя, следуя этой логике, являющейся ни чем иным, как логикой мифологии, великие аллего­рические образы доминирования не могут не вызвать в; противовес себе лишь другие мифические персонификации, такие, как Рабочий класс, Пролетариат, Трудящиеся или даже Борьба — олицетворение Социального движения и его мстительного гнева1.

Если эта версия теологической философии исто­рии, пожалуй, не столь далекая, как это может пока­заться, от выражения морального негодования — "все это неслучайно", — могла и может еще представляться интеллектуально приемлемой, то потому, что является отражением и выражением диспозиций, входящих со­ставной частью в "философскую позицию", какой она определяется в данный момент времени процессами отбора и становления профессиональных философов.

Она действительно удовлетворяет как требова­нию высокого "теоретизирования", вдохновляющего на парение над фактами и на пустые и поспешные обобщения2, так и герменевтической претензии, за­ставляющей искать сущность за видимостью, структуру — по "ту сторону" истории и всего того, что ее собст­венно определяет, то есть всех этих расплывчатых, вяз­ких и двусмысленных реальностей, которыми загро­мождены общественные науки — дисциплины, носящие вспомогательный и обслуживающий харак­тер, годные на то, чтобы поставлять "пищу для размышления", и постоянно подозреваемые в сговоре с реальностью, к познанию которой они стремятся. Так, Альтюссер под предлогом теоретической реставрации возродил в лоне марксистской ортодоксии осуждение, налагаемое на всех тех, кто уже самим фактом исследо­ваний свидетельствовал, что еще не все найдено. Уби­вая одним выстрелом двух зайцев, он усиливал, если в этом была необходимость, то презрительное и насторо­женное отношение к "так называемым общественным наукам" — этим плебейским и навязчивым научным дисциплинам, которое философская ортодоксия ни­когда не прекращала исповедовать.

Низводить агентов до роли исполнителей, жертв или соучастников политики, запечатленной в Сущности аппаратов, это значит обосновывать выведение суще­ствования из сущности, черпать знания о поведении в описаниях Аппарата и тем самым экономить на наблю­дениях практики и отождествлять исследовательскую работу с чтением докладов, принимаемых за реальные матрицы практики.

Если верно, что склонность трактовать социаль­ный универсум как Аппарат соразмерна временной удаленности, обрекающей на объективность, и невеже­ству, упрощающему видение, то понятно, почему исто­рики, склонные, впрочем, в силу их положения в уни­верситетском пространстве к менее амбициозным теоретическим устремлениям, оказываются и менее склонными к героизации коллективных сущностей. Их видение предмета, тем не менее, еще очень часто опре­деляется их отношением к нему. И это прежде всего потому, что выработка позиции в отношении прошло­го коренится в неявно принятых позициях по отноше­нию к настоящему (наиболее наглядный пример тому — Французская Революция) или, точнее, к интеллектуальным противникам в настоящем (в полном соответствии с логикой дутета, вписанной в относительную автономию пространств культурного производства). Кроме того, историки не всегда избегают некой утонченной формы мистификации: во-первых, потому, что завещанная Мишле амбиция воскрешать прошлое и воссоздавать реальность, а также подозрительность по отношению к концептам склоняют их к интенсивному использованию метафор, о которых известно со вре­мен Макса Мюллера, что они чреваты мифами; и за­тем, потому, что само их положение специалистов в области источников и истоков подталкивает к тому, чтобы поместиться в мифической логике истоков и первоначал.

К обычным мотивам, склоняющим к осмысле­нию истории как поиску ответственности, добавляется в этом случае и своего рода профессиональная привычка:

в противоположность деятелям искусств — авангарди­стам, которых она подталкивает к бегству вперед, по­иск отличительного превосходства побуждает истори­ков погружаться все дальше в прошлое, показывать, что все началось гораздо раньше, чем считалось, обна­руживать предшественников у предвестников, у пред­знаменований — предвестий3.

Достаточно подумать о вопросах, подобных воп­росу о зарождении капитализма или о появлении со­временного типа художника, несомненный успех кото­рого не объяснить, если бы они не способствовали regressum ad inflnitum [77] превосходства эрудита. Эти ре­зультаты логики, присущей производственному полю, часто комбинируются с воздействием политического настроя, вдохновляя на окончательные "инвестиции", которые скрываются за выработкой позиций по столь нечетко сформулированным проблемам, что могут слу­жить поводом лишь для нескончаемых споров, как, на­пример, вопрос о том, следует ли приписывать появле­ние первых мер социальной защиты доброй воле "филантропов" или "борьбе трудящихся", или же воп­рос о влиянии — плодотворном или угнетающем, кото­рое якобы оказала королевская власть на французскую живопись XVII века. Безупречно аргументированные и со всей ученой строгостью документированные вердик­ты могут служить оправданием враждебного отноше­ния к королевскому абсолютизму со стороны респуб­ликанских профессоров конца XIX века либо — сегодня — для молчаливых намеков на советское госу­дарство4. Или проблема временной границы между Средневековьем и эпохой Возрождения, работами по которой заполнены библиотеки и которая продолжает все еще вызывать споры между "либералами", стремя­щимися четко обозначить разрыв между Тьмою и Све­том, и теми, кто настаивает (прежде всего францискан­цы) на средневековых истоках Возрождения...

Действительно, склонность к политико-теологи­ческому видению, позволяющая то ругать, то хвалить, то осуждать, то оправдывать прошлое, приписывая до­брой или злой воле его свойства, зависит от того, в какой степени прошлое рассматриваемых институций выступает в качестве целей и инструментов борьбы, ведущейся с помощью этих самых институций, в соци­альном пространстве, где помещается историк, то есть в поле социальной борьбы, самом более или менее ав­тономном по отношению к этой борьбе5.

Склонность осмысливать исторический поиск в логике процесса, то есть как поиск истоков и ответственности и даже виновных, составляет основу телеологической иллюзии, точнее, той формы ретроспективна иллюзии, которая позволяет приписывать намерения з умыслы индивидуальным агентам и персонализованым коллективам. И в самом деле нетрудно, когдаизвестно заключительное слово, трансформировать исход истории в цель исторического действия, а объективно побуждение, выявившееся лишь в конце, после борьбы — в субъективное намерение агентов, в сознательную «расчетливую стратегию, жестко ориентируемую поиске» того, что в конце концов происходит, — конституирую тем самым суд истории, то есть суждение, вынесенное историком, на Божий суд. Так, вопреки телеологической иллюзии, неизменно встречающейся в сочинениях, посвященных Французской Революции6, анализ, проведенный Полем Буа, убедительно показывает, что в случае с сартуазским бокажем даже самые великодушные меры (как отмена нескольких налогов, которыми облагались крестьяне) понемногу искажались и перетолко­вывались в силу логики поля, в пределах которого они проводились7.

Тот факт, что абстрактный, формальный и, если можно так выразиться, "идеалистический" характер мер, принятых в полном неведении относительно усло­вий их реализации, способствовал тому, что по ошибке произошло их парадоксальное переиначивание, в ре­зультате которого они в конечном счете обернулись к выгоде их авторов или — что уже далеко не то же самое, — к выгоде их класса, вовсе не дает основания видеть в этом продукт циничного расчета — и в еще меньшей мере — своего рода чудо "буржуазной)" бессознательно­го. Что важно понять, так это отношение между данными мерами (или габитусом, характерным для определенно­го класса, который здесь выражается, например, в форме универсализма или формализма их намерений) и логикой поля, где зарождаются в зависимости от габи­туса, но никогда к нему полностью не сводимые, вызы­ваемые ими реакции.

Причина и смысл какого-либо института (или какой-либо административной меры) и его социальных последствий заключаются не в "воле" индивида или группы, но в поле антагонистических и взаимодополня­ющих сил, где в зависимости от интересов, связанных с различными позициями, и от габитусов их занимаю­щих, зарождаются "воли", и где в борьбе и посредством борьбы беспрерывно определяется и переопределяется реальность институтов и их предвиденных и непредви­денных социальных воздействий.

Особая форма ретроспективной иллюзии, которая приводит к иллюзии телеологической, способствует то­му, что объективно целенаправленное действие габиту­са выражается как продукт сознательной, расчетливой и даже циничной стратегии — стратегии объективной, успех которой часто зависит именно от ее неосознан­ности и "незаинтересованности": подобным образом те, кто добиваются успеха в политике или даже в искус­стве и литературе, в ретроспективном плане могут вос­приниматься Как вдохновенные стратеги, тогда как то, что объективно было рациональным инвестированием [капитала], могло переживаться как рискованное пари и даже как безумие.

Требуемая и производимая принадлежностью к определенному полю, illusio исключает цинизм, и аген­ты практически никогда не обладают явно сформиро­ванным умением пользоваться механизмами, практи­ческое овладение которыми является условием их успеха: так, например, наблюдаемые в рамках литера­турного поля и поля искусства реконверсии — переход от одного жанра к другому, от одной манеры к другой и т. д. — переживаются (и должны, по-видимому, пере­живаться, чтобы преуспеть) как конверсии. Короче, об­ращение к понятию стратегии, позволяющему порвать с хорошо обоснованной иллюзией незаинтересованно­сти, а также со всеми формами механизма — будь то механизм Deus in machina — не предполагает возврата к

какой-либо наивной форме телеологизма или интеракционизма.

Для того чтобы избежать губительных альтерна­тив, в рамках которых оказалась заключенной история (социология) и которые, подобно противоположности между событийным и долговременным или — в другом измерении — между "великими людьми" и коллектив­ными силами, единичными волями и формами струк­турного детерминизма, основываются на различии между индивидуальным и социальным, отождествляе­мым с коллективным, достаточно обратить внимание на то, что любое историческое действие ставит нас перед лицом двух состояний истории (или социального): истории в ее объективированном состоянии, то есть истории, в течение длительного времени аккумулиро­вавшейся в вещах, машинах, зданиях, памятниках, книгах, теориях, обычаях, праве и т. д., и истории в ее инкорпорированном состоянии, ставшей габитусом.

Тот, кто приподнимает шляпу, в знак приветст­вия, воскрешает, сам того не сознавая, условный знак, доставшийся в наследство от Средневековья, когда, как об этом напоминает Пановский, рыцари имели обычай

снимать шлем, демонстрируя этим свои мирные наме­рения8.

Такая актуализация истории является фактом га­битуса, продукта исторического овладения, позволяю­щего обладать историческим опытом. История в смысле res gestae [78] есть история овеществленная, влекомая, приводимая в действие, реактивируемая воплотившей­ся историей, и которая в свою очередь приводит в дей­ствие и несет то, что несет ее самое (в соответствии с диалектикой несущего и несомого, хорошо описанной Николаем Гартманом)9.

Подобно тому, как письмо вырывается из состо­яния мертвой буквы только благодаря акту его прочте­ния, что предполагает и стремление его прочесть, и обладание навыками чтения и расшифровки заключен­ного в письме смысла, институировавшаяся, объекти­вированная история становится историческим дейст­вием, то есть историей, приводимой в действие и действующей, если только за ее осуществление прини­маются агенты, которых к этому предрасполагает их история, и которые в силу своих предыдущих "капита­ловложений" склонны к тому, чтобы интересоваться ее функционированием и обладают способностями, необ­ходимыми для того, чтобы заставить ее функциониро­вать.

Отношение к социальному миру является не от­ношением механической причинности, часто устанав­ливаемым между "средой" и сознанием, а своего рода онтологическим соучастием: когда одна и та же исто­рия преисполняет и габитус, и среду обитания, диспо­зиции и позицию, короля и его двор, хозяина предпри­ятия и его предприятие, епископа и епархию, история неким образом сообщается с самой собой, отражается в себе самой, самоотражается. История-"субъект" рас­крывается самой себе в истории-объекте": она узнает себя в "допредикативных", "пассивных синтезах", в структурах, структурированных до любой структуриру­ющей операции и любого лингвистического выраже­ния.

Доксическое отношение к родному миру, эта сво­его рода онтологическая ангажированность, устанав­ливаемая практическим смыслом, есть отношение при­надлежности и владения, в рамках которого тело, освоенное историей, присваивает себе самым абсолют­ным и непосредственным образом вещи, пронизанные той же историей10.

Изначальное отношение к социальному миру, в котором, то есть через и благодаря которому, мы созда­емся, есть отношение владения, предполагающее владе­ние объектами обладания своим владельцем. Только когда наследство завладело наследником, как говорит Маркс, наследник может завладеть наследством. И это осуществляемое наследством овладение наследником и овладение наследником наследства, которое является условием присвоения наследником наследства (в чем нет ничего ни механического, ни фатального) происхо­дит под совместным воздействием типов усвоения, вписанных в положение наследника и воспитательную деятельность предшественников — ставших в свое вре­мя присвоенными собственниками.

Унаследованный, присвоенный наследством на­следник не имеет надобности выражать свою волю, то есть рассуждать, выбирать и сознательно принимать решения, чтобы делать то, что соответствует и отвечает интересам наследства, его сохранения и приумноже­ния. Строго говоря, он может не» осознавать ни того, что делает, ни того, что говорит, и [тем не менее] не делать и не говорить ничего такого, что не согласова­лось бы с требованиями наследства.

Людовик XIV столь полно отождествлял себя со своей позицией в том гравитационном поле, солнцем которого он являлся, что было также тщетно пытаться определить, что из всех действий, происходивших в по­ле, было, а что не было продуктом его воли, как пы­таться в [исполняемом] музыкальном произведении определить, что является заслугой дирижера, а что — музыкантов оркестра. Его воля к доминированию сама продукт поля, над которым она доминирует и которое все оборачивает в свою пользу: "Приближенные, плен­ники сетей, расставлявшихся ими друг для друга, как бы поддерживали, так сказать, друг друга в своих пози­циях, даже если они и переносили саму систему лишь скрепя сердце. Давление, которое оказывали на них нижние или менее привилегированные слои, заставля­ло их защищать свои привилегии. И наоборот, давле­ние, оказываемое сверху, подталкивало менее удачли­вых к тому, чтобы избавиться от него, подражая тем, кто достиг более выгодной позиции. Другими словами, они вступали в порочный круг соперничества из-за по­ложения. Тот, кто имел право первым войти к королю, подать ему сорочку, презирал того, кто входил третьим и ни под каким предлогом не хотел ни в чем ему усту­пать, принц чувствовал себя выше герцога, герцог — выше маркиза, а все они вместе, как члены "дворянст­ва", не хотели и не могли уступать простолюдинам, платившим налог. Одна установка порождала другую. Благодаря эффекту действий и противодействий, соци­альный механизм уравновешивался, стабилизировался в некоем нестабильном равновесии"11.

Таким образом, "Государство", ставшее симво­лом абсолютизма и в высшей степени представлявшее — в глазах самого абсолютного монарха, самым непос­редственным образом заинтересованного в таком представлении ("Государство — это я") — внешнее проявление Аппарата, в действительности скрывает поле борьбы, в которое обладателю "абсолютной власти" приходится самому вмешиваться в степени достаточной, чтобы поддержать размежевания и напряженности, то есть само поле борьбы, и мобилизовывать энергию, порож­даемую равновесием напряженностей. Принцип веч­ного движения, возмущающий поле, заключается не в каком-либо первичном неподвижном двигателе — в данном случае Короле-Солнце, — а в самой борьбе, которая, возникая под влиянием составляющих поле структур, воспроизводит и эти структуры, и иерархиче­ские отношения.

Он заключается в действиях и противодействиях агентов, у которых, если они только не выходят из игры и не уходят в небытие, не остается иного выбора, как бороться, чтобы сохранить или улучшить свою пози­цию в поле, то есть чтобы сохранить или даже прира­стить специфический капитал, который зарождается только в поле, способствуя тем самым сохранению дав­ления на всех других, принуждений, порождаемых кон­куренцией, которые часто переживаются как невыно­симые12.

Короче, никто не может извлечь выгоды из игры, включая и тех, кто в ней доминирует, не вступив в игру и не увлекшись игрой: это означает, что не было бы игры, если бы не вера в игру, и если бы не воля, наме­рения и устремления, которые движут агентами, и которые, производимые игрой, зависят от позиций по­следних в игре, точнее, от их власти над объективиро­ванными проявлениями специфического капитала — того, что контролируется и манипулируется королем, пользующимся той степенью свободы в игре, которую она ему оставляет13.

Те, кто относит, как, например, функционализм наихудшего толка, последствия доминирования на счет единой и центральной воли, отказываются замечать вклад, вносимый агентами (включая доминируемых) — хотят они того или нет, знают они об этом или нет, — в осуществление доминирования благодаря отноше­нию, которое устанавливается между их диспозициями, связанными с их социальными условиями производства, и ожиданиями и интересами, вписанными в занимае­мые ими позиции внутри полей борьбы, стенографиче­ски обозначаемых такими словами, как Государство, Церковь или Партия14.

Подчинение целям, значениям или интересам, являющимся трансцендентными, то есть стоящими над и вне индивидуальных интересов, практически никогда не бывает результатом императивного принуждения и осознанного подчинения. И это потому, что так назы­ваемые объективные цели, в лучшем случае обнаружи­вающиеся лишь после события и лишь внешним обра­зом, изначально практически никогда не осознаются и не ставятся в качестве таковых в самой практике ни одним из затрагиваемых агентов, даже когда речь идет о тех, кто более всего заинтересован в осознании своих целей — о доминирующих.

Подчинение совокупности практических дейст­вий какому-либо одному объективному намерению, это своего рода дирижирование в отсутствие дирижера, осуществляется лишь благодаря согласию, устанавли­вающемуся как бы вне агентов и поверх их голов между тем, что они есть, и тем, что они делают, между их субъективными "призваниями" (тем, ради чего они чувствуют себя "сотворенными" — "faits"), и их объек­тивной "миссией" (тем, чего от них ждут), между тем, что история из них сделала, и тем, что она от них требует делать, — согласию, которое может выражаться либо в ощущении находиться вполне "на своем месте", делать то, что должны делать, и делать это с радостью

— в объективном и субъективном смыслах — либо в покорной убежденности, что невозможно делать дру­гое, что также является — разумеется, менее радостным

— способом ощущать, что создан для того, что делаешь.

Объективированная, институционализированная история становится действующей и активной только тогда, когда должность — но также орудие труда или книга, или даже "роль", социально предписанная и одобренная ("подписать петицию", "принять участие в манифестации"), или исторически утвердившийся "персонаж" (интеллектуал-авантюрист или добропоря­дочная мать семейства, честный функционер или "че­ловек слова") — находит кого-то (подобно одежде или дому), кто находит это интересным и находит здесь свой интерес, кто самого себя находит и узнает себя в этом настолько, что способен отождествиться с ней и взять на себя15. Именно поэтому столько действий — и не только действий функционера, отождествляемого с его функцией16 — предстают как церемонии, посредст­вом которых агенты — не являющиеся однако актера­ми, исполняющими роли, — воплощают социальный персонаж, которого от них ожидают и которого они ожидают сами от себя (это призвание), и все это благо­даря тому полному и непосредственному совпадению габитуса и одежды, которая и делает человека настоя­щим монахом. Официант не играет в официанта, как того желает Сартр. Надевая свою рабочую одежду, пре­красно выражающую демократизированную и бюрокра­тизированную форму преданного, исполненного досто­инства слуги богатого дома, и, придерживаясь церемониала предупредительности и участливости, который может быть стратегией, маскирующей опозда­ние, оплошность или позволяющей сбыть негодный продукт, он не превращается в вещь (или "вещь в се­бе").

Его тело, в котором запечатлена определенная история, приноравливается к функции, то есть к некой истории, традиции, которые он никогда не наблюдал иначе, как воплощенными в телах или, вернее, в одеж­дах, "заселенных" неким габитусом, именуемым офи­циантами кафе. Это не означает, что он научился быть официантом, подражая другим официантам, конститу­ировавшимся таким образом в модели. Он отождеств­ляет себя с функцией официанта, как ребенок отожде­ствляет себя со своим отцом (социальным) и, даже не нуждаясь в том, чтобы "прикидываться", принимает характерное выражение губ при разговоре или поводит плечами при ходьбе, что, как ему кажется, является составной частью социальной сущности сложившегося взрослого человека17.

Нельзя даже сказать, что он считает себя офици­антом: он слишком поглощен функцией, которая была ему естественно (то есть социологически) предписана (например, как сыну мелкого коммерсанта, которому необходимо заработать, чтобы основать самостоятель­ное дело), чтобы осознать эту дистанцию. В то же вре­мя стоит в его положении оказаться какому-либо сту­денту (мы их встречаем сейчас во главе некоторых "авангардистских" ресторанов), и увидим, как тот ты­сячей жестов станет подчеркивать дистанцию, которую будет стремиться сохранить, стараясь как раз изобра­зить свое положение в виде роли по отношению к фун­кции, которая не соответствует представлению (соци­ально конституированному), сложившемуся у него о своем существе, то есть о своей социальной судьбе, для которой он не чувствует себя созданным и в которую он, по словам сартровского потребителя, не желает "быть навечно заточенным".

И в доказательство того, что отношение интел­лектуала к позиции интеллектуала не отличается ка­кой-то особой природой и что интеллектуал не больше, чем официант, дистанцируется от своего занятия и от того, что по существу его определяет, то есть сохраняется иллюзия дистанции по отношению ко всем занятиям, достаточно прочесть как антропологический документ18 анализ, в котором Сартр продолжает и "универсализирует" знаменитое описание официанта кафе: "Как бы я ни старался выполнить функции официанта кафе, я могу им быть только в нейтрализованной форме (как актер — Гамлетом), механически воспроизводя жесты, типичные для моего положения, и рассматривая себя как воображаемого официанта кафе лишь через эти жесты, воспринимаемые как "analogon" [79]. То, что я пы­таюсь реализовать, это существо-в-себе-самом офици­анта кафе, как если бы было не в моей власти придать ценность и неотложность связанным с моим положе­нием обязанностям и правам, и как если бы мое реше­ние каждое утро вставать в пять часов или оставаться в постели, рискуя быть уволенным, не зависело от моего свободного выбора. Как если бы оттого, что я поддер­живаю существование этой роли, я не выходил бы по­всеместно за ее рамки, не конституировал бы самого себя как бы зашедшего по ту сторону моего положения. Однако нет сомнения в том, что в определенном смыс­ле я есть официант кафе, а если нет, то не мог ли бы я столь же обоснованно называть себя дипломатом или журналистом?"19

Следовало бы останавливаться на каждом слове такого рода чудесного продукта социального бессозна­тельного, которое в результате двойной игры, допусти­мой благодаря образцовому использованию феномено­логического "я", проецирует сознание интеллектуала в практику официанта кафе или в воображаемый analogon этой практики, производя некую социальную химеру — чудовище с телом официанта и головой ин­теллектуала20: неужели нужно обладать свободой оста­ваться в постели, не подвергаясь риску быть уволен­ным, чтобы открыть для себя того, кто встает в пять часов утра, до прихода клиентов подметает помещение и включает кофеварку, тем самым как бы освобождаясь (свободно ли?) от свободы оставаться в постели, не­смотря на угрозу быть уволенным?

Нетрудно распознать здесь логику нарциссического отождествления с фантазмом, согласно которой иные производят сегодня рабочего, целиком и полно­стью вовлеченного в "борьбу", или, наоборот, путем простой инверсии, как в мифах, рабочего, безнадежно смирившегося с тем, кто он есть, со своим "бытием в себе", лишенного той свободы, которая другим дается фактом располагать в числе прочих возможностей та­кими позициями, как у дипломата или журналиста21.

Это означает, что в случае более или менее пол­ного совпадения между "призванием" и "миссией", между "спросом", чаще всего имплицитным, молчали­вым и даже тайным образом заключенным в позиции, и "предложением", скрытым в диспозициях, напрасно было бы стараться отличить то, что в практической деятельности обязано влиянию позиций, от того, что объясняется влиянием диспозиций, привносимых агентами в эти позиции, и способных определять вос­приятие и оценку ими позиции, следовательно, и их способ удерживать эту позицию, а тем самым и саму "реальность" позиции.

Эта диалектика, как ни парадоксально, не прояв­ляется никогда столь отчетливо, как в случае с позици­ями, находящимися в зонах неопределенности соци­ального пространства, а также в случае с профессиями, слабо "профессионализированными", то есть еще не­достаточно определенными как с точки зрения доступа к ним, так и с точки зрения условий их выполнения:

эти должности, скорее, еще подлежащие созданию, чем созданные, учрежденные, чтобы создаваться, предназ­начены для тех, кто является и чувствует себя приспо­собленным для готовых должностей, кто, в соответст­вии со старыми альтернативами, выступает против готового и за создаваемое, против закрытого и за от­крытое22.

Определение этих плохо обусловленных, плохо отграниченных, плохо защищенных должностей за­ключается, как ни парадоксально, в свободе, какую они предоставляют занимающим их определять и отграни­чивать, свободно устанавливая их границы, определе­ние и привнося всю ту инкорпорированную необходи­мость, которая является составляющей их габитуса.

Эти должности будут тем, чем являются их зани­мающие, или, по крайней мере, те из них, кому удастся во внутренней борьбе в "профессии" и в конфронтациях с соседствующими и конкурирующими профессия­ми навязать самое благоприятное с точки зрения того, что они есть, определение профессии. Это зависит не только от них и от их конкурентов, то есть не только от соотношения сил внутри поля, где они располагаются, но и от соотношения сил между классами, которое вне всякой сознательной стратегии "восстановление конт­роля" определит не только социальный успех, получа­емый от различных благ и услуг, произведенных в про­цессе борьбы и ради борьбы с ближайшими конкурентами, но и институциональную инвеституру, которой удостоятся те, кто их произвел. А институционализация "спонтанных" размежевании, которая по­степенно происходит под воздействием фактов, то есть санкций (положительных или отрицательных), налагае­мых на предприятия существующим общественным порядком (субсидии, заказы, назначения, зачисления в штат и т. д.), приводит к тому, что впоследствии про­явится как новое разделение труда в сфере доминиро­вания, план которого не мог бы возникнуть в головах даже самых рассудительных и вдохновенных технокра­тов23.

Таким образом оказывается, что социальный мир изобилует институциями, которых никто не задумывал и не желал, и даже явные "руководители" которых не могут сказать — даже после всего свершившегося и во имя ретроспективной иллюзии — как была "изобретена формула", удивляются сами, что они [институции — Перев.} могут существовать в виде, в котором существу­ют, будучи столь хорошо приспособленными к тем це­лям, которые их создатели никогда формально не ста­вили24.

Но эффект диалектики отношений между на­клонностями, вписанными в габитусы, и требования­ми, обусловленными определением должности, не ме­нее существенны, хотя и менее заметны в наиболее регламентируемых и закостеневших секторах социаль­ной структуры, например, в наиболее давних и коди­фицированных профессиях служащих государственных учреждений.

Так, далеко не являясь механическим продуктом бюрократической организации, некоторые наиболее характерные для поведения мелких служащих черты, будь то тенденция к формализму, фетишизм пункту­альности или строгое отношение к регламентации, есть проявления, в логике ситуации наиболее благоприят­ной для ее перехода к действию, системы диспозиций, которая также обнаруживается и вне бюрократической ситуации и которой было бы достаточно, чтобы пред­расположить представителей мелкой буржуазии к до­бродетелям, требуемым бюрократическим порядком и превозносимым идеологией "общественной службы", таким, как честность, аккуратность, ригоризм и склон­ность к моральному возмущению25.

Эта гипотеза нашла экспериментальное подтвер­ждение в происшедших в течение последних несколь­ких лет трансформациях в различных государственных службах, в частности, в Почтовой службе, в связи с появлением у молодых мелких служащих, оказавшихся жертвами структурной деквалификации, диспозиций, менее соответствующих ожиданиям институции26.

Следовательно, нельзя понять функционирования бюрократических институций иначе, как путем преодо­ления надуманного противопоставления "структурали­стского" видения, пытающегося отыскать в морфологиче­ских и структурных характеристиках основу "железных законов" бюрократии, рассматриваемых как механиз­мы, способные ставить собственные цели и.навязывать их агентам, видению "интеракционистскому" или со­циально-психологическому, стремящемуся предста­вить бюрократическую практику как продукт стратегий и взаимодействий агентов, игнорируя при этом как со­циальные условия производства этих агентов (и в рам­ках, и вне рамок институции), так и институциональные условия осуществления их функций (такие, как формы контроля за рекрутированием, продвижением по службе или оплатой труда).

Правда, специфика бюрократических полей как относительно автономных пространств, образуемых институционализированными позициями заключается в присущей этим позициям (определямым их рангом, движущей силой и т. д.), способности добиваться от занимающих их людей выполнения всех практических действий, входящих в определение их должности, и все это — под непосредственным и очевидным, а следова­тельно, и ассоциируемым обычно с идеей бюрократии, воздействием распорядков, директив, циркуляров и т. д. и особенно под воздействием совокупности механиз­мов призвания-кооптации, позволяющих адаптировать агентов к их должностям, или, точнее, их диспозиции к их позициям, а затем добиться от определенного ор­гана официальной власти признания этих — и только этих — практических действий.

Но даже в подобном случае было бы такой же ошиб­кой пытаться понять практические действия (обуслов­ленные данным моментом времени, то есть являющих­ся результатом завершения некоторой истории в том, что касается их числа, юридического статуса и т. д.), исходя из имманентной логики пространства, как и пытаться объяснить их лишь на основе "социально-психологических" диспозиций агентов, особенно, если они отделены от их условий производства. В действитель­ности же здесь имеешь дело с исключительным случаем более или менее "удачного" столкновения между пози­циями и диспозициями, то есть между объективиро­ванной историей и историей инкорпорированной: тен­денция бюрократического поля к "перерождению" в "тоталитарную" институцию, требующую полного и механического отождествления {perinde ас cadaver [80]) "функционера" с функцией, аппаратчика с аппаратом, не связана механическим образом с морфологическими воздействиями, размеры и число которых способны оказывать влияние на структуры (например, посредст­вом ограничений, накладываемых на коммуникацию) и на функции; эта тенденция может проявляться лишь в той мере, в какой она совпадает либо с сознательным сотрудничеством некоторых агентов, либо с бессозна­тельным соучастием их диспозиций (что оставляет ме­сто для освобождающего воздействия осознания).

Чем больше удаляешься от обычного функциони­рования полей как полей борьбы в направлении погра­ничных и, несомненно, никогда не достигаемых состо­яний, когда, с прекращением всяческой борьбы и сопротивления доминированию, поле все ужесточается, сводясь к "тоталитарной институции" — в понима­нии Гоффмана, или — в строгом понимании — к аппа­рату, который в состоянии требовать всего без всяких условий и уступок и который в своих крайних формах:

тюрьма, казарма или концентрационный лагерь распо­лагает средствами символического и реального уничто­жения "ветхого человека", — тем больше институция стремится пожертвовать своими агентами, которые все отдают институции (например, "Партии" или "Церк­ви") и которые тем легче приносят эту жертву, чем меньше у них капиталов вне институции, а следова­тельно, и свободы по отношению к ней и к тем специ­фическим выгодам и капиталу, какие он им предлага­ет.

Аппаратчик, всем обязанный аппарату, — это ап­пара

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...