Архаика и современность 38 страница
Еще одним тому свидетельством является подмеченная большинством исследователей, но никем, по моим сведениям, до сей поры удовлетворительно не объясненная особенность матерной речи — склонность большинства говорящих «на мате» вставлять едва ли не после каждого «смыслового», «человеческого» слова 348 В. Михайлин. Тропа звериных слов матерное слово или целую матерную конструкцию. Причем именно такой способ говорения и воспринимается на обыденном уровне как собственно мат, лай, матерщина — в противоположность конкретным, матерным же, инвективным практикам, связанным с понятием выругать матерно или выругать по матери. В процессе говорения фактически происходит ритмическая разметка речи на «стопы», причем цезурами служат лишенные какого бы то ни было конкретного смысла, но, несомненно, эмоционально заряженные «табу-семы» (если воспользоваться термином В.И. Жельвиса). Чаще всего две-три матерные интерполяции регулярно чередуются, что служит дополнительным средством ритмовки. «Ну, что, бля, я, на х', пошел, бля. А то меня, на хуй, предки, сука-бля, убьют. Вчера, блядь, пришел в полпервого, так они, с-сука, чуть на хуй меня не съели» (Из устного разговора подростков 13— 14 лет, на улице. Саратов, 1998 год). «Ну, что ты, ё'б'т'ть, спрашиваешь, что ты, блядь, вопросы задаешь? Ты что, сам, что ль, ни хуя не видишь?» (Из устного разговора грузчиков (45—50 лет), на товарном складе. Саратов, 1993 год). Мат здесь не имеет никакого отношения к инвективе, не мыслится и ни в коем случае не воспринимается как таковая собеседниками. В противном случае последнее высказывание (носящее эмоционально окрашенный и отчасти провокативный, разом побуждающий к действию и ориентированный на понижение ситуативного статуса оппонента, но никак не оскорбительный характер) должно было бы быть воспринято как страшное оскорбление — в том случае, если бы интерполянты ёбтвою мать и блядь (в сочетании с адресным местоимением ты) были «переведены» адресатом как смысловые. Такой «перевод» в принципе возможен — но лишь как ответный игровой ход, указывающий оппоненту на неуместность или чрезмерность вербальной агрессии и понижающий, в свою очередь, его ситуативный статус за счет «запугивания» одной только возможностью «прямого перевода». Так, адекватным контрходом (чреватым, однако, обострением ситуации в силу демонстрации нежелания «играть по правилам» и готовности идти на конфликт) в данном случае был бы ответ: «Еби свою, дешевле станет»1.
Ритмически организующая текст функция матерных интерпо-лянтов несет, на мой взгляд, весьма существенную смысловую на- 1 О причинах возможного переосмысления в современном мате глагольной формы еб как формы первого лица см цитированную работу Б А Успенского. Архаика и современность грузку, собственно и переводя речь из «человеческой» в «песью», из «разговора» в «лай». Начнем с того, что она членит речь на более короткие единицы высказывания, присовокупляя к каждой из них освобожденную от прямого денотативного смысла, но эмоционально и коннотативно заряженную сему — то есть, попросту говоря, перекодирует обычное высказывание в матерное. При этом чаще всего высказывание освобождается от «лишних» слов и усложненных грамматических форм, прямой его смысл подвергается определенной компрессии за счет усиления эмфазы. Так, фраза, которая на «нормальном» русском языке звучала бы приблизительно как «Ну, что, мне, наверное, пора идти домой», будучи «перекодирована», приобретет вид приведенной выше начальной фразы из разговора подростков. Мат не знает полутонов и неопределенностей. Поэтому наверное исчезнет непременно, пора идти уступит место более компрессивному и оперативному глаголу совершенного вида и в прошедшем времени (подчеркивается решительность, вероятное действие обретает вид свершившегося факта), а домой падет жертвой особой эстетики умолчаний, подразумевающей интимную вовлеченность адресатов речи в личные обстоятельства говорящего.
Данная особенность матерной речи делает возможным особые иронические речевые конструкции, эксплуатирующие энергию отталкивания полярно противоположных, несовместимых языковых кодов, сознательно и «насильно» объединяемых в одной фразе. «Бафосный» (если воспользоваться устойчивым англоязычным термином, отсутствующим в русском языке) заряд фразы Уважаемый NN, а не пойти ли вам на хуй? понятен всякому русскоязычному человеку. Далее, ритмическая организация высказывания за счет матерных кодовых интерполяций выполняет также иную смысловую роль. Она фактически превращает речь в «пение», в «музыку», в спонтанное стихотворчество. Нелишним будет обратить внимание на то, насколько четко каждая конкретная кодовая сема меняет форму в зависимости от общего ритма фразы и от собственного в этой фразе места. Главными параметрами являются, естественно, долгота/краткость, а также количество и качество ритмически значимых ударений1. Так, ключевая матерная фраза, будучи использована в качестве кодового интерполянта, может приобретать следующие формы: ёб твою мать (равные по силе ударения на всех трех силовых позициях), твою-то мать (ударение на ю, редуцированное ударение на а), т-твою мать (ударение на т-т), мать твою ' Прошу прощения у лингвистов за доморощенную терминологию и за попытку забраться в их огород. В. Михайлин. Тропа звериных слов (ударение на а, ритмическая пауза после слова мать), ёб'т'тъ, ёб'т и даже просто ё. Односложные и двусложные интерполянты удлиняются и укорачиваются за счет редукции или пролонгирования отдельных звуков, причем иногда даже согласные могут стать слога- и ритмообразующими {бля из блядь; с-сука с ритмообразующим первым с-с из сука). В случае ритмической необходимости отдельные краткие интерполянты могут образовывать устойчивые «словосочетания» (с-сука-бля, с силовым ритмическим ударением на первом, «безгласном» слоге и с дополнительным «затухающим» ударением на последний слог). Речь может также «украшаться» за счет распространения каждой конкретной формулы {ёбтвою в бога душу мать, причем все три «ключевых» слова находятся под сильным ритмическим ударением, в то время как «факультативная вставка» произносится в убыстренном темпе и со сглаженными ударениями).
Замечу еще, что в последней приведенной цитате ритмическая организация текста происходит не только за счет кодовых интерполяций, но и за счет обычного для матерной речи приема, по сути противоположного заявленной выше наклонности мата к смысловой компрессии. В первом предложении один и тот же вопрос задается дважды, и эстетика этой фразы (помимо ее очевидной коммуникативной избыточности — ибо сам вопрос является сугубо риторическим) строится на тонкой ритмической модуляции удвоенной — стихотворной — фразы. Обе части фразы начинаются с одной и той же вопросительной конструкции. Кодовые интерполянты занимают одно и то же место, они ритмически равноценны, но это разные, чередующиеся интерполянты. И только финальная глагольная конструкция сознательно модифицируется. В том и в другом случае «затухающие», «раскатывающиеся» три последних безударных слога остаются неизменными, однако меняется позиция и «аранжировка» предшествующего ударного, окруженного во второй фразе двумя дополнительными, «избыточными» безударными слогами. То есть фактически фраза целиком и полностью покидает пространство коммуникативно ориентированной «человеческой» речи и переходит во власть совершенно иной речевой модели, для которой составляющие фразу слова важны исключительно в качестве ритмических единиц1. «Перекодированная» речь 1 Позволю себе кощунственную в пределах действующей гуманистической культурной модели мысль. Наиболее радикальный социальный переворот, с которого, собственно, и началось то, что мы теперь называем «историей человечества», произошел тогда, когда в различных точках заселенного людьми пространства различные племена и народности начали переходить от традиционного жречески-мифоло! ического культурного уклада к эпически-социальному, ко1да на центральное место в социуме вместо жреца встал военный вождь
Архаика и современность только по внешней форме остается «внятна» для не владеющего матерным кодом (гипотетического) носителя языка, по внутренней же форме она становится ему абсолютно чужеродной и «невнятной». Для того чтоб понимать язык волков, оставаясь при этом человеком, нужно быть волхвом, равно вхожим в оба мира1. На столкновении нескольких значимых особенностей матерной речи — диффузности смыслов, полисемантичное™ и ритмики как главной организующей силы высказывания — строится ряд матерных прибауток, сказок и присказок, часть из которых является «перекодированными» вариантами «нормальных» текстов. Так, в матерном варианте известной сказки «Теремок» очередной кандидат в «жильцы» представляется как «ёжик, ни хуя, ни ножек» и получает в ответ откровенно ориентированную на эстетический эффект фразу: «А на хуя нам без хуя, когда с хуями до хуя?» Тот же принцип работает и в «перезвоне», исполняемом обыкновенно на и общий тон культуры стал куда более агрессивным и маскулинно ориентированным, чем раньше. К этому же периоду относится возникновение совершенно нового способа организации коллективной памяти, который мы теперь именуем литературой. Не говоря уже о прямых смысловых и тематических параллелях между «песьей лаей» и ранней (и не только ранней) эпической традицией, сам способ организации и функционирования ранних эпических песенных текстов примечательно похож на способ организации и функционирования кодового мужского говорения. Напомню, что эпические песни были изначально делом сугубо «стайным», они исполнялись не автором (за отсутствием личностного автора), но «носителем коллективного знания» и адресовались не личностному слушателю, но мужскому собранию, в походе (то есть в маргинальной территориально-магической зоне) или на празднике (то есть на магически «выгороженной» территории). Вовсе не пытаясь «приравнять к хренам» всю литературную традицию, я просто задаюсь вопросом о ее истоках, об изначальной природе и функциях литературного текста. ' Не могу не привести здесь цитаты из неоднократно уже цитированной работы Б.А. Успенского: «...языческим волхвам приписывается, по-видимому, способность превращать песий лай в человеческую речь... <...> Наряду со свидетельствами о превращении песьего лая в человеческую речь, мы встречаем в славянской письменности и свидетельства о противоположном превращении; так, в Житии св. Вячеслава (по русскому списку) читаем: "друзш же изменяете чловьческий нравъ, пескы лающе въ гласа место"» [Успенский 1997: 114], и сноску к цитированному тексту со страницы 145: «...Отметим в этой связи народные поверья о людях, которые знают собачий язык...» (Успенский 1997: 145]. Вопрос об этимологической связи самого слова волхв с корнем волк должен, на мой взгляд, быть рассмотрен особо, равно как и вопрос о природе «пограничного» способа жизни, обычного для славянских волхвов, кельтских друидов, жрецов германских, италийских и т.д. языческих культов. При этом необходимо помнить, что те языческие культы, о которых мы имеем хоть какие-то свидетельства, относятся уже к откровенно «маскулинизированной» эпохе, когда роль и вес военной аристократии становятся все более и более значимыми.
352 В Михаишн 1 ропи звериных слов два голоса, причем первый голос — низкий и раскатистый («как у дьякона»), а второй — высокий и «со звоном» «Шел хуи по хую (ударение на ю), видит — хуи на хую, взял хуи хуи за хуй, выкинул на хуй («подголосок» вместо выкинул, с сильным ритмическим ударением на вы, проговаривает и закинул, с чуть менее выраженным ударением на и, но с четким «перезвонным» акцентом на каждом избыточном безударном слоге, иногда «первый голос» также пропускает во фразе взял хуи хуи за хуи второе слово хуи, раскатывая и растягивая первое) Еще одна особенность матерной речи связана со специфическим грамматическим статусом ряда слов, который можно охарактеризовать как более высокую по сравнению с кодифицированным литературным языком степень грамматической несвободы слова Так, ряд существительных употребляется исключительно во множественном числе (и зачастую в конкретном падеже), причем чаще всего это связано с актуальной или подразумеваемой стандартной словесной конструкцией, в которой жестко «закреплено» данное слово Слово пиздюлеи встречается только в форме родительного падежа множественного числа, даже в тех случаях, когда употребляется помимо исходной формулы давать/получать пиздюлеи (что «переводится» примерно как «бить»/«быть битым») Ряд форм вообще имеет неопределенный грамматический статус, производный от междометия, но приобретающий выраженные смысловые оттенки существительного и повелительной формы глагола «Он его ебысъ, ебысь, а тот в ответ х-ху-як, и пиздец» (Из пересказа одним подростком 11 — 12 лет другому эпизода из боевика, на улице Саратов, 1999 год) Слова ебысь и хуяк, обозначающие, собственно, удар с дополнительными смыслами силы и особенностей удара, передаваемыми в основном через посредство интонации, ритмической организации речи и сопутствующей миметической жестикуляции, представляют собой странно1 о рода пограничные грамматические формы, которые ассоциируются прежде всего с междометиями (об особом статусе междометий для матерного говорения см выше) типа бац или бум, да по сути, скорее всего, и являются от них производными, «перекодированными» в мат — с той разницей, что при перекодировке полностью исчезла звукоподражательная составляющая междометия, замененная потенциально нагруженной денотативными смыслами корневой основой Грамматическая природа этой основы никак не выражена — и оттого слово приобретает «нулевой» грамматический градус Единственный связанный с подобным модифицированным междометием грамматически «полно- Архаика и современность _________________ 353 ценный» глагол хуярить, вероятнее всего, именно от соответствующего междометия и произведен. Итак, мат «паразитирует» на разговорной речи, свободно перекодируя в свою систему практически любое высказывание1, причем «слабыми местами» языкового и речевого стандарта являются наиболее эмфатически и интенционально нагруженные части речи и элементы высказывания — междометия, союзы, местоимения (особенно вопросительные и указательные), отрицательные частицы, глагольные формы. Так, нет в зависимости от контекста непременно будет заменено либо на ни хуя (отсутствие чего-то, отказ что-либо делать), либо на нёхуй, не хуя («незачем», запрет на действие), либо же на хуй тебе (резкий отказ — степень резкости модифицируется экстралингвистическими факторами). Большинство вопросительных местоимений также имеют свою устойчивую матерную перекодировку. Зачем — за каким хуем, кой хуй; почему — кой хуй, какого хуя; чего — какого хуя, хуя (с ударением на последнем слоге) и т.д. В области глагольных форм мат в ряде случаев тяготеет к инфинитиву: так, вместо приказа стой, прозвучит стоять, блядь. Есть и еще ряд грамматических несообразностей. Слово заебись формально является глаголом второго лица повелительного наклонения, а в действительности — наречием, выражающим высшую степень одобрения. В то же время омонимичный глагол (не имеющий, кстати, инфинитива и настоящего времени и существующий в ряде форм прошедшего и будущего времени: заебался, заебешься) выражает смысл совершенно противоположный по эмоциональной окрашенности. «Обыденный», «нормативный» язык полностью проницаем для носителя матерных речевых практик. Однако отсутствие соответствующих практик, напротив, делает матерную речь, по сути дела, совершенно «темной» для гипотетического носителя «чистого» русского языка. Всякая попытка говорить «на мате» по тем же законам, по которым строится обычная «человеческая» речь, неминуемо 1 В этой связи имеет смысл вспомнить о забавном «интерлингвистическом» феномене — о склонности представителей (мужчин) многочисленных кавказских и среднеазиатских народов, попавших в силу тех или иных обстоятельств в русскоговорящую среду, говорить между собой на своеобразном макароническом языке, где родная речь обильно пересыпается русским матом, перекодируясь таким образом в принятую на чужой, инородческой и, чаще всего, иноверческой территории «песью лаю». При этом собственно тюркские, скажем, кодовые мужские практики не употребляются как «слишком сильные», поскольку их табуистический статус до сих пор достаточно высок и в ряде языков и социальных страт не позволяет соответствующего кодового говорения на «населенной территории». Русский же мат воспринимается как общепринятый «советский» код. 12. Заказ N° 1635 В. Михайлин. Тропа звериных слов выдаст экспериментатора как «чужого» — так же как «наблаты-кавшийся» в «музыке» «фраер» (сколько бы словарей тюремно-ла-герно-блатного жаргона он на досуге ни превзошел1) будет моментально изобличен настоящими ворами2 (и, как правило, будет примерно наказан: формально — за наглость, а реально — за магнетическую несовместимость с чужеродной зоной и попытку осквернить ее, проникнув под видом своего). На совершенно «собачий» манер организована и система выражения ненависти к главному противнику — правоохранительным органам, воспринимаемым в буквальном смысле слова как «чужая стая». Самый устойчивый пейоративный термин —лягавые — свидетельствует об этом со всей очевидностью. При привычной подсознательной (а зачастую и осознанной) ассоциации себя с волком-одиночкой (или себя и «своих» — с волчьей стаей), добывающим «живую» пищу и подверженным гонениям и облавам со стороны общества, исходный образ вполне очевиден. При этом «братва» и «менты» относятся друг к другу как негатив к позитиву, при сохранении прочной взаимной связи и общего «структурного единства», что выражено как в пейоративных терминах (милиция — волки, но волки позорные), так и в параллелизме соответствующих реалий в разного рода ритмически организованных текстах — присказках, песнях, прибаутках и проч. (Урки и «мурки» играют в жмурки; или: С кем ты теперь и кто тебя целует, / Начальник лагеря иль старый уркаган...). Тот же «стайный» принцип четко виден в системе отношений между «черной мастью» и ворами, в силу тех или иных причин пошедшими на разного рода сотрудничество с властью, да и в самом наименовании последних: суки. После введения практики сознательного ссучивания тюремными властями целых этапов и в особенности после использования уголовников в качестве живой силы на фронте, в периоды тяжелых боев 1941 — 1942 годов3, противостояние между ворами и суками в советских лагерях приобрело характер на- 1 В чем и заключается главный «наив» во многом наивной, хотя и прекрас 2 О связи мата с воровским жаргоном см. ниже. 3 Напомню, что согласно воровскому закону вор не имеет права брать Архаика и современность стоящей затяжной стайной войны, ведшейся по всем «волчьим» правилам. Власти же, умело используя известный принцип «разделяй и властвуй», зачастую откровенно натравливали сук на воров и обратно, а тех и других — на политзаключенных, выказывая немалое «нутряное» знание законов, по которым функционирует «стая». Так, вовремя пришедший в пересыльную тюрьму большой этап сук при известном попустительстве начальства был вполне в состоянии самостоятельно ссучить если не всех, то подавляющее большинство сидящих здесь воров, облегчая тем самым тюремным властям «воспитательную работу» и давая основание надеяться на более высокие «нормы плана» на принудительных работах. 6. КОПРОЛОГИЧЕСКИЕ ОБСЦЕННЫЕ ПРАКТИКИ И ИХ СВЯЗЬ С «ПЕСЬЕЙ ЛАЕЙ» Типологическое распределение обсценных речевых практик по двум типам — «прокреативному» и «копрологическому» — уже давно стало общим местом в соответствующих интерлингвистических исследованиях. Действительно, если в большинстве славянских языков (за исключением, кажется, чешского — вероятно, в силу его давней и прочной вовлеченности в германский культурно-языковой араел), как и в большинстве романских, обсценное говорение тяготеет к выстраиванию «кода» на основе переосмысленного «на собачий лад» прокреативного словаря, то в большинстве германских языков соответствующий код по преимуществу копрологичен. В русском слова типа дерьмо, говно, говнюк, говенный, жопа, срать, сраный, засранец и т.д. относятся к сниженной лексике и находятся на различных стадиях табуированности, однако к мату принципиально не относятся, то есть не являются частью «кода». В то же время в немецком к сниженной лексике относимы скорее ficken и bumsen, в то время как слова, производные от Scheiss, Dreck, Mist, Furz, Arsch, так же как и от Kotz-Kotze, в гораздо большей степени соотносимы с русским матом как функционально (во всем, что касается обсценной «перекодировки» обыденной речи), так и с точки зрения традиционной степени табуированности. Английский язык занимает в этом смысле скорее промежуточную позицию, поскольку основой кода является все же корень/uc/c, однако корни shit и, в особенности, blood также весьма активны. Традиционная точка зрения соотносит копрологические об-сценные практики с общим представлением о близких семантических полях испражнений — нечистоты — оскверненности — запретное™. Логика в данном случае предельно проста и понятна. Более того, на бытовом уровне она, вероятнее всего, именно так и осмыс- 12» В Михайлин Тропа звериных слов ляется рефлексирующими носителями языка вообще и обсценных речевых практик в частности. Однако мне представляется, что в данном случае речь идет всего лишь об инварианте той же самой «песьей» традиции, только взявшей за основу несколько иной аспект «волчьих» поведенческих и речевых практик'. Начнем с того, что во всех индоевропейских традиционных сообществах существует строгий табуистический запрет на испражнение в пределах жилища (о причинах нарушения этого запрета в городской и замковой культурах см. ниже). Ни один европейский крестьянин никогда не стал бы испражняться не только в собственном доме, но и в любом помещении, которое он считает «человеческим», жилым. Одним из традиционных способов нанести серьезное оскорбление является дефекация у ворот или на пороге дома2. Существует, кстати, и еще одна строгая табуистическая практика, параллельная, на мой взгляд, первой. Ни один крестьянин никогда не станет держать в доме собаку. Место собаки — на самой периферии обжитого домашнего пространства, у ворот, где обычно и ставится собачья будка. Точно так же и помещение для отправления естественных потребностей (если таковое вообще строится) выносится обыкновенно в самый дальний (но — тыльный!) угол двора. В сельской Франции, к примеру, культуры соответствующих «надворных построек» не существовало вплоть до XX века, а кое-где не существует и по сей день. Дефекация происходит в саду, подальше от дома — благо морозы во Франции зимой не сильные. В 1957 году Лоренс Даррелл, поселившийся незадолго до этого на юге Франции, пишет Хенри Миллеру о местных нравах: Лангедок — примитивная и пыльная, но по-своему прекрасная винодельческая страна; они здесь и слухом не слыхивали о нужниках, и нам пришлось заказать пару полевых клозетов из Англии; аборигены взирают на них в священном трепете. Они 1 Кстати, во всех индоевропейских (и опять-таки не только индоевропей 2 Ср принятую в традиционной русской деревенской общине практику Архаика и современность здесь срут где приспичит, только бы не в доме, и мистраль задувает им в задницы. [Durrell, Miller 1988: 301-302] В то же время волки в «Диком поле» испражняюся где хотят и когда хотят, и это обстоятельство в примитивно-магической системе мышления не могло не иметь значимого характера. Волк/пес нечист по определению, и вести он себя должен — в своей магически-территориальной привязанности — соответственно. Кстати, вероятнее всего, на том же основании держится и сугубая значимость корня blood дли англоязычной традиции. Ключевое кодовое определение bloody (букв. — «кровавый», «окровавленный»), выступающее в роли обсценного смыслового модификатора, прямо указывает не только на нечистоту объекта, но и на причины этой нечистоты. Окровавленный — значит, убийца, не прошедший ритуала очищения, не просто волк, но волк, на котором свежая кровь. Не вижу смысла подробно останавливаться на аргументации этого положения, приведу только пару весьма показательных, на мой взгляд, примеров. Одним из формульных и наиболее частотных «кодовых» оскорблений является bloody bastard (букв. — «окровавленный ублюдок»), по частоте употребления и «силе» равное традиционному общеевропейскому son of a bitch («сукин сын»); о человеке, пойманном на месте преступления, говорят caught red handed {to есть буквально — «пойман с красными (окровавленными) руками»), что с «магистической» точки зрения означает непосредственный переход человека в «волчий», преступный статус без необходимости каких бы то ни было дальнейших доказательств его «неправильности», «не-человечности», или, если переводить на современный юридический язык, его вины. Однако есть и еще одно возможное объяснение — впрочем, не отрицающее первого и никак ему не противоречащее. Дело в том, что для большинства юношеских воинских сообществ доказано существование гомосексуальных практик, в ряде случаев даже возведенных в ранг инициационного ритуала. Гомосексуализм, более или менее жестко табуированный (или просто подлежащий осмеянию и моральному осуждению в случае чрезмерной откровенности проявлений) в зависимости от конкретной национальной культуры в пределах «нормальной», «человеческой» зоны, относился, очевидно, к числу «вывернутых наизнанку» поведенческих норм «Дикого Поля». Напомню, что у древних греков, у которых в общем-то гомосексуальные связи между равными по возрасту взрослыми мужчинами не поощрялись, любовь к мальчикам и юношам считалась своего рода маргинальной нормой и давала повод для В. Михайлин. Тропа звериных слов бесчисленных шуток и провокаций1 Мало того, активный и агрессивный любовник-гомосексуалист по-гречески назывался \vxoq, то есть «волк»2. А находившееся в Афинах гимнастическое заведение с храмом Аполлона Ликейского (то есть «волчьего») так и называлось, Atjxeiov, «волчарня»3. Итак, если мы «переведем» ключевую матерную фразу с про-креативного кода на копрологический, то получим также сугубо «волчью» магически значимую ситуацию (своего рода «буфером» могут служить лично оппоненту адресованные оскорбления вроде польского pew ciejebal — «пес тебя ебал»). Оппоненту вменяется в вину точно такое же «нечеловеческое» происхождение, с той разницей, что он появился на свет не из того отверстия, из которого появляются люди, а через жопу (каковая фраза в современном русском языке имеет весьма широкий спектр применения и относима практически к любому действию, осуществляемому не так, как его «положено» осуществлять). Соответствующих примеров из разных индоевропейских языков можно привести множество. Процитирую В. И. Жельвиса, никак, правда, не откомментировавшего сей во всех отношениях примечательный пример: «В армянской традиции существует инвектива, означающая: "Ты вышел из ануса собаки!"» [Жельвис 1997: 240]. Русское сучий выпердыш или сучий потрох, английское/art или fartface, аналогичные немецкие и французские фразеологизмы имеют, на мой взгляд, ту же природу. То же относится и к украинско-белорусской по происхождению инвективе говнюк (то есть буквально «сын говна», «говнорожденный»). В этом контексте стандартные кодовые модификаторы типа сраный, говенный, вонючий и т.д. приобретают совершенно иной исходный смысл.
Читайте также: АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ 1 страница Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|