Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Л.Н. Толстой и И.Е. Репин.




Фотография С. А. Толстой. 1908. Ясная Поляна

 

«Стоит только почитать требник и проследить за теми обрядами, которые не переставая совершаются православным духовенством и считаются христианским богослужением, чтобы увидать, что все эти обряды не что иное, как различные приёмы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни. <... > То, что я отвергаю непонятную троицу и не имеющую никакого смысла в наше время басню о падении первого человека, кощунственную историю о Боге, родившемся от девы, искупляющем род человеческий, то это совершенно справедливо. Бога же — Духа, Бога — любовь, единого Бога — начало всего, не только не отвергаю, но ничего не признаю действительно существующим, кроме Бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли Бога, выраженной в христианском учении. [... ] Сказано также, что я отвергаю все таинства. Это совершенно справедливо. Все таинства я считаю низменным, грубым, несоответствующим понятию о боге и христианскому учению колдовством и, кроме того, нарушением самых прямых указаний Евангелия. [... ] Если разуметь жизнь загробную в смысле второго пришествия, ада с вечными мучениями, дьяволами, и рая — постоянного блаженства, то совершенно справедливо, что я не признаю такой загробной жизни; но жизнь вечную и возмездие здесь и везде, теперь и всегда, признаю до такой степени, что, стоя по своим годам на краю гроба, часто должен делать усилия, чтобы не желать плотской смерти, то есть рождения к новой жизни, и верю, что всякий добрый поступок увеличивает истинное благо моей вечной жизни, а всякий злой поступок уменьшает его. [... ] Как бы кто ни понимал личность Христа, то учение его, которое уничтожает зло мира и так просто, легко, несомненно дает благо людям, если только они не будут извращать его, это учение все скрыто, все переделано в грубое колдовство купанья, мазания маслом, телодвижений, заклинаний, проглатывания кусочков и т. п., так что от учения ничего не остается».

Ответ Толстого Синоду (довольно обстоятельный) звучит очень логично. Христианскому миру, чтобы спастись, неизбежно предстоит утвердиться в новом религиозном жизнепонимании – выраженном в первоначальном учении Христа.

  Но слишком многие в этом мире, в особенности в странах с сильным влиянием традиционализма, как Россия, ставят для себя на пути к пониманию Толстого, на пути к истине Бога и Христа, как будто некий «барьер невосприятия», искусственную «баррикаду» из обиженного квазирелигиозного эгоизма и множества вопросов к Толстому – ставимых с позиций защиты церковных идолопоклонства и суеверий, ложно приписываемых к «традиции» и даже к фундаменту культуры. Такие вопросы заведомо неверны, а оттого невозможны для адекватного ответа.   

 

Дадим же им слово – и кратко ответим им.

 

Главная претензия к Толстому-христианину современных, начала XXI столетия, культурных (как правило городских) церковноверующих критиков апеллирует к необходимости уважения к традиции и к вере православных, имеющей более чем тысячелетнюю историю. Почему-де Толстой, призывающий к любви и единению в истине, в вопросе религии начал, после своего духовного прозрения, так грубо обличать традицию жизни и веры его предков? Отчего он не хочет проявить терпимость и уважение ко всем тем, кто и составляет эту самую православную церковь, и просто не обращать на них внимания, а заниматься совершенствованием собственной души, как он и призывал делать в других вопросах?

Ведь наша церковь, — рассуждают, по своей вере, критики Толстого, не здание и не обряды сами по себе. Православная церковь — это все верующие, причисляющие себя к ней, и насмешка над церковными обрядами («волхование», «низменное, грубое колдовство», «вредный обман») равна оскорблению всех тех, кто верит в них. Церковь — это не только таинства и даже не только вся совокупность верующих и ежедневно молящихся людей — это ещё и «вековая культурная традиция», в которой создавались шедевры архитектуры, церковной музыки, росписи и иконописи, составившие славу русского искусства во всем мире, это, наконец, великая традиция письменности — давшая начало в том числе и русской литературе. Толстой не мог не знать, что наш литературный язык просто не существовал бы без церкви — ведь он создавался в процессе постепенного слияния народного языка с книжным, а книжный славянский язык рождался и формировался в церковных переводах с греческого Евангелий и святоотеческих писаний. Да и само Евангелие — сохранилось бы оно и дошло бы до письменного стола Льва Николаевича, не будь церковных писцов, из века в век переписывавших Книгу Книг и деяния Апостолов, передававших предания; не будь золоченых книжных окладов, украшенных драгоценными камнями и хранимых в тех самых алтарях, над которыми Толстой впоследствии будет смеяться?

И, наверное, самое существенное: отринув церковь, что делать с памятью о тысячах святых праведников, совершавших духовные подвиги во имя Христа и ближнего своего, подвергаясь гонениям и лишениям, уходивших в скиты и молившихся непрестанно — каждую минуту? Ведь все они жили в православной традиции. Разве все эти люди погибли зря — а если зря, то как они умудрились вдохновлять поколения других людей на чистую и праведную жизнь, на духовные подвиги аскезы и самопожертвования? Разве тысячи церковных людей — священников, монахов, отшельников — не посвящали жизнь молитве за весь мир, в том числе и за неведомого им крещеного в православии Лёвушку, который рос и воспитывался в Ясной Поляне?

 

И так далее, и тому подобное… Но на апелляции к умилительным подробностям православного детства Толстого водопад «оригинальных» аргументов поклонников православия часто или иссякает, или окончательно теряет рациональные смыслы, поэтому – остановим его здесь, именно на этом месте.

 

Действительно, юный Лев рос он под сильным влиянием своей «милой тётеньки» Александры Андреевны Ёргольской, которая, как и рано умершая мать Толстого Мария Николаевна (чей молитвенник с переписанными от руки молитвами хранится в музее Толстого), как и отец его, построивший храм в своём родовом имении Никольское-Вяземское во исполнение обета после возвращения живым после войны 12 года, — все были православными и не отрицали «религии предков».  

Но свидетельствует ли это о её истинности на все времена, для всех потомков Толстых и для всего человечества? Никак.

Между прочим, уже в книге «В чём моя вера? », написанной в 1-й половине 1880-х гг., Толстой ответил на большую часть тех вопросов, которые, не удосужившись прочесть этой книги, продолжают адресовать ему православные. Он не отрицал религиозных основ русской культуры и огромнейшего значения для неё деятельности Православной церкви. В тексте «В чём моя вера? » он признавал, что именно она «пронесла свет христианского учения о жизни через 18 веков» российской истории. Но тут же признавал и то, что ради мирских выгод и угождения мирской власти церковь православная «желая скрыть его в своих одеждах, сама сожглась на этом свете» (23, 440). Распространение в Новое время в народе грамотности, философских и научных знаний привело церковников (и не только православных) к идеологическому и духовному банкротству.

«Мир с своим устройством, освящённым церковью, отбросил церковь во имя тех самых основ христианства, которые нехотя пронесла церковь, и живёт без неё. Факт этот совершился, — и скрывать его уже невозможно. Всё, что точно живёт, а не уныло злобится, не живя, а только мешая жить другим,  всё живое в нашем европейском мире отпало от церкви и всяких церквей и живёт своей жизнью независимо от церкви. И пусть не говорят, что это — так в гнилой Западной Европе; наша Россия своими миллионами рационалистов-христиан, образованных и  необразованных, отбросивших церковное учение, бесспорно доказывает, что она, в смысле отпадения от церкви, слава Богу, гораздо гнилее Европы.

Всё живое независимо от церкви» (Там же. С. 440 - 441).

 

Конечно, остаются и в наши дни модны и находят своих поклонников современные Толстому и позднейшие его критики, писавшие с позиций охранения церковных догматов: Вл. Соловьёв, Леонтьев, Зеньковский, Розанов, Бердяев, Ильин и много других. Но и их «аргументация» (кстати, весьма небезупречная со строго ортодоксальных православных позиций) держится на том же «барьере невосприятия» не только писанного, но и отвеченного при жизни Толстым, да, пожалуй на невежестве, лени и доверчивости читателей подобной публицистики.

Для примера, вот что пишет В. В. Розанов — противоречивый, но удивительно самобытный мыслитель — современник Толстого, в статье «Л. Н. Толстой и Русская церковь»:

«Всё это < обрядность и вероучение церкви. – Д. Е. > очень народно и очень жизненно: храмовая служба наша обнимает мелкое и великое жизни человеческой во всех ее подробностях, в высшей степени понятных и в высшей степени нужных каждому. Отсюда проистекает народный и любимый характер церковной службы. Не зная церковной службы, совершенно нельзя понять, что такое русский народ и как он произошёл. Если бы уничтожить церковную службу и разрушить действие её на душу народную и на быт народный, — Россия немедленно дезорганизовалась бы, пришла в хаос и пала.

<... > Этого нельзя понять, не зная универсальности нашей храмовой службы и того, что она вся выражена поэтично, вдохновенно. Её музыкальная сторона, заключающаяся в повышениях и понижениях голоса произносящего молитвы, в напевах молитв — удивительна. <... > Вот великий “Акрополь" русского народа; его “победа над Аннибалом”... Здесь таится так много сокровищ, что в виду их совершенно невозможно было подымать тех споров с богословием Церкви, то есть с книжными теориями о Церкви, которые начал Толстой. Пусть был бы во всем прав Толстой, и ‘русское богословие” под его критикой превратилось бы в развалины. Это ничего решительно не затронуло бы. И “русский святой”, с помощью всему слабому и болящему в народе, остался бы по-прежнему всё так же нужен и полезен народу, так же свят и прекрасен в своём образе; и “даруй, Господи, мир всему миру, соедини всех верующих вместе, уничтожь разлад их сердец, дай нам всем кончину жизни светлую, совестливую и безболезненную” — всё это осталось бы истиною, всё это останется прекрасным и глубоким».  

И далее, как раз о «барьере невосприятия», о глухоте православных по отношению к проповеди Толстого:

«В России, в образованных классах, очень развит полный атеизм: атеисты шумно приветствовали его критику, воображая, что она что-то разрушает. Наконец, ей очень обрадовались теснимые правительством сектанты, так как эта критика удовлетворяла их чувству вражды к Церкви. Но на неё совершенно не обратила никакого внимания вся масса […] русского общества, которая знает существо своей Церкви и знает её корни. Море всегда больше пловца... Оно больше Колумба, мудрее и поэтичнее его. И хорошо, конечно, что оно “позволило” Колумбу переплыть себя; но могло бы и “не дозволить”. Природа всегда более неисповедимая тайна, чем разум человеческий. Толстой — был разум. А история и Церковь — это природа».

Статья Розанова была опубликована уже после смерти Толстого, и Лев Николаевич никак не мог отреагировать на неё. Да вряд ли бы и стал ещё раз, уже, быть может, тысячный после книги «В чём моя вера? » приводить своё сравнение национальной культуры с младенцем, который подрос и может питаться сам, другой пищей, нежели прежнее материнское молоко. Этот период наступал для европейских народов, самые счастливые из которых в наши дни, в начале XXI столетия, уже вполне свободны в своём развитии от пут церковных суеверий и бытового традиционализма. Неизбежен он и для России… как бы долго ни казалось адептам традиционной в России церкви, что развитие и жизнь — в их отживающем обрядоверии и идолопоклонстве.  

  В целом нужно признать, что талантливые Розанов, Бердяев, Ильин и другие дореволюционные и позднейшие эмигрантские критики Толстого, оказался менее прозорливыми, чем гениальный яснополянец. Тот, как общеизвестно, до последних дней жизни, и именно с религиозных, евангельских и христианских, позиций, проклинал увлечение некоторой части городской российской молодёжи планами социалистического переустройства России и жизни неизвестного им трудящегося народа – и посвятил осуждению суеверия такого планирования свою, как оказалось последнюю, публицистическую статью «О социализме» (1910). Многие же из его младших по летам критиков – напротив, были увлечены этим суеверием: если не радикального насильственного “слома” всего общественного строя, всей традиционной жизни России, то – теми или иными либеральными проектами «реформ», так же долженствующими быть навязанными народу. И – допустили таки к власти «революционных» радикалов… Потеря духовного ориентира была налицо, и последствия её — тоже. Православные священники и недавно не понимаемые и ненавистные им «толстовцы» — вдруг оказались в одних и тех же тюремных казематах и приняли равное мученичество за веру от рук красных палачей. Кто выживал? Выживали люди не выдающиеся интеллектом и страстностью вероисповедания, совесть которых не вызывала их на протест против преступлений ленинских и сталинских бесноватых бандитов. Как правило, православные. Осуществлявшаяся до середины 1930-х гг. в толстовских аграрных общинах и рабочих артелях прекрасная мечта Льва Николаевича о том, чтобы истина христианства передавалась от просвещённого учителя к ученику без посредничества попов и церковных обрядоверия и лжи — была жестоко растоптана большевистским сапогом, погибла в сталинских лагерях смерти системы ГУЛАГа… Безусловно, незавидная участь ждала бы в индустриальной и стремительно урбанизирующейся красной России и церковную традицию, выживавшую лучше всего в условиях традиционной крестьянской жизни, в сёлах и деревнях. Но в годы Отечественной войны, как мы знаем, сталинский режим изменил свою религиозную политику, поставив, в обмен на приостановку антирелигиозных гонений, авторитет попов и суеверность народных масс на идеологическую службу себе… как продолжает делать и современный нам режим России путинской. Кажется, вопреки чаяниям Толстого, в начале XXI столетия суть учения Христа, возвещённая миру Толстым, опять забыта, снова перемешана с внешним «уставным» обрядоверием, с свечками и просфорами, и снова, как в российском Средневековье — она хранится церковью до поры в такой форме, дабы когда-нибудь вернуться к людям в проповеди нового Божьего пророка и народного учителя, будучи заново осмысленной всеми теми, кто хочет и умеет вникать в неё.

Современные обрядоверы путинской России – как и те имперские, на кого ссылался Розанов – отнюдь не спешат исполнять в своей повседневной жизни хоть бы Нагорную проповедь, так или иначе последовать учению Христа. Огромное число людей, из-за безверия и продуцируемого им страха, не способно пойти за ним… но и не желает отбросить внешнее поклонение Христу как особенному богу, внешние обряды, которые для современных адептов церковного учения всё ещё — красивы, привычны, милы сердцу. Отцы и деды этих людей вступали в комсомол и членствовали в атеистической партии коммунистов. Идеология коммунизма рухнула. Жить же совсем без веры –хотя бы того или иного эрзаца её – люди не могут, как многократно писал об этом и сам Толстой. Тем дороже для современных обрядоверов то, что было ненавистно Толстому-христианину, как подмена Божьей правды-Истины: венчания в храмах, причащения и иные «таинства», крещение младенцев, празднования Пасхи. Это для них – форма культурного бытия в варваризировавшейся в целом посткоммунистической России…

Толстой всегда понимал эту зависимость, эту неспособность для множества его и наших соотечественников прийти к новому – христианскому – пониманию того, что есть вера и что есть культура. Он и сам, накануне известного духовного перелома рубежа 1870-1880-гг., прошёл через тяжелейший этап преодоления в своём сознании внушённых церковным воспитанием моделей поведения и парадигм. Так, в 1873 году, 30 января, он писал Афанасию Фету из Ясной Поляны следующее:

«Вы […] про себя говорите, что машина стирается, и хотите спокойно думать о нирване. […] О Нирване смеяться нечего и тем более сердиться. Всем нам (мне по крайней мере, я чувствую) она интереснее гораздо, чем жизнь, но я согласен, что, сколько бы я о ней ни думал, я ничего не придумаю другого, как то, что эта Нирвана — ничто. Я стою только за одно — за религиозное уважение — ужас к этой Нирване.

Что я разумею под религиозным уважением? Вот что. Я недавно приехал к брату, а у него умер ребёнок и хоронят. Пришли попы, и розовый гробик, и всё, что следует. Мы с братом так же, как и вы, смотрели на религиозные обряды и, сойдясь вместе, невольно выразили друг другу почти отвращение к обрядности. А потом я подумал: Ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребёнка? Как его вынести? В мешке кучеру вынести? И куда деть, как закопать? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя (я, по крайней мере, не придумаю), как с панихидой, ладаном. Как самому слабеть и умирать? Мочиться под себя, п.... ть и больше ничего? Нехорошо.

Хочется внешне выразить значительность и важность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного — и приличного для всех возрастов, всех степеней развития, — как обстановка религиозная. […] Религия уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу, наибольшую услугу, которую может в этом деле оказать что-либо человеческое. С такой задачей как же ей быть логической? Она бессмыслица, но одна из миллиардов бессмыслиц, которая годится для этого дела. Что-то в ней есть. Только вам я позволяю себе писать такие письма. А написать хотелось, и что-то грустно, особенно от вашего письма» (62, 6-7).

Мы видим, что даже в этом, 1873-м, ещё довольно далёком от духовного перелома Толстого, году Лев Николаевич уже недоволен «бессмыслицей» человеческой выдумки — лжехристианского обрядоверия церкви, ложно именуемого религией. Разум и нравственное чувство подсказывали ему, что это смешение — не безобидно. Им люди не только заполняют экзистенциальные переломы бытия, такие как рождение или смерть человека, но и прикрывают, оправдывают и даже освящают продолжающуюся свою нехристианскую, а в ряде аспектов и совершенно животную, жизнь.

Живи люди 1800 лет до Толстого даже без особенных погребальных обрядов над телами усопших, но зато по Христу: тратя силы, ресурсы и время жизни на познание и совершенствование мира и самих себя, а не на обслуживание неизжитых атавизмов животности (война, торговля и пр. ) — разве умирали бы дети? Быть может, и самая старость была бы побеждена, как прочие болезни — и человек продолжал бы жить в обновлённом или заменённом ему умельцами медицины теле? Трудно сказать, на сколько веков нормального развития ограбило себя человечество — не узнав или, узнав, не послушав учения Христа, не приняв за руководство в жизни христианского её понимания.

Здесь уместным будет снова вспомнить ответ Толстого Синоду, в котором он пишет:

«И я действительно отрёкся от церкви, перестал исполнять её обряды и написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей, и мёртвое моё тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым».

Так кончилось вынужденное, не лишённое скепсиса уважение Толстого к «бессмыслице» и начался для него тяжёлый труд её развенчания — для себя и всех, имеющих уши слышать...

  Описание литургии в «Воскресении» оскорбило не только Синод, но и многих верующих, включая родную сестру Толстого, Марию Николаевну, которая к тому времени, испытав множество мытарств и жизненных неудач в миру, покончила свои отношения с миром монахиней в Шамординском монастыре.

Сын Толстого Лев Львович вспоминает об этом следующее: «Чего она не могла никогда простить Льву Николаевичу — это описания таинства причастия в романе “Воскресение”. Но во Льве Николаевиче было много разных людей и много разных умов. Когда он смеялся над религией, он был одним и не мог не быть таким в данное время; когда же он под старость однажды, проходя мимо комнаты прислуги, где горели восковые свечи перед иконами, сказал мне с завистью и глубоким чувством:

“Вот поэзия религии”, — он в этот момент не мог быть иным» (Толстой Л. Л. В Ясной Поляне. Указ. изд. С. 23).

Конечно, поэтичность описанной обстановки была для Толстого не тождественна той «поэзии» символики и обрядности церковного идолослужения, которое имеют в виду защитники православного учения. В данном случае речь идёт не о толпе в соборе и не об обманывающих её попах, а о представителях любимого писателем народа и их незамысловатых бытовых приёмах общения с Богом – как они, по своим возможностям, понимают Его. Наивно, суеверно, но — искренне, сердцем. Толстому до конца жизни памятно было магометанское сказание, талантливо изложенное в стихах великим Джелалетдином Руми. 8 июля 1908 г. не менее талантливо он изложил поэтическое сказание Руми прозой – в ответе на письмо московского священника Ивана Ильича Соловьёва:

 

«Получил ваше письмо, любезный брат Иван Ильич, и с радостным умилением прочёл его. Всё оно проникнуто истинно христианским чувством любви, и потому оно мне было особенно дорого. О себе скажу вам следующее.

В одной арабской поэме есть такое сказание.

Странствуя в пустыне, Моисей, подойдя к стаду, услыхал, как пастух молился Богу. Пастух молился так:

«О Господи, как бы мне добраться до тебя и сделаться твоим рабом. С какой бы радостью я обувал тебя, мыл бы твои ноги и целовал бы их, расчесывал бы тебе волосы, стирал бы тебе одежду, убирал бы твоё жилище и приносил бы тебе молоко от моего стада. Желает тебя моё сердце».

Услыхав такие слова, Моисей разгневался на пастуха и сказал:
«Ты — богохульник, Бог бестелесен, ему не нужно ни одежды, ни жилища, ни прислуги. Ты говоришь дурное».

И омрачилось сердце пастуха. Не мог он представить себе существа без телесной формы и без нужд телесных, и не мог он больше молиться и служить Господу и пришёл в отчаяние.
Тогда Бог сказал Моисею: «Зачем ты отогнал от меня верного раба моего? У всякого человека своё тело и свои речи. Что для тебя нехорошо, то другому хорошо, что для тебя яд, то для другого мёд сладкий. Слова ничего не значат. Я вижу сердце того, кто ко мне обращается».

Легенда эта мне очень нравится, и я просил бы вас смотреть на меня, как на этого пастуха. Я и сам смотрю на себя так же. Всё наше человеческое понятие о Нём всегда будет несовершенно. Но льщу себя надеждой, что сердце моё такое же, как у того пастуха, и потому боюсь потерять то, что я имею и что даёт мне полное спокойствие и счастье.

Вы говорите мне о соединении с Церковью. Думаю, что но ошибаюсь, полагая, что я никогда не разъединялся с Нею, — не с той какой-либо одной из тех церквей, которые разъединяют, а с Той, которая всегда соединяла и соединяет всех, всех людей, искренно ищущих Бога, начиная от этого пастуха и до Будды, Лao-тзе, Конфуция, браминов, Христа и многих я многих людей. С этою всемирною Церковью я никогда не разлучался и более всего на свете боюсь разойтись с Ней.

Очень благодарю вас за ваше любовное письмо и братски жму вам руку» (78, 178 - 179).

 

Е. В. Оболенская, дочь Марии Николаевны, оставила не менее интересное воспоминание о том, как Толстой посетил свою сестру в монастыре. «Расспрашивал её о том, как она живёт, что с них требуется, он очень не одобрял послушания. “Как можно жить и действовать по воле другого человека? ” — говорил он. От неё он пошёл к игуменье. Умная и приветливая старуха приняла его ласково и просто и очень понравилась ему. Вернувшись от неё, он сказал матери:

— Вас тут шестьсот дур, одна умная — ваша игуменья.

Мать очень этому смеялась и передала многим монахиням и самой игуменье. Все отнеслись к этому очень добродушно. После этого посещения она вышила по канве маленькую подушку по красному фону чёрными буквами: “одна из 600-т шамординских дур" и отвезла её Льву Николаевичу. Когда она отдала ему эту подушку — это было при мне — он очень удивился и спросил:

— Почему “дур”?

Мать напомнила ему, что это были его слова. Ему это было как будто неприятно, он поморщился немного, сам на себя неодобрительно покачал головой и сказал:

— Это я плохо сказал, это мне хорошее напоминание, как надо быть осторожным на слова. Спасибо тебе, Машенька, за подушку, а ещё больше за урок.

Подушка эта всегда лежала на кресле в его кабинете и сейчас показывается посетителям» (Оболенская Е. В. Моя мать и Лев Николаевич // Л. Н. Толстой / Гос. лит. музей. — М.: Изд-во Гос. лит. музея, 1938. — [Т. I]. — С. 296 - 297).

 

 

Перед смертью Толстой снова посетит сестру. Лев Львович так объясняет это посещение отцом Оптиной пустыни и соседнего Шамординского монастыря: «Одно — желание увидаться с единственной тогда живой единокровной сестрой; другое — побывать там, где люди находят своё удовлетворение в религии. Но он не остался ни с сестрой, ни в монастыре и поехал дальше куда-то, чтобы найти свое вечное успокоение на станции Астапово, где смерть ему сказала, по его тогдашнему выражению, — “шах и мат”.

Тётя Маша умерла через несколько лет после отца, и смерть её была примерной в смысле кротости и безболезненности. Она легла спать, повернулась со стороны на сторону и, простившись на ночь с монахиней-сиделкой, заснула вечным сном» (В Ясной Поляне. С. 24).

  Вряд ли младшего сына Толстого хоть бы кольнула совесть, когда он сравнивал смерть давно ушедшей от мирского греха и лжи Марии Николаевны со смертью её брата – человека семейного, да к тому же посвятившего годы старости святому делу освобождения церковнозависимых людей от их суеверий. Сам Лев Львович был адептом православия – и одним из тех членов семьи, кто доставил старику Толстому немало огорчений, как раз в связи с его христианской жизнью и проповедью.

 

За пределами семьи у Толстого так же было немало ограниченных, косных, но упорных противников, спешивших, не дав себе труда понять, «обличить» проповедь Толстого и даже агитировать его за возвращение в «лоно» православной церкви.

Долгое время, по поручению Тульского архиерея, дом Толстого в Ясной Поляне навещал тульский священник Д. Е. Троицкий. Выбран он был, будто в насмешку и неуважение к автору романа «Воскресение»: в Туле поп Троицкий был известен тем, что проводил службы при городской тюрьме. После того, как Толстой сумел в 1908 г. отвадить Троицкого от визитов в Ясную Поляну, тот продолжал до самого 1910 гг. слать письма: «увещевательные» — старцу Льву, а жалобные – «по начальству» и в полицию. Результатом был… своего рода «церковно-полицейский» рейд в Ясную Поляну, состоявшийся 21 января 1909 г. В сопровождении «подкрепления» (двух попов и полицая) в дом Толстых явился… самолично тульский архиепископ Парфений. Он, впрочем, не отступил от необходимого в отношениях с аристократией политеса: предупредил о приезде за день… Но полицай в свите «духовного лица», с одной стороны, а с другой – жена Софья Андреевна с её неприязнью к недогматическим христианским убеждениям мужа, однозначно не способствовали беседе и диалогу.

Вот запись о встрече, сделанная Толстым в Дневнике на следующий день, 22 января:

 

«Вчера был архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его рассказ Сони об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить моё, по их < мнению> — зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать.

Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью.

И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому всё, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении — ложь.

Говорю это потому, что, если есть люди, для которых по их религиозному пониманию причащение есть некоторый религиозный акт, т. е. проявление стремления к Богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от Бога.
Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло» (57, 16 – 17).

 

Великолепное по искренности христианское духовное завещание! Сын, исполнив посланничество в мире, работу жизни, возвращается к Отцу. Отработанный, негодный инструмент – погребается, чтобы не мешать другим работникам. Кого, кроме мирских безбожников и церковных фарисеев, тут, в этих христианских строках Льва Николаевича, может что-либо смутить?

 

Остановимся на следующем интереснейшем воспоминании Александры Львовны о визите Парфения:    

 

«В конце января 1909 года в Ясную Поляну приехал Тульский архиерей, владыка Парфений, в сопровождении двух священников и полиции. Когда отец вошёл в залу, архиерей сам первый протянул отцу руку, не ожидая, что отец подойдёт под благословение. Отец решил быть очень любезным с епископом.

“После общих незначительных разговоров, — писал отец, — я пригласил его к себе и сказал ему, что я получаю много писем и посещений от духовных лиц, и что я всегда бываю тронут добрыми пожеланиями, которые они высказывают, и также его посещением, но очень всегда сожалею, что для меня невозможно, как взлететь на воздух, — исполнить их желания.

Потом я сказал ему: одно мне неприятно, что все эти лица упрекают меня в том, что я разрушаю верование людей. Тут большое недоразумение, так как вся моя деятельность в этом отношении направлена только на избавление людей от неестественного и губительного состояния отсутствия всякой, какой бы то ни было, веры. Между прочим, я, в доказательство этого, прочёл ему из составленного мною “Круга чтения” 20-е января, тот день, в который случайно состоялось наше свидание. В этом дне были прекрасные места из Чаннинга, Эмерсона, Торо и особенно Канта”.

После чтения “Круга чтения” беседа продолжалась.

Я видел, что это чтение произвело на него хорошее впечатление, что мне было очень приятно. Но, несмотря на то, он все-таки высказал мне упрек в том, что моя деятельность разрушает веру людей. Тогда я рассказал ему давнишний случай, очень ничтожный по внешности и очень важный по внутреннему для меня смыслу.

Я поздно ночью, зимой, пошел пройтись, и идя по деревне, где все огни были уже потушены, проходя мимо одного дома, в котором светился огонь, заглянул в окно и увидал стоящую на коленях и молящуюся старуху Матрёну, знакомую мне в её молодости, одну из самых порочных, развратных баб деревни. Меня поразил этот внешний вид её молитвенного состояния. Я посмотрел, пошёл дальше, но, вернувшись назад, заглянул в окно и застал Матрёну в том же положении. Она молилась и клала земные поклоны и поднимала лицо к иконам.

Вот это — молитва. Дай Бог нам всем молиться так же, т. е. сознавать так же свою зависимость от Бога, — и нарушить ту веру, которая вызывает такую молитву, я бы счёл величайшим преступлением... Да это и невозможно. Никакие мудрецы не могли бы сделать этого. Но не то с людьми нашего образованного состояния — у них или нет никакой веры, или, что ещё хуже, — притворство веры, веры, которая играет роль только известного приличия.

И потому я считал и считаю необходимым указывать всем, у которых нет веры, что человеку без этого жить нельзя, а тех, у которых вера ложная, внешняя — освобождать от того, что скрывает для них необходимость истинной веры. Архиерей ничего не возразил на это, но повторил, что нехорошо разрушать веру» (Толстая А. Л. Отец. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 431 - 432).

 

Ещё один образец «барьера невосприятия» толстовских попыток объяснить… правда, в данном случае, быть может — не психологического, а интеллектуального барьера.

Разрушение религиозной веры, истинной веры ссорит и губит людей. Толстой же, выступая именно против разделяющей и губительной лжи – мечтал о религиозном их единении.

 

«В феврале к отцу приехал магометанин из казанских татар, — продолжает Александра Львовна, — Ваисов, последователь секты Багая. Отец заинтересовался им и долго с ним беседовал. Основная мысль Ваисова — признание необходимости одной религии. “В сущности, когда опомнишься, — говорил отец, — то всегда удивляешься, как это такое простое рассуждение не приходит в голову: живёт православный, католик, буддист, люди верят в это, считают истиной, а перейти известную границу, — считают что это ложь, а то истина. Как это не заставит усумниться, как это не искать эту, общую всем, религию”. Если глубоко вдуматься в значение этих слов, становится ясным, почему отец последние годы посвятил на собирание воедино того, что он считал основным руководством жизни человеческой: составление сборников — “Мысли мудрых людей”, затем “Круг чтения”, “На каждый день” и “Путь жизни”. Это, несомненно, была попытка, выбрав основное из всех религий и величайших мыслителей мира, положить начало одной религии» (Там же. С. 432).

 Не нужно путать эту идею с явлением нашей эпохи: основанием во многих странах пресловутых «храмов всех религий». Во-первых, Толстой признавал ненужными никакие внешние храмы. Во-вторых же, эти синкретические и «веротерпимые» заведения культа – свидетельство отнюдь не религиозного единения людей в общей вере, руководящей помыслами и поступками, а, напротив, признак деградации религиозности как таковой, равнодушия даже и к «религии предков» тех, кто посещает такие заведения.

В современной России именно таких признаков разложения меньше, но… Если спросить в наши дни любого адепта православия, от олигарха или политика до простого рабочего, верит ли он в Бога — с высокой вероятностью он ответит, что верит и что его Бог «в душе».

Но, к сожалению, это не мешает простецам каждый день стремиться к наживе и скаредничать, травить себя табаком и спиртным, развратничать, драться, даже убивать… а политикам России — лгать, проводить в жизнь антинародные законы, поощрять репрессии инакомыслящих, разжигать военные конфликты, межнациональную ненависть и благословлять обстрелы и бомбёжки невинных женщин и детей в своих политических целях.

Как бы там ни было, но наверняка Лев Толстой ужаснулся бы, доживи он до Октябрьской революции — вряд ли он сочувствовал бы тем, кто разрушал храмы, казнил и ссылал священников, погубил тысячи церковных служителей на Бутовском полигоне и по всем городам России. Толстой — недоверчивый по своей природе, всё-таки верил в искру Божию внутри нас. В годы Первой российской революции он наивно и свято верил, что народ вот-вот «пробудится» к христианскому жизнепониманию, и революция примет мирный, ненасильственный характер. Он не смог бы и представить себе того, что случилось после его смерти и после разрушения старого, пусть несовершенного, но всё-таки религиозного мира.

 

Но судьба сделала ему подарок: смерть на духовной высоте понимания Бога и смысла человеческой жизни, доступной только немногим и в наши дни.

Перед смертью, в Астапове, Толстой диктовал дочери Саше свои последние мысли:

«Утром < 31 октября 1910 г. > отец продиктовал мне для Записной книжечки:

“Бог есть неограниченное Всё, человек есть только ограниченное проявление Бога”. <... > Или ещё лучше так: Бог есть то неограниченное Всё, чего человек сознаёт себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявле

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...