К дебатам о свободе печати
Меня поразила (чтоб не сказать – потрясла) та легкость, та непринужденность, с какой президент внес свое предложение: «Можно сейчас принять решение приостановить Закон о печати». И меня вовсе не радует, не вдохновляет та легкость, непринужденность, с какой президент тут же снял свое предложение. В этом эпизоде обнажилась хрупкость, незащищенность нашей демократии вообще, и гласности в особенности. Счастлив был бы ошибиться, но не могу не думать: а поставь президент свое предложение на голосование в Верховном Совете, оно могло бы и пройти, и даже с восторгом. Догадываюсь о реплике президента, если бы наш диалог был продолжен: «Опять драматизируете!..» Ничуть не драматизирую. «Слово не воробей: вылетит – не поймаешь». Президент, однако, сумел поймать. Но я-то не могу обманывать других и не хочу обманываться сам. Что стоит за всей этой легкостью и непринужденностью? Внес предложение – и какое! – и тут же снял его… Что это – оговорка или проговорка? Беззаботность или расчет, так сказать, «пробный шар»? Гласность, закон о печати давно уже мешает… Чему мешает? Кому мешает? Вот в чем вопрос. Да, сначала «слева» и «справа», со сторок сторонников и противников обновления была непомерно завышена оценка гласности. Одни непомерно на нее надеялись, другие столь же непомерно ее боялись. Почти всем казалось (одним – с восторгом, другим – с ужасом): вот выйдет «Покаяние» – и все старое рухнет. То же самое казалось и со многим другим: вот опубликуют «Реквием» Ахматовой, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Окаянные дни» Бунина – и… Опубликовали. Все опубликовали, даже то, о чем и не грезилось в самых смелых мечтах и снах. Пошли пьесы, фильмы и т. д. и т. п. И что же? Очень хочется сказать: а в сущности, ничего не изменилось.
Но так ли это? Не так. В 1964-м, после снятия Хрущева, выяснилось: были выпущены из нескольких бутылок несколько джиннов, но их сумели опять загнать в бутылки, а бутылки снова закупорить. Но солженицынский джинн вылетел навсегда. Вслед ему вырвался сахаровский нравственный гений. Пправда была посеяна. За минувшие шесть лет оказались откупорены сотни, тысячи бутылок, и роккими силами не удастся заманить джиннов обратно и еще раз их закупорить. Как? Цензурой? Кравченками? Возвращением лигачевых с пенсии? Глушением «голосов»? Взятием всех ксероксов на учет? Слишком много правды вырвалось на свет, в слишком многих людях проснулась совесть, пробудился стыд трусости и воскресло мужество, слишком – слава Богу – честно определили свою жизнь Шаталины и слишком честно начинают ее Явлинские, слишком много девушек и женщин вспомнили, наконец и вдруг, что любви достойны только достойные, слишком много юношей почувствовали красоту истины и поступка, и, наконец, слишком много детей никогда больше не захотят стать Павликами Морозовыми. Как их всех усмирить? Сколько крови для этого понадобится? Гласность не излишество при сверхсытой жизни, не монополия «интеллигенции». Гласность – это просто нормальный духовный воздух нормальных людей. Она еще больше нужна и рабочим, и крестьянам, военным, пенсионерам, инвалидам, детям. Она еще больше нужна не тем, кто является профессионалом слова, а тем, кто им не является. Гласность еще больше нужна социально немым, социально униженным и оскорбленным. Она элементарное, «элементное», первоначальное условие нормальной жизни.
В марте 1991 года я снова оказался в больнице, так что оттуда лишь наблюдал баталии вокруг союзного и российского референдумов. Первый, как стало ясно позднее, был довольно бесполезным. Хотя большинство и высказалось за сохранение Союза, центробежные силы в республиках и автономиях уже было не удержать. Местная элита, в основном коммунистическая и чиновничья, почувствовала вкус к власти. Всем захотелось своих президентских самолетов, ковровых дорожек и… независимости от Центра. А российский референдум, вроде бы пристегнутый к первому, дал главный результат: стало возможным избрание в июне президента России на всеобщих выборах и, стало быть, легитимизация власти Ельцина и укрепление новых российский политических и государственных структур. Это позволило Ельцину пойти на некоторое сближение с Горбачевым, правда этого не заметили как лидеры, так и большинство сторонников двух формировавшихся в стране и вступавших уже в открытую конфронтацию лагерей.
Первые – тогда было принято называть их консервативным большинством – выступали за «планово-рыночную» систему, за доминирующую роль государства в экономике, за сохранение союзных структур и определяющую роль компартии. А «левые» (либералы, демократы, среди них наша Межрегионалка) – за быстрый переход к рынку, за суверенитет республик. И у консерваторов, и у нас, демократов, все сильнее звучали радикальные голоса. Казалось, прямого столкновения не избежать, и оба лагеря рассчитывали на чистую победу, а не на компромисс. Горбачев же надеялся сохранить себя в центре. При этом он, конечно, сдерживал движение вперед, за что получал оплеухи на митингах от демократов. Но именно он препятствовал и вполне возможному тогда откату назад. Однако его «центр» не опирался на сколько-нибудь мощные силы. Это было лишь центристское лавирование между двумя конфронтирующими сторонами. Но в государственных структурах Союза и в самой президентской администрации, действительно, сложился силовой центр, и его актеры и кукловоды готовились к тому, чтобы вывести самого президента из игры, если он и дальше будет искать компромисса с Ельциным и не подчинится их курсу. Все более дерзкие нападки на президента слева («Горбачева в отставку!» – помню, как мы в своей компании спорили об этом с Юрой Афанасьевым, занимавшим крайне радикальные позиции), хотели того демократы или нет, делали президента заложником правых. И это проявилось в том, что от него уходили лучшие люди: из его окружения – Эдуард Шеварднадзе, Станислав Шаталин, Николай Петраков. Других – Александра Яковлева и Вадима Бакатина – он выдворил лично, да вскоре распустил и Президентский совет и провел серию чудовищных кадровых назначений.
На пост вице-президента он утвердил не Григория Явлинского, как предлагали ему демократы, а старого гэбэшника и алкаша Янаева, видимо плохо рассчитав, что это будет послушная пешка. На пост премьер-министра – не Анатолия Собчака и даже не Аркадия Вольского, а еще одного алкаша и циника – Павлова. Своему старому приятелю А. Лукьянову, этому номенклатурному сфинксу, отдал кресло председателя союзного парламента. Непонятно, почему он так безмерно доверял ему, хотя временами казалось, что сам он был перед ним как кролик перед удавом. Наконец, выгнал из МВД «либерала» В. Бакатина и не нашел ничего лучше, как заменить его ограниченным служакой Пуго. Вместо Шеварднадзе, с которым ему явно трудно было работать из-за самостоятельности и амбициозности последнего, поставил серую лошадку – бесцветного и покорного Бессмертных. Но зато не тронул на посту КГБ старую бабу Ягу – Крючкова, чьи мозги уже полностью маразмировали, но остались подлость и жестокость. Не тронул и солдафона Язова на посту министра обороны. Так и не успев создать свою сколько-нибудь эффективную президентскую администрацию, все организационные дела отдал Болдину (из Общего отдела ЦК), человеку скользкому и лживому. Своими руками сколотил команду заговорщиков, недалеких, но рьяных, готовых совершить реванш. Я был в ужасе. Помню, что в те летние дни, когда Горбачев уже совершил все эти кадровые курбеты, я поехал в больницу (ЦКБ) к Александру Николаевичу Яковлеву: «Умоляю, свяжите меня с Михал Сергеичем. Пусть я мало что могу, но я ему скажу – он роет под собой могилу. Надо его остановить. И надо ему прямо обращаться к народу, отбросив все эти аппаратные игры. Помните, когда Хрущева уже сняли, он сетовал: надо было прямо с народом говорить». Мудрый Яковлев горько усмехался: «Милый вы мой идеалист! Ему ли не говорили, да все бесполезно!»
Как раз в этот момент прибежала медсестра (мы с Александром Николаевичем прогуливались перед главным корпусом): «Звонит Горбачев!» Я рванулся, но «дядя Саша», как потом многие мои друзья называли этого прекрасного старика, остановил меня: «Сам скажу, может быть в последний раз». Больше говорить уже не пришлось. Горбачев уехал в отпуск в Форос.
Три августовских дня В ночь на 19 августа, вернее уже под утро, часов в 5, Юрая закончил свой доклад «Сны и сновидения», предназначенный для международного симпозиума психологов и психиатров, который должен был именно в этот день открыться в Голицыно, и завалился спать. В 7 утра раздался звонок. Трубку взяла Ира. На другом конце провода взволнованная Пилар Бонет, корреспондент испанской газеты «Паис»: – Что у вас? Юру не арестовали? – О чем ты? Он спит. – У вас начался переворот. Срочно буди его и включай радио. Ира, естественно, разбудила меня и, щадя, начала: – Юра, ты только не волнуйся, – С мамой что-нибудь? – я тогда очень боялся ее угасания и смерти. – Да нет, с ней все в порядке. Но у нас в стране переворот. Пилар звонила, спрашивала, не арестовали ли тебя. Сейчас включу радио. Ну, слава Богу, с мамой все хорошо… Можно поспать. И тут вдруг до меня дошло! Переворот! Значит, то, чего опасались, началось! Вскочил. Что делать? Мысль о возможном аресте не была такой уж дикой. Ведь в «списке врагов народа», подготовленном красными и коричневыми экстремистами, среди других «прорабов перестройки» числился и я. Но испугался в тот момент другого. Придут с обыском и арестуют все мои дневники – те самые маленькие записные книжицы, что веду всю жизнь. Позвонил Ириному племяннику Виктору Зорину (у него была машина) и просил срочно приехать и забрать их. Позвонил Шаталину. Он был озабочен тем, что у подъезда стоят, видимо пасут его, две черные машины. Тут я попробовал позвонить в наш парламентский гараж. Как ни странно, он работал, и обещали прислать машину. Ну и ну, какой же это переворот, если телефоны работают, машины из гаража «прорабам перестройки» высылают. Да и внешне в городе все спокойно. Решил ехать в Белый дом. Когда выходил из подъезда, меня приветствовал наш дворник, молодой парень, очень политизированный: «Юрий Федорович, привет! Фашизм не пройдет!» Это меня обрадовало и как-то еще больше успокоило. К самому зданию Белого дома пришлось пробираться уже через собиравшихся с самого утра людей. И тут помогли. Узнали и по-доброму напутствовали. В российском парламенте уже собирались и руководители, и депутаты. Настроение было тревожным, но отнюдь не капитулянтским. Ждали Ельцина, который накануне поздно ночью вернулся из Алма-Аты и теперь уже ехал со своей дачи в Архангельском.
Так, значит, Ельцина не тронули. Хасбулатов и Силаев были уже на своих местах. Я обосновался в кабинете Лукина, который с утра писал проект постановления Президиума Верховного Совета РСФСР. В нем объявленное с утра по радио чрезвычайное положение называлось реакционным, антиконституционным переворотом и звучал призыв к сопротивлению. Приехал Ельцин. Наскоро поздоровавшись с собравшимися, закрылся у себя в кабинете и готовил там обращение к народу. Скоро он, взгромоздившись на танк, выступил перед теми, кто собрался перед Белым домом (а люди продолжали идти с Манежной площади, по Калининскому проспекту), с обращением «К гражданам России». Это его выступление, несомненно, подняло моральный дух и тех, кто собрался в Белом доме, и тех, кто составил «живое кольцо» защитников российского президента и российского парламента. Появились первые листовки с обращением Ельцина, и вскоре ксероксы Белого дома заработали на полную катушку, и москвичи начали получать иную, не официальную информацию. Молодые ребята с радиостанции «Эхо Москвы» наладили рубку в здании Белого дома, и мы, собравшиеся там, начали выступать, разъясняя защитникам Белого дома, что происходит в столице и в стране, и призывая всех поддержать законно избранных президента России Ельцина и президента СССР Горбачева против авантюристов, поднявших путч. В середине дня позвонил Егор Яковлев. Газету его «Московские новости» закрыли, и он, человек удивительно энергичный, деятельный, организатор по своей природе, начал собирать у себя всех журналистов, которые готовы были выступить против хунты (так сразу окрестили в народе Государственный комитет по чрезвычайному положению – ГКЧП). Просил приехать. В его кабинете Лен Карпинский и Саша Гельман готовили обращение к журналистам. Рождалась «Общая газета». Собралось немало иностранных корреспондентов. Кабинет Егора Яковлева стал вторым штабом демократов в дни путча. Я тоже включился в работу. А вскоре увидел среди телевизионщиков знакомую команду с российского телевидения, они последовательно записали интервью у Яковлева, Карпинского, Гельмана. Для кого? Ясно было, что государственное телевидение закрыто для нас, но можно было отснятый материал передать иностранным телевизионным компаниям, которые продолжали относительно свободно работать. Тут мне пришла в голову идея сделать репортаж с Алесем Адамовичем. Он так вспоминает об этом в своей книге «Vixi» (Я прожил). «Только я успел убедиться, что телефон работает, как тут же позвонили. – Слушай, обдумай выступление, мы сейчас приедем к тебе. Таким решительным и деловым бывает мой друг-философ, когда затевает какую-нибудь авантюру. – Какое выступление и кто это вы? – Российское телевидение. Через час будем у тебя. Мы сейчас были у… Сейчас он чего-то нарасскажет на целую кассету для Владимира Александровича (Крючкова). – Потом сообщишь, – я положил трубку. А телевизор уже рожи кажет, строит. Это же надо подобрать столько. И таких. До этого телеэкран все классику танцевал, а тут вон кого выставил: один краше другого. У нашей хунты пресс-конференция». Когда мы с телевизионщиками приехали, пресс-конференция гэкачепистов была в разгаре. Приглушили звук и на фоне всех этих рож и дрожащих рук записали с Алесем свою пресс-конференцию. Начал я: «Страха нет. Трусости нет. Есть, конечно, страшная досада, прежде всего, на самих себя. Но есть и маленькая радость. Наконец-то коммунизм, отбросив всякие маски, облобызался с фашизмом. Слились. Долго отрицали свое родство. А то, что в обращении «К народу» нет ни слова о коммунизме, никого не обманет. Все мы их, авторов, знаем. Все они наперечет. Абсолютная вопиющая беззаконность. Наглое распутство, беспрецедентный цинизм на виду у всего мира, у всего нашего народа. Авантюра от начала до конца. Думаю, что накануне, когда они только все это готовили, все дрожали. Они и сейчас продолжают дрожать. Ваша история, господа янаевы, язовы, пуго, баклановы уже написана. Сами-то вы смотритесь в маленькое зеркальце – «Свет мой, зеркальце, скажи…» А в зеркале настоящей истории вы выглядите авантюристами, фашистами, совокупившимися с коммунистами. Вот уж поистине социально-политический гомосексуализм в чистой форме. Посмотрите на них, отцов ГКЧП. Ни одному человеку нельзя верить. Чем больше вы будете показываться, тем скорее слетите. Вы лучше спрячьте свои рожи. И еще имеют наглость апеллировать к высшей нравственности. Это вы-то, только вчера проголосовавшие на своем пленуме за новую программу Горбачева. Поздравляю и Жириновского, только что выступившего по радио «Свобода» с поздравлением Янаеву. Спасибо, облобызал вас! Это ему еще припомнится. Нас вы не запугаете. Не потому, что нам с Адамовичем уже за 60. А потому, что наше поколение уже многое повидало. Не знаю, что делает сейчас Гаврила Попов (наверное, уже арестован), но именно он сказал про вас: даже если решитесь на захват власти, удержать ее не сможете. Вам для храбрости и для удержания надо пустить кровь. И, наверное, вы ее пустите. Тогда осмелеете. Но удержаться у власти все равно не сможете. Вы взяли на себя задачу непосильную. Что, вы сумеете накормить народ «из стратегических запасов»? Да вы давно все разворовали! Нахапали, сколько могли, наприватизировали да дач себе понастроили. Кто виноват? Много я спорил и ссорился с Горбачевым. Дай Бог ему здоровья. Каково ему сейчас! Сценаристы нынешнего переворота многое списали с октябрьского 1964 года. Не хватало только запустить кого-нибудь в космос и поздравить с выполнением программы. А ведь Горбачеву многие говорили, о том, как все будет обставлено. Такие «соратники» предадут кого угодно. Скоро они начнут предавать друг друга. Так кто виноват? Конечно, прежде всего, сам Горбачев. Покажи ему сегодняшний сценарий… Кто еще виноват? Да, конечно, сами демократы. Раскололись… Что нас может спасти? Вопрос был решен без народа. Рабочих вы не обманете. Ельцин прав, призывая к всеобщей политической забастовке. А еще нужно и гражданское неповиновение. Систематически не работать на диктатуру. Как жаль, что с нами нет Сахарова! Свой переворот вы поспешили совершить до подписания Союзного договора. Кое-как сумели склеить этот договор, который мог бы стать шагом вперед, пусть не километровым, но хотя бы метровым… Но вы с абсолютным бесстыдством пошли на переворот, чтобы сорвать его подписание. Итак, вы перевернули свою предпоследнюю страничку истории. Но следующую страницу будет переворачивать народ. Где вы, Александр Исаевич Солженицын? От вас очень ждем нового слова! Я верю, свято верю, что вас ждет неминуемый провал. Слишком омерзительна вся ваша стилистика. Я никакой не политик. Я – достоевсковед, уж не обессудьте, прибегну к нему. «Красота мир спасет, а некрасивость убьет». Ваша политическая стилистика самоубийственна. Но прежде чем кончить самоубийством, вы можете пролить много крови. Помню 1964 год. Свидетельствую, страх был. Теперь страха нет. Нет его ни у отдельных людей, нет его у народа. А вам, организаторам переворота, советую: прочитайте там на своем очередном пленуме «Бобок» Достоевского. Прочитайте хором. «Разврат последних упований…» Обнажимся и оголимся. Вы обнажились и оголились перед всем миром. Вам предстоит трусить всю оставшуюся жизнь, с чем вас и поздравляю. (И обращаясь к телевизионному экрану) Вот он «консилиум» по здоровью Горбачева. Если вы не трусы, немедленно дайте слово самому Горбачеву. Горбачев, конечно, не Христос, и грехов у него немало. И может быть, главный грех – неверие в силы самого народа и в силы новой демократии. Надо было обращаться, да и теперь не поздно, прямо к народу. Да, грехов у него немало. Но чтобы на одного человека нашлось столько Иуд – такого еще не бывало». Потом говорил Алесь: «Сегодня, 19 августа 91 года – звездный час Горбачева, как ни дико это звучит. Я целый день ходил по Москве, был у Кремля, на Манежной площади, у Белого дома. Всюду люди спрашивали: где Горбачев, что с ним, жив ли? Эх, Михаил Сергеевич, как же это вы так оплошали, отдали себя в руки вот этих? Посмотрите на них – это им вы доверились? Вице-президент, ваш протеже, этот профсоюзный курощуп с дрожащими руками, на весь мир сообщает, что вы арестованы по причине болезни…А разве вас не предупреждали «так называемые» демократы? Ну да за битого двух небитых дают. Мы помним, что вы помогли людям отойти от атомной пропасти. А теперь «кнопка» у них, у этих, с воровски дрожащими руками. Одно это должно подсказать всему миру, как воспринимать их заговор, переворот. Знайте же, Михаил Сергеевич, как ни трудно вам сейчас, все же это ваш звездный час! Народ к вам возвращается, возвращайтесь и вы к нему. И будем теперь умнее: и вы, и мы тоже». На перезапись кассеты ушло несколько часов, и в Белый дом мы попали уже за полночь. Ночь провел в предбаннике у Лукина. А уже утром стало известно, что Ельцин направил гэкачепистам через Анатолия Лукьянова (он оставался единственным законным представителем верховной власти) ультиматум: в течение 24 часов представить Горбачева, провести его медицинское освидетельствование с участием экспертов ВОЗ (Всемирной организации здравоохранения), отменить цензуру на газеты, телевидение, объявить о роспуске ГКЧП и отменить все его распоряжения. Генерал Кобец, возглавлявший военные силы российского правительства в августовские дни, утром 20-го сказал Бурбулису: «Все, раз этой ночью они не решились, уже не решатся никогда». Как оказалось впоследствии, заявление было несколько преждевременным, штурм Белого дома гэкачеписты планировали осуществить в ночь с 20-го на 21-е. Потому и был объявлен в ночь на 21-е комендантский час с 23 до 5 часов утра. Но уже многие и в самом Белом доме, и среди его защитников почувствовали: время работает на нас. Танки на улицах Москвы выглядели беспомощными. Жители окружали их, пытались разговорить молодых ребят, прятавшихся в них. Страха не было, было скорее презрение к тем, кто погнал молодых ребят в Москву. и какая-то уверенность, что авантюрная затея гэкачепистов провалится. Садовое кольцо заполнялось людьми, которые шли к Белому дому: «Ельцин! Ельцин! Долой КПСС! Хунту на нары». Вокруг российского парламента – людское море. Идет митинг. Среди выступающих выделяется ростом и белой шевелюрой Ельцин. Его прикрывают раскладушками-щитами охранники. Невольно посматриваешь, нет ли снайперов на соседних домах. Впрочем, мне, как и многим другим, пришлось большую часть дня провести внутри Белого дома, много выступая по радио из радиорубки в цокольном этаже, откуда шла трансляция на весь дом и на улицу для собравшихся там людей. В середине дня решил заскочить домой за лекарствами. Когда утром 19-го помчался, напрочь забыл про лекарства и свое недавно оперированное сердце. Прихожу – сюрприз. У Иры на кухне сидит какой-то кубинец из посольства и явно пытается выудить информацию: а каково соотношение сил в армии, на чьей стороне руководство сухопутных войск. Я уже знал, что Фидель поддержал гэкачепистов (кажется, даже послал им телеграмму со словами поддержки). и потому разговор мой с этим лазутчиком из вражеского стана был коротким: «А ну-ка, выматывай отсюда и передай своему Фиделю, что мы, демократы, Ельцин, новая Россия, победим!» Тут он начал что-то бормотать и протягивает мне бутылку виски. «Да нет, мы за вас, вот это пусть будет нашим вкладом в вашу победу». Я расхохотался: «Давай свое виски, завтра выпьем за победу, а сегодня – улепетывай!» Он действительно быстро ретировался. Я же, прихватив бутылку и снова забыв свои лекарства, отправился в Белый дом. К ночи Володя Лукин буквально вытолкал меня из своего кабинета – поезжай домой, передохни и прими, наконец, свои снадобья. Ира твоя меня уже замучила телефонными звонками. И только очутившись дома, узнал о комендантском часе. В эту злополучную ночь остался дома и – до сих пор не могу себе этого простить! Тогда и долго потом чувствовал себя предателем: в самую трудную ночь, когда ждали штурма Белого дома, не был рядом со своими товарищами. То же самое произошло и с Алесем. «Даша и Маша» и тут оказались в сходной ситуации. Адамович в своей книги «Vixi», как мне кажется, прекрасно выразил и свои и мои чувства: «Окажись я в эту ночь в Белом доме, пережил бы, как и все там, непосредственное ожидание атаки, смертельной опасности… Говорят, ничего страшнее смерти нет. Да, страх смерти из самых сильных. Это так, но и не совсем так. Во всяком случае, не он меня удержал и удерживал в эту ночь дома…Возможно, потому, что в смерть верится не очень, всегда она кажется невозможной, хотя умом и понимаешь, что это не так. А вот другое воспринимаешь куда более реально. Даже обыкновенное чувство стыда перед ложным положением, за собственную униженность бывает страшнее… Смерть витала в эту ночь над Москвой, заливаемой потоками дождя. Ночь эта оказалась последней для трех человек. А могла стать последней для тысяч и тысяч… У омоновцев и у той же кэгэбистской «Альфы», которую готовили для броска внутрь Белого дома, в ходу словцо: «шинковка». Вскакивают в помещение, врываются в толпу, сваливаются на голову, как с неба (а то и в прямом смысле – с неба, сверху), и пошли, пошли чесать из автоматов, подрывая гранатами – шинкуя мясо на капусту… автоматы Калашникова, дырявящие сталь, спецвыучка, элитарные амбиции высокопрофессиональных убийц: отшинкуют – поправлять не надо!.. Штурм не состоялся…Что помешало и в какой степени: оппозиция авиаторов родному министерству обороны, брожение в Тульской и Таманской танковых дивизиях, несогласованность действий начальников КГБ, МВД, МО СССР, чья-то нерешительность или профессиональная неготовность, разлад в армии и даже в частях КГБ, пьянство Янаева и Павлова, очень смахивающее на «медвежью болезнь», неожиданное упрямство Президента СССР, спутавшее всем карты… чутье мне подсказывает: атака на Белый дом не состоялась потому, что кровавая схватка у моста на Садовом кольце окончательно лишила заговорщиков воли к победе… заговорщики легко вычислили, что будет происходить у самого российского парламента, где людей в сто раз больше и где психологический эпицентр противостояния».
Утром 21 августа в Белом доме открылась внеочередная (чрезвычайная) сессия Верховного Совета России. Мы с Алесем уселись в амфитеатре, вместе с прессой. Выяснилось, что кворума хватает с избытком и всякие опасения насчет того, одобрят ли собравшиеся депутаты действия президента и его команды, сразу отпали. По накалу эмоций эту сессию можно было сравнить лишь с нашим Первым съездом народных депутатов. Тень трагедии, происшедшей минувшей ночью, будто нависла над всеми. Но одновременно уже ощущалась всеми собравшимися близость победы. Первым выступил Ельцин, усталый, явно не спавший все эти дни и ночи, но сосредоточенный, собранный, уверенный в себе. Дал оценку положения в республиках и за границей. Сказал, что и Буш, и Коль заверили его в поддержке законных президентов (Горбачева и его) и в непризнании правительства путчистов. Я знал об этих переговорах (поскольку почти все время сидел у Лукина, который был тогда председателем Комитета по международным делам), а Алесь по-детски не мог не нарадоваться: «Ну и путчисты! Хорош этот маразматик Крючков! Держит в руках всю связь и позволяет Ельцину говорить с западными лидерами!» Тут я ему: ну ты ведь и сам слышал, как Лукину из Лондона позвонила рано утром Галина Старовойтова, спрашивала о погибших и сказала, что они с Маргарет Тэтчер делают все, чтобы европейские политики и газеты заняли непримиримую позицию по отношению к путчистам. Может быть, КГБ допускает разговоры в надежде все проконтролировать, но мне кажется, что они просто в бессилии и трусости не знают, что делать. Тут объявили, что войска по приказу Язова уходят из Москвы (мы это увидали из окон). Вскоре поступило новое долгожданное известие: путчисты признали свое поражение и отправились в Форос, видимо на прощальный поклон Горбачеву. Ельцин (после того, как к нему подошел Руцкой) сказал об этом со своей неподражаемой улыбкой: разбегаются зайцы, помчались во Внуково, но уже отдан приказ блокировать их в аэропорту. И тут же еще новость: Крючков, который чуть ранее будто бы предполагал приехать на сессию и выступить, теперь согласен лететь в Форос вместе с российским президентом. – Я готов, если парламент даст согласие, – говорит Ельцин. – Не-е-ет! – выдохнул зал. Ишь, чего захотели!.. Заполучить сразу обоих президентов! Тут же начали формировать российскую делегацию во главе с Руцким и Силаевым в Форос. Очень хотелось туда попасть! Но как, ведь мы с Алесем даже не были российскими депутатами. Но нам все-таки выпала другая миссия, вернее, я ее спровоцировал, – ехать к Лукьянову в Кремль и требовать от Президиума Верховного совета СССР осуждения гэкачепистов. Для нас с Алесем было ясно, что этот загадочный сфинкс был главной фигурой заговора, хотя, может быть, и запасной. Ехали по Москве, уже свободной от танков и машин с солдатами. Прошли в Кремль. Все по-чиновничьи чинно, спокойно, ухоженно. Нас даже не хотели пускать. Я-то еще был в костюме, а Алесь в джинсах и мятой фланелевой клетчатой рубахе с полиэтиленовым пакетом, из которого выглядывала черная буханка и термос. На недоуменно-осуждающий взгляд дежурной при входе тут же выстрелил: – Думал, опять придется в партизаны идти, вот и приоделся. Заседание Президиума (его вели Лаптев и Рафик Нишанов) шло спокойно и размеренно. Первым взял слово Алесь: – Как будете оправдываться, что бездействовали все эти дни? У вас еще один шанс – немедленно осудить путчистов. Я тут же добавил: – И Лаптев должен сегодня в программе «Время» выступить с заявлением от имени Президиума. Если не сделаете этого, а какой-нибудь майор или генерал ночью опять прольет кровь, она ляжет на вас. Было очевидно, что никому из этих чиновников не хотелось окончательно сжигать мосты, ведь сколько раз партия и «органы», казалось, были в агонии, а потом возрождались. К тому же (как мы позднее узнали) перед каждым из них лежала повестка дня, приготовленная заранее Лукьяновым. В ней предлагалось узаконить переворот, ведь писалась она до случившегося провала. В общем, мы своего добились и поспешили в Белый дом, который за эти дни стал нашим домом. Чрезвычайная сессия продолжалась. Хасбулатов дал мне слово, и я доложил о результатах нашего с Адамовичем «похода к Лукьянову». А Алесь в своем выступлении предложил объявить национальный траур по погибшим ночью троим ребятам. Объявили перерыв, и я вдруг вспомнил, что еще 19 августа должен был выступать на международном семинаре психологов по снам и сновидениям в Голицыно. Теперь вроде образовалось свободное время, да к тому же меня разыскала Таня, жена Карэна Мелик-Симоняна, организатора семинара, и буквально затолкала в машину. Поехали в Голицыно. Там меня сразу проводили на трибуну, семинар уже заканчивал свою работу. В голове была мешанина. Но я понимал, что от меня прежде всего ждут вестей из Москвы, из эпицентра событий. Собрался и начал что-то говорить. Ира записала выступление на видео и потому могу привести его здесь в сжатом виде. Сам уже плохо помню, сказались три дня и три ночи без сна. Я счастлив, и впервые за эти три дня мне вдруг стало немного страшно – выступать перед вами. Когда я говорил своим товарищам в нашем Белом доме, в российском парламенте, о том, куда еду – на конференцию по снам, – на меня смотрели как на сумасшедшего. Достоевский так определял сны: чрезвычайно странная вещь. В них, вопреки законам рассудка, человек перескакивает через пространство и время и сосредоточивается в точках, о которых грезит сердце. Вот эти три августовских дня для нас стали каким-то сном, каким-то художественным произведением, гениальным экспромтом. Мы тоже перелетали через пространство и время и сосредоточились в точках, о которых многие люди моей страны грезили веками. Думаю, эти три дня стали очень важными в истории России. Бог, наконец-то, нам улыбнулся. …У Достоевского, как, быть может, ни у кого из классиков мировой литературы, в романах много снов. Перелистал книги перед докладом – насчитал около 50. Вслед за Шекспиром, за Библией Достоевский воздвиг сны в ранг ничем не заменимого способа познания человека и человечества. Без снов для Достоевского человек непознаваем. Мне кажется, я очень боюсь тут ошибиться как дилетант, у самого Фрейда и у многих психологов есть один промах: они относились к снам Достоевского как к иллюстрации собственных идей и открытий, а не как к первоисточнику. Если воспользоваться термином Гегеля о категориях-понятиях и представить, что с категориями Фрейда мы забрасываем сеть в мировой океан сновидений, конечно, выловим много. Но все равно останется тайна, тайна художественности. К пониманию этого пришел и сам Фрейд, который вначале пользовался для своего анализа лишь 3–5 категориями. Полагаю, что беда Фрейда состояла в том, что он слишком долго был атеистом и поздно пришел к осознанию духовности человека, духовной реальности. Достоевский же возвел сны в ранг великого духовного события. Его сны, как и сны в классической литературе вообще – не иллюстрация к психоанализу, а первоисточник, к которому мы еще по-настоящему и не припали. По Достоевскому, для нормального человека преступление непереносимо. Его, преступление, надо переименовать. Тогда оно даже вдохновляет, особенно если это великий самообман. Но вот снов самообманных не бывает. Все, что ум налжет во время бодрствования, вдруг обнажится во сне. Во сне просыпается совесть, которая спит наяву. Есть и другая грань: в снах проявляется художественность, которая есть в каждом человеке и которая может спать наяву. Итак, нет снов самообманных и нет снов бездарных. Любой человек талантлив, и талантом его является совесть. А совесть – это со-весть, т.е. весть от одного к другому, пуповина, соединяющая человека с другими, с человеческим родом. Для Достоевского совесть не ограничена временем и пространством. Он язвительно спрашивает нас: ну, вот убили человека на другой планете. Так это далеко! Это там! А какое вам нужно расстояние – метр, километр, чтобы пробудилась ваша совесть. То же самое происходит и со временем. Искусство Достоевского (в том числе и через сны) позволяет ликвидировать пространство. А преступление Достоевский определяет как нарушение закона единства человека и человечества, как разрыв пуповины, связывающей его с миром. Ну, а если вернуться туда, откуда я приехал, в наш Белый дом, где уже празднуют победу, скажу: там в эти три августовских дня можно было физически ощутить, что такое со-весть, не знающая пространственных границ и временных. Один пример. Сижу в радиорубке, говорю для людей, окруживших живым кольцом Белый дом. Оборачиваюсь – рядом Слава Ростропович. Только что с самолета, приехал без визы, сослался на участие в Конгрессе соотечественников. Вот она живая совесть: услышал по радио утром 19-го о том, что в России, в Москве – беда и, бросив все и даже побоявшись предупредить любимую им Галину и детей, рванулся к нам. Конечно, России нужна помощь, прежде всего финансовая, о чем так много говорят. Но больше всего нам нужна помощь духовная, проявление всемирной совести и «всемирной отзывчивости» (словечко Достоевского). И я благодарю вас всех здесь собравшихся за такую помощь нам.
Вечером вернулся в Москву и уже по телевизору видел возвращение Горбачева. Усталый, растерянный, в домашней куртке – вид непривычный и трогательный. За ним спускается совсем слабая Раиса, ее поддерживают. Ириша, дочка, тоже измученная. Но что дальше? Короткие приветствия собравшимся, машина – и куда? Неужели сразу домой, неужели не сообразит, что надо ехать к Белому дому, что надо поблагодарить тех, кто три дня и три ночи под дождем защищали там не только новую демократию, Ельцина, но и его, Горбачева! Нет, не сообразил. Досада взяла и на моего друга Анатолия Черняева, что был все время «осады» с ним в Форосе. И досада эта росла весь следующий день – День победы. Неужели Горбачев ничему не научился? Народ к нему вернулся, а он к народу? Нет, предпочел к народу не выходить, но вечером устроил пресс-конференцию для своих и иностранных журналистов. Пошли на эту конференцию с Юрой Рыжовым и Сашей Гельманом. Вошли в зал. Забит. Но свободен первый ряд. Мы спокойно садимся туда, но приходят «мальчики в сером» и вежливо, но настойчиво нас сгоняют, правда недалеко, усадили в третий ряд. Вышел Михаил Сергеевич, отдохнувший, как и прежде, в хорошей форме, в сопровождении своего пресс-секретаря И вот тут я сорвался. Не дожидаясь слова для вопроса, выпалил ему: «Как вы могли окружить себя такими людьми, путчистами? У них же на лбу было написано, что все они подлецы и подонки. Вы что, ничего не видели!» Горбачев все понял, слегка смутился, что-то пробормотал о порядке ведения пресс-конференции. Но поскольку говорил я без микрофона, все как-то смазалось и дальше пресс-конференция пошла как по накатанной дорожке.
Так закончились эти три августовских дня. Народ вместе с Ельциным праздновал победу, но и тот и друго
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|