Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Архаика и современность 36 страница




На западном, тыльном фризе храма — весьма популярная в греческом искусстве сцена битвы между кентаврами и лапифами. В центре этой композиции стоит Аполлон, и сама композиция от­мечена нарочитым, почти эллинистическим динамизмом: искажен­ные лица кентавров, «нечестные» приемы борьбы (один из кентав­ров вцепился гречанке в волосы, она в ответ выкручивает ему ухо; другой, пытаясь высвободиться из вполне профессионально изоб­раженного и весьма характерного для панкратия захвата за шею на удушение, кусает руку противника1)- Сам сюжет, связанный с на-

1 При всей вольности правил панкратистов наказывали за укус и за попыт­ку порвать противнику рот или выдавить глаз. Спартиаты, которые считали эти приемы вполне допустимыми, крайне редко принимали участие в этом виде программы. Интересно, что тот же прием — выкручивание уха кентавру — демонстрирует лапиф на одной из метоп с южной стороны Парфенона, при общей борцовской (панкратий) грамотности проведенного кентавром захвата за Hoiy и параллельного «на грани фола» захвата за кадык


Греки _________________________ 323


рушением правил гостеприим­ства кентаврами, чья не-челове-ческая природа проявилась в не­умении пить вино «как должно» (то есть «известною мерой»), мар­кирует дикий, не-человеческий агон, в котором люди вовлечены в битву без правил с хтонически-ми созданиями. И «судит» этот бой, опустив «связанную» левую руку с зажатым в ней луком и вы­тянув правую, сам Аполлон.

Таким образом, храм фактически маркирует место перехода из зоны «аполлонического беспредела» в зону «Зевесова контроля», где даже «нечаянная» удача, вроде той, что сопутствовала Пелопсу на чужой для него земле, будет введена в рамки определенных пра­вил и «распределена» по «справедливости».

Аполлон и все, что с ним связано, маркирует выход за преде­лы собственно «человеческой» зоны и чреватое неожиданными поворотами судьбы «героическое» счастье, которое может добыть в этой зоне человек. Так, дельфин, которого в Европе традицион­но считают едва ли не атрибутивным животным Диониса, может оказаться таковым исключительно в силу интерпретативного недо­разумения1. Но именно это животное в культуре греческого симпо-зия служит одним из маркеров «игривого», «мальчишеского»,

1 Возникшего, в первую очередь, из-за эпизода с превращением в дельфи­нов пленивших Диониса пиратов. Однако даже сам смысл этого превращения может быть сугубо «аполлоническим». Дионис — божество «городское», свя­занное с выгороженным из обыденного пространства «аполлоническим» праз­дничным пространством, доступным не столько проходящим инициацию юно­шам, сколько «игривым мужам», которые на время совершают экскурсию в аполлоническое. В этом смысле Дионис может оказаться божеством, исходно «подчиненным» Аполлону, возможно, на правах одной из его ипостасей (ср. общую совместимость этих двух культов в Дельфах). Корень же del-/tel-, ис­конно связан именно с Аполлоном (Делос, Дельфиний, Дельфы, Тельфуса) (см.: [Рабинович 1995: 103-104], примеч. к стиху 400 гимна Аполлону). Впро­чем, источником этого интерпретативного недоразумения могут быть сами же греки, поскольку в городских культурах IV—V веков до н.э. после триумфаль­ного взлета городских дионисийских культов в противовес аристократическим (сельским) аполлоническим, значительное число сугубо аполлонических фун­кций «поменяло покровителя» и в дальнейшем воспринималось как дионисий-ские. В этой связи представляется важным контраст традиционной иконогра­фии Аполлона, носящей откровенно юношеский характер, с традиционной иконографией «безумствующего бородатого мужа» Диониса, как и то обстоя­тельство, что «поздний» Дионис постепенно приобретает откровенно юношес­кие черты.

11*



В Михайлин Тропа звериных слов


TtaiSixoc, (то есть не-взрослого, безответственного) состояния. В этой связи напомним примечательный рисунок на одном красно-фигурном псиктере1, где шестеро взрослых бородатых мужей в пол­ном гоплитском вооружении (что дополнительно маркирует их высокий мужской статус) едут друг за другом верхом (то есть как юноши из знатных семей) на дельфинах — и на щитах у них более чем специфические рисунки (см. рис. 39)

То обстоятельство, что участник атлетических состязаний не воспринимался как обычный человек, на мой взгляд, вполне оче­видно. Для доказательства достаточно одного олимпийского пра­вила, согласно которому атлет должен под присмотром специаль­ного наставника «тренироваться» девять месяцев перед играми, соблюдая определенный распорядок дня, определенную диету, то есть фактически вести образ жизни аскета, «посвященного» богу Нарушители режима к участию в играх не допускались А после­дний месяц должен был проходить непосредственно в Олимпии, на глазах у элланодиков, жрецов, ответственных за состязания. Удач­ливых атлетов, особенно неоднократных победителей в тех или иных играх, ждал статус, близкий к героическому, со всеми плю­сами и минусами. Как героям, им ставили статуи и оказывали эк­страординарные знаки почитания; как герои, они были предметом всеобщего внимания — и фактически оказывались вычеркнуты из обыденной полисной жизни Количество историй о «хюбрисе» из­вестных олимпиоников и о божественном возмездии за эту сугубо героическую «наглость» вполне сопоставимо с количеством исто­рий об их удивительных, нечеловеческих способностях2.

5. РАЗВИТИЕ ТРАДИЦИИ

Итак, исходный смысл древнегреческих атлетических состяза­ний — перераспределение «лишнего» счастья в «героических» ме­стах, которые в силу тех или иных обстоятельств традиционно счи­таются источниками такового. Нераспределенное «героическое» счастье может стать опасным для окружающих территорий, буду­чи же распределено по правилам, оно способно, во-первых, суще­ственно повысить «цену чести» конкретного рода или полиса, а во-вторых, точно указать, на кого в нынешнем сезоне ласково смотрят

1 Более подробную интерпретацию этого изображения см в «дионисии-
ской» главе этой же книги

2 Ср истории о смерти Милона и Клеомеда Астипалийского, сюжеты,
связанные с Евтимом из Локриды, Феогеном Фасосским, Диагором Родосским
и его мноючисленными потомками-олимпиониками и т д


Греки



боги, ответственные за маргинальную удачу. Соображения же по­добного порядка, судя по всему, были отнюдь не последними во внешней политике древнегреческих племенных объединений1.

Впрочем, с ходом развития городов и городских способов жиз­ни, все более и более оторванных от классических архаических моделей коллективной аккумуляции «счастья», и с соответствую­щим переносом в позднеклассической, эллинистической и римс­кой античности акцента на индивидуальную «судьбу» человека, реальное содержание атлетических состязаний претерпевает суще­ственные изменения. В том «постоянном празднике», который представляет собой городской способ существования с точки зре­ния архаики, нет места строгому разделению на «статусный» и «не­статусный», «законный»/«от почвы» и «лихой»/«бонусный» фарн. «Счастье», «судьба» становятся достоянием каждого отдельного человека, вовлеченного в плавильный котел городской цивилиза­ции, — и именно индивидуальную судьбу городской человек испы­тывает, перелагая традиционные дивинационные практики на ин­дивидуализированные модели «ставок на удачу». «Счастливый» атлет, так же как «счастливая» игральная кость или беговая лошадь, позволяет выстраивать стратегии «воздействия на удачу», каковая воспринимается уже не как потенциально опасная доля маргиналь­ного «ничейного» фарна, которую может руками атлета присвоить та или иная кровнородственная или соседская община, но как си­туативное «повезет/не повезет», имеющее вполне прикладное и индивидуализированное значение. Настоящая игромания, свой­ственная позднеантичным горожанам (и профессиональным воен­ным!), — лучшее тому доказательство.

Меняются и способы «воздействия на удачу». Появляются про­фессиональные атлеты, которые вкладывают немалые средства в соответствующую подготовку (или в которых эти средства вклады­вают другие), появляется и серьезная финансовая заинтересован­ность атлетов в результатах состязаний. Если в классической гре­ческой античности атлета могли не допустить к играм из-за того, что причиной его опоздания служило желание заработать по дороге в Олимпию, выступая на мелких местных состязаниях, где в на­граду вместо венка давали денежные призы2, то теперь профес­сиональный атлет просто обязан хорошо зарабатывать — и лихо тратить заработанное. Выстраивается целая «около-игровая» ин­дустрия с профессиональными тренерами, маклерами, атлетиче-

' Ср. с неодолимым стремлением греческих полисных армий уже класси­ческой эпохи иметь в своем составе во время военных походов хотя бы одно­го победителя в тех или иных атлетических играх

2 Как бы он при этом ни клялся, что его задержал шторм.



В. Михайлин. Тропа звериных слов


скими школами и т.д. Римский, а затем византийский плебс бого­творит удачливых атлетов, но совсем по другим причинам, чем ро-досцы или сицилийцы, которые когда-то метафорически именова­ли своих олимпиоников весьма непростым по смыслу словом «герой». Ощущение индивидуальной причастности к «божествен­ной удаче» рождает ту самую «иллюзию контроля», на которой ос­нованы многие распространенные в городских культурах психичес­кие девиации — от игромании до психических составляющих наркозависимости. Аполлон уже не стоит за спиной победившего атлета, и масличный венок протягивает олимпионику уже не рука Афины. Порой эти игры перерастают стены стадионов: восстание Ника, вспыхнувшее в Константинополе в правление императора Юстиниана и приведшее к серьезнейшему политическому кризи­су, началось с конфликта между двумя командами болельщиков.

Когда барон де Кубертен, искренне веривший в античную аутентичность своих оккультных идей, «возрождал» Олимпийские игры, его идеалом, естественно, была античность классическая. Тот спорт, который проповедовал барон, носил сугубо аристократичес­кий характер — что бы там ни говорилось о спортивном равенстве и братстве1. Барон терпеть не мог «чрезмерного материализма, вульгарности и меркантилизма», и потому в олимпийской деклара­ции было черным по белому прописано, что «к соревнованиям не допускаются те, кто профессионально занимается спортом, и те, кто получал в прошлом и получает теперь денежные вознагражде­ния за занятия спортом». Понятно, что таким образом от олимпиад автоматически отсекались потенциальные участники, чьи семьи были не в состоянии не только освободить их от необходимости зарабатывать себе на жизнь, но и обеспечить им надлежащие тре­нировки, надлежащее снаряжение и оборудование, не говоря уже о самой возможности приехать на Олимпийские игры2.

Это был спорт для белых мужчин из высших слоев общества; цветные мужчины соревновались на проводившихся параллельно «антропологических» играх, а женщин допустили к участию в со­стязаниях только после Первой мировой воины в отдельных видах программы, «соответствующих гармоническому развитию женщи­ны» — вроде метания молота, к примеру.

' Впрочем, во многом данное обстоятельство определялось не только ан­тичными пристрастиями барона, но и ситуацией, сложившейся в спорте к концу XIX века Спорт традиционно был в Европе элементом демонстратив­но аристократического образа жизни, и как раз к концу позапрошлого столе­тия в нем усилились эгалитаристские тенденции и тяга к профессионализации, что откровенно не нравилось джентльменам старой школы, в число которых, несомненно, входил и сам де Кубертен.

2 Российская делегация не смогла приехать на Первую олимпиаду в 1896 году именно по причине отсутствия денег на дорогу


Греки



Потом, в контексте захлестнувшей весь мир волны тоталита­ризма, идеалы Кубертена стали обслуживать совсем иные мифоло­гемы. Авангардистская идея человека-машины была своеобразным развитием идеи о гармонической личности — и спорт стал одним из наиболее надежных мостиков меж этими двумя концептами. Массовая атлетическая подготовка вошла наконец в обязательные школьные образовательные программы и стала воистину всеобщей, поскольку и само среднее образование, выполняющее задачу по созданию зон тотальной идеологической проницаемости, приобре­ло всеобщий характер. При этом престиж спорта, продолжавшего по инерции восприниматься как элемент элитных способов жиз­ни (и возможной социальной динамики), поднялся на небывалую высоту. А тоталитарные механизмы маргинализации крупных люд­ских масс не могли не привести к своеобразному возрождению специфического внимания к состязательному спорту как к меха­низму распределения «бонусного счастья» — как на внутренних, так и на внешних «аренах». К чести идеологов тоталитарных обще­ственных систем следует заметить, что они использовали этот ре­сурс на все сто; впрочем, он был настолько очевиден, что не обра­тить на него внимания было бы, наверное, просто немыслимо.

Однако времена лобового противостояния тоталитарных сис­тем канули в Лету, и рамки нынешних «игривых» постмодернист-ско-массмедийных культур еще раз поменяли условия игры. Хле­ба у нынешней Европы и примыкающих к ней частей человечества хватает, и тем отчаяннее современный человек требует зрелищ. Большая часть традиционно олимпийских видов спорта патологи­чески незрелищна, и потому олимпиады уже давно превратились в дорогие шоу с колоссальными бюджетами и ресурсами промоушен, в которых собственно атлетические состязания занимают место обязательной программы: никуда не денешься, хотя смотреть, ко­нечно, никто не заставляет. Зато весь мир смотрит открытия и зак­рытия олимпиад и, затаив дыхание, следит за суммами трансфер­тов и призовых фондов, а также за перипетиями скандалов вокруг отдельных спортсменов и целых клубов. Зато букмекерский бизнес находится на пике. Никто всерьез не вспоминает о Кубертеновых идеях насчет любительского спорта: пределы возможностей чело­веческого тела достигнуты уже давно, и не то что любитель — даже и профессионал без постоянной и полномасштабной подготовки не сможет хотя бы «держать планку», не говоря уже о рекордах. А ре­корды... Это как вечная гонка защитных и атакующих вооружений. Вы будете запрещать все новые и новые препараты, а мы ровно столько же станем выдумывать. Кто сказал, что человек не может прыгать дальше кенгуру? Кто посмел усомниться в безграничных возможностях человека?



В. Михайлин. Тропа звериных слов


Греки назвали бы это хюбрисом и спросили: а зачем? Зачем данному конкретному человеку прыгать дальше кенгуру, если все остальное человечество вообще давно уже не любит и не умеет прыгать?

Впрочем, наблюдается одна забавная закономерность. Антич­ные олимпиады и олимпиады, возрожденные бароном де Куберте-ном, исходили из совершенно разных представлений о сути атле­тических состязаний и о природе человека вообще. Но с ходом времени, стартовав из разных точек, две эти традиции привели примерно к одной и той же роли спорта в обществе.

К Аполлоновым лярвам.

Накануне вылета в Гетеборг, где 19 мая 2004 года должен был состояться финальный матч за кубок УЕФА, марсельский футболь­ный клуб в полном составе, вместе с тренерской группой, отпра­вился в церковь и поставил свечи за грядущую победу. Свечи не помогли: Марсель проиграл Валенсии 0:2. Навряд ли господь бог предпочел католиков-испанцев католикам-французам по той при­чине, что среди последних было слишком много мусульман. Хотя сам порыв — пойти и помолиться чужому богу ради победы в со­стязании — настолько проникнут позднеантичным духом, что вя­лым имперским язычеством от него разит за версту.

Впрочем, самое главное, что зрители не ушли разочарованны­ми, некоторые девушки даже плакали. А если девушки плачут, зна­чит, Аполлон хоть немного, но жив и худо-бедно распределяет из-под очередной своей маски нечаянное счастье: кому пусто, кому густо.


АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ


 


РУССКИЙ MAT

КАК МУЖСКОЙ ОБСЦЕННЫЙ КОД:

ПРОБЛЕМА ПРОИСХОЖДЕНИЯ

И ЭВОЛЮЦИЯ СТАТУСА1

Исходный вид ключевой для современного русского мата фор­мулы (ёб твою мать из пёс ёб твою мать), как представляется, не вызывает возражений среди современных исследователей русских обсценных речевых практик. После базовых статей Б.А. Успенско­го, опубликованных затем в «Избранных трудах» в качестве единой фундаментальной работы [Успенский 1997], этот тезис вроде бы никем всерьез не оспаривался. Однако выстроенная Б.А. Успен­ским система доказательств, приводящая в итоге к ключевой для этого автора гипотезе о происхождении и этапах становления рус­ского мата, нуждается, на мой взгляд, в серьезной корректировке.

Напомню вкратце, о чем идет речь. Б.А. Успенский выводит исходную формулу из отразившегося в различных мифологических системах брака Бога Неба (или Громовержца) и Матери-Земли, с последующей травестийной заменой Громовержца на его извечного противника, хтоническое божество, принявшее обличье пса, а за­тем с заменой Матери-Земли на мать собеседника. Впоследствии в результате редукции исходной формулы происходит переосмыс­ление субъекта действия и, поскольку глагольная форма ёб может соответствовать любому лицу единственного числа, имеет место замена третьего лица (пёс) на первое.

Объем приведенных автором доказательств в пользу возможно­сти каждого из названных выше этапов эволюции исходной фор­мулы впечатляет. Однако позволю себе один-единственный во­прос: по какой такой причине извечный противник Громовержца, традиционная иконография которого предполагает в первую оче­редь отнюдь не собачьи, но змеиные ипостаси, именно в данном контексте принимает вид пса, причем принимает его неизменно и формульно? Очевидно, желая упредить подобного рода вопросы, Б.А. Успенский специально посвятил одно из двух приложений к основному корпусу статьи многочисленным, отразившимся в са­мых разных мифологических системах змеино-собачьим паралле­лям. К приведенным в приложении фактам у меня никаких претен-

1 Первая публикация: |Михайлин 2000]; повторная публикация: [Михай-лип 2005с]. Для данною издания гексг был переработан и дополнен.



В Михайлин Тропа звериных слов


зий нет — кроме того, что все они, вместе взятые, ровным счетом ничего не доказывают. Собака является основным зооморфным фигурантом во всех без исключения индоевропейских инвективных практиках (сам же Б.А. Успенский обосновывает этимологическую близость слов пёс и пизда, возводя их к праславянскому глаголу *pisti со значением «ебать»), и такое исключительное внимание дол­жно быть, на мой взгляд, обосновано чем-то более существенным, нежели одна только возможность мифологической метаморфозы змея в пса — тем более что сам змей в обсценной лексике представ­лен куда более скромно.

Развивая «собачью» тему, Б.А. Успенский пишет: «В наши за­дачи не входит сколько-нибудь подробное выяснение причин, определяющих соответственное восприятие пса; детальное рас­смотрение этого вопроса увело бы нас далеко в сторону. Отметим только возможность ассоциации пса со змеем, а также с волком: как змей, так и волк представляют собой ипостаси "лютого зверя", то есть мифологического противника Громовержца... и вместе с тем олицетворяют злое, опасное существо, враждебное человеку. Для нас существенно, во всяком случае, представление о нечистоте пса, которое имеет очень древние корни и выходит далеко за пределы славянской мифологии» [Успенский 1997: 117].

Именно рассмотрение данного вопроса — о причинах настоль­ко четкой ассоциации обсценных речевых практик с псом, что даже сами названия соответствующего речевого поведения в ряде сла­вянских языков имеют четко выраженные «собачьи» этимоло­гии, — я и ставлю первой и ключевой задачей данной работы. Дальнейшие задачи (обоснование магической «нечистоты» пса и табуированности соответствующих речевых и поведенческих прак­тик на «человеческой» территории, рассмотрение особенностей функционирования обсценных речевых практик в различных соци­альных контекстах и т.д.) логически связаны с этой первой, непо­средственно из нее вытекают и будут рассмотрены в соответству­ющих разделах работы1.

1. «ПЕСЬЯ ЛАЯ». РУССКИЙ МАТ КАК

ТЕРРИТОРИАЛЬНО (МАГИСТИЧЕСКИ)

ОБУСЛОВЛЕННЫЙ МУЖСКОЙ

РЕЧЕВОЙ КОД

Ключом к решению проблемы происхождения системы рус­ских обсценных речевых практик мне представляется одна весьма

1 Данная работа была первой в серии статей, составивших основу этой книги


Архаика и современность 333

существенная характеристика русского мата, роднящая его едва ли не со всеми аналогичными по характеру явлениями, существующи­ми в других языках. Речь идет о строгой (в исходном состоянии) половой привязанности соответствующих форм речевого поведе­ния. Мат есть непременная принадлежность всякого чисто мужс­кого коллектива: в женскую среду мат начал проникать сравнитель­но недавно, а относительно широкая распространенность практик матерного говорения в смешанных, муже-женских коллективах и вовсе есть завоевание последних двух или трех десятилетий (речь не идет о практиках, имеющих то или иное отношение к ритуалу). Фактически каждый исследователь, занимавшийся данной темой, непременно отмечал эту особенность, однако до сей поры никто даже и не попытался сделать следующий шаг — принципиально увязать как происхождение мата, так и его семантические особен­ности со специфическими тендерными условиями его социально-речевого существования.

Большинство наших — да и не только наших — исследователей настолько прочно подпали под обаяние, с одной стороны, идеи о связи мата с древними культами плодородия, а с другой — бахтин-ского мифа о карнавале, что всякий не укладывающийся в данную систему видения материал по большому счету просто отсекается от основной линии проводимых исследований. Так, у того же Б.А. Ус­пенского читаем: «...в Полесье считают, что именно женщинам нельзя материться: матерщина в устах женщин воспринимается как грех, от которого страдает земля...; в то же время для мужчин это более или менее обычное поведение, которое грехом не считается» [Успенский 1997); далее автор, опуская вопрос о «сцепленности» мата с полом говорящего, сразу выходит на связь матерной брани с культом земли. А о попытке В.И. Жельвиса (чья монография1 вообще отмечена, с одной стороны, обилием разнообразнейшего и весьма интересного материала, а с другой — крайней беспомощно­стью в теоретическом осмыслении оного) обосновать исключитель­но мужской характер мата тем, что в некой условной древности женщины не допускались на чисто мужские ритуалы, связанные при этом именно с культом плодородия, можно сказать лишь одно: она весьма характерна для общего уровня книги.

Итак, в отечественной традиции мат — явление, жестко сцеп­ленное с полом говорящего; это своеобразный мужской код, употребление которого обставлено рядом достаточно строгих еще в недавнем прошлом правил. Происшедшее в XX веке изменение речевого статуса мата является темой отдельного разговора, а потому в дальнейшем, рассуждая о связанной с матом системе

[Жельвис, 1997].



В Михсшлин Тропа звериных с юв


табу, я буду иметь в виду традиционно сложившуюся речевую си­туацию.

С тем, что мат и как явление, и как набор отдельных устойчи­вых речевых конструкций и «форм говорения» имеет самое непо­средственное отношение к тем или иным магическим практикам, также вроде бы никто не спорит. Проблема ставится иначе: к ка­ким именно магическим практикам восходит мат и можем ли мы, опираясь на его наличное состояние, попытаться эти практики реконструировать.

Мат есть прерогатива мужской части русского (и русскогово­рящего) народонаселения. Следовательно, поиск гипотетических ритуальных моделей можно с самого начала сузить сферой чисто мужской ритуальности. Существенно также помнить, что всякая основанная на табуистических практиках магистика непременно имеет жесткую территориальную обусловленность (причем терри­тория здесь также понимается не столько в топографическом, сколько в магнетическом плане1). То, что можно и должно делать в лесу, зачастую является предметом строгого табуистического за­прета на территории деревни, а тем более в поле действия до­машней магии. Следовательно, сфера нашего поиска может быть сужена не только исходя из социально-половой принадлежности носителей соответствующих речевых практик, но и исходя из тер­риториально-магнетической привязанности этих практик.

Какие же культурные зоны могли и должны были считаться чисто мужскими, противопоставляясь по этому признаку зонам «женским» или «общим» и являя тем самым основания для табуи­стических запретов? Вряд ли в данном контексте можно с достаточ­ными на то основаниями вести речь о зонах в той или иной степе­ни «окультуренной» природы, о зонах, земледельчески освоенных (сад, огород, поле, виноградник и т.д.). Между тем земледельчес­кие ритуалы и связанная с ними магия плодородия жестко привя­заны именно к этим территориям, а земледельческая магия в силу самой своей прокреативной специфичности предполагает участие в магических обрядах обоих полов. Более того, в целом ряде до­статочно архаичных земледельческих культур (от африканских до славянских) существуют земледельческие работы, воспринимаемые как чисто женские (у русских — жатва и вообще сбор урожая). Собственно говоря, земледельческая магия — это магия по преиму­ществу женская. Так что, если и возникали на основе земледель­ческих магических ритуалов какие-либо резко табуированные ре-

' О связи между социально-половыми и территориально-магическими факторами на ранних стадиях становления человеческих культур см (Михай-лин 1999]


Архаика и современность _________________ 335

чевые или поведенческие практики, они никак не могли быть ори­ентированы на исключительно мужскую половину населения. Ско­рее на данной почве возможна обратная, «гинекоцентрическая» ситуация. Употребление же мужской обсценной лексики в ритуа­лах, так или иначе связанных с культами плодородия (сезонные празднества, свадьбы и т.д.), носит, на мой взгляд, характер отно­сительно поздний и основано на уже сложившихся табуистических кодах, за счет которых можно в магически «экстерриториальной» ситуации праздника подчеркнуть маскулинный статус участников.

Территорией чисто мужской, исключающей всякое «законное» женское присутствие, практически во всех известных культурах всегда были территории охотничья и воинская — то есть террито­рии либо неосвоенной, но знакомой природы, отношения с кото­рой выстраиваются на договорных и паритетных началах (охота), либо среды откровенно чужой, хтонической и магически враждеб­ной (война). Эти территории всегда рассматривались как марги­нальные по отношению к магически понимаемому культурному центру, к которому непосредственно примыкали территории «жен­ской», освоенной природы. Этот же «фронтир» изначально был и мужской пищевой территорией, при входе на которую каждый мужчина автоматически терял «семейные» магические роли, суще­ственные для «совместных» территорий (отец, сын, муж, глава семейства), и приобретал взамен роли чисто маскулинные, харак­терные для агрессивного и монолитного в половом отношении мужского коллектива (охотник, воин, ратный или охотничий вождь).

Итак, предположим, что базовой магической территорией для возникновения мужского табуистического кода (на всех остальных территориях воспринимаемого, естественно, как обсценный во всех ситуациях, кроме сугубо ритуальных) была периферийная по отношению к культурному центру охотничье-воинская территория. Можем ли мы найти какие-то основания для особой роли именно пса (или волка, магически с псом совместимого) и именно на этой территории, основания, которые дали бы нам возможность возво­дить нынешнюю «маскулинность» мата к древним мужским ри­туалам?

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся от области филоло-го-культурологических штудий к области этнографии и антрополо­гии. Дело в том, что для всего индоевропейского ареала (от кель­тов до индоиранцев и от германцев до греков и римлян, а также для многих других, не-индоевропейских народов) давным-давно дока­зано существование воинских мужских союзов, члены которых не только называли, но и считали себя именно псами/волками. В снабженной весьма представительной библиографией по интересу-


336 В. Михайлин. Тропа звериных слов

ющему нас вопросу работе с показательным названием «Воины-псы. Мужские союзы и скифские вторжения в Переднюю Азию» А.И. Иванчик пишет:

Мужские союзы и связанные с ними ритуалы и мифы хоро­шо изучены для германской, индоиранской, греческой, латинской и кельтской, а также балто-славянской традиций. В результате про­веденных исследований установлена огромная роль, которую иг­рал в мужских союзах образ пса-волка. Покровитель мужского союза, бог-воитель, почитался именно в этом образе, однако для нас гораздо важнее, что все члены союза также считались псами-волками. Инициация молодых воинов состояла в их магическом превращении в волков (обряд происходил с применением нарко­тических или опьяняющих веществ), которые должны были неко­торое время жить вдали от поселений «волчьей» жизнью, то есть воюя и грабя. Особенно хорошо этот обычай сохранился в спар­танских криптиях; совершенно аналогичную инициацию в каче­стве волка-убийцы и грабителя проходит, прежде чем стать полно­ценным воином, и молодой Синфьотли в саге о Вольсунгах. Инициация ирландского героя Кухулина, в результате которой он обрел свое имя, означающее «Пес Кулана» (смена имени обычна при инициациях), состояла в том, что он исполнял при божествен­ном кузнеце Кулане обязанности сторожевого пса, то есть сам пре­вращался в него. С этим можно сравнить осетинский нартовский сюжет о превращении Урызмага в пса и участие небесного кузне­ца в закаливании нартовских героев. Очевидно, с тем же представ­лением связана индоевропейская правовая формула, согласно ко­торой совершивший убийство человек «становится» волком, из которой потом развились закрепленные за этим словом значения «человек вне закона, преступник», придающие ему пейоративный оттенок.

Поделиться:





Читайте также:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...