Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Архаика и современность 42 страница




ский чиновничий аппарат, подконтрольная власти церковная иерархия и т д) В нашем случае важен сам принцип постепенного «врастания» пришедших к власти и грызущихся между собой за раздел «добычи» маргинальных, «волчь­их» клик в своеобразно понятую государственность, сочетающую в себе яв­ственные признаки «Дикого поля» с гипертрофированной неофитской тягой к сакрализации центра (и вождя1) и к выстраиванию жестких центростреми­тельных структур Полученные «на выходе» тоталитарно ориентированные общества (Первая империя, СССР, КНР, КНДР, Куба, Италия Муссолини, гитлеровская Германия и т д) ко всяческой маргинальное™ относятся, мяг­ко говоря, крайне неодобрительно И еще одна парадоксальная связка «вол­чья» стайность входит здесь в непременное сочетание с «высокой моралью и нравственностью», которые поддерживаются всеми доступными администра­тивными и идеологическими средствами — от организованного «общественно­го осуждения» до мер уголовно-карательных

1 Единственным ярким исключением является, пожалуй, именно блатная среда, где были достаточно строго табуированы даже такие внешние атрибуты кода, как, скажем, красный цвет


Архаика и современность



ными участниками церковных ритуалов. «Карнавализация» хрис­тианской догматики процветала в стенах духовных учебных за­ведений, и сами рамки подобного «карнавала» были жестко регла­ментированы — то есть фактически «вписаны в учебный и воспи­тательный процесс». Условно говоря, зона маргинального и зона «официозного» кодов относятся друг к другу как негатив к позити­ву, при сущностном структурном сходстве. Запретительные меры, направленные против «неофициальной» культуры, носят, по боль­шому счету, характер «игры по правилам», какое бы драматическое влияние ни оказывало исполнение этих мер на судьбы конкретных людей.

К оппозиции «новояза» и мата как стержневых «структурно поляризованных» кодов «официозной» и «маргинальной» советс­ких культур это относится в полной мере. «Перекодировка» офи­циозной культуры стала излюбленным (и едва ли не единственным) источником советской маргинальной карнавальности.

Сам этот процесс в большинстве случаев строился по несколь­ким весьма несложным схемам. 1) Стандартное кодирование офи­циозного языка путем обычной кодовой интерполяции (основной носитель — культура обыденного матерного говорения: ...самого Жискара, блядь, д'Эстена... С. Довлатов; ср., изустных высказыва­ний: человеко-блядь-образная обезьяна; этот микро-блядъ-ебаный-калькулятор); 2) Разрушение либо «вымывание» официозного кода в составе конкретного высказывания и его замена маргинальным кодом (либо очевидной для коммуниканта отсылкой на него) с радикальной модификацией смысла, но без видимого изменения самой структуры высказывания (распространенный жанр бытовой пародии на всем известные и ассоциирующиеся с официозной культурой песни, афоризмы и т.д.; e.g. Ты только не загнись на пол­дороге, / Товарищ пенис...); 3) Непрямое перекодирование, то есть использование узнаваемых элементов официозной кодовой куль­туры в «демифологизирующем» маргинально-бытовом контексте (основной носитель — культура «коллективной памяти»: анекдоты, частушки и т.д.).

Следует особо подчеркнуть, что советская маргинальная сме-ховая культура как в «мягком» («дамском», «сценическом», фор­мально нематерном), так и в «жестком мужском» варианте была культурой по преимуществу дезиндивидуализированной, что еще раз подтверждает тезис о ее базисном сходстве с традиционными жестко поляризованными культурными схемами Всякая «шутка» была важна не сама по себе, но как часть определенной культурной парадигмы моментально становилась всеобщим достоянием, вне зависимости от источника и авторства. Это касается как принци­пиально «коллективных» жанров, вроде анекдота и частушки, так



В Михаилин Тропа звериных слов


и жанров в исходном варианте сугубо авторских, однако «потреб­ляемых» en masse по тем же самым законам «включенности в об­щенациональный дискурс» путем моментального «растаскивания на цитаты». Чисто советский феномен «общения на анекдотах», где место светских или кастовых кодов занимает пересказывание (до­ведение до сведения, включение в контекст, возобновление все — приметы устной коллективной памяти), есть также вариант свое­образного кодового говорения, социального обнюхивания и гру-минга Оттого печатавшиеся в официозной «юмористической» прессе (журнал «Крокодил») «импортные» анекдоты были патоло­гически «несмешными», они шли «мимо кода». Оттого настолько убогими казались попытки отечественных официально признан­ных фольковых групп исполнять частушки «собственного сочине­ния». Оттого публикация (не маргинальная, не самиздатовская') сборников анекдотов и частушек началась только со сменой доми­нирующей культурной парадигмы и с окончательным разрушени­ем «советского официоза».

Типологически схожа и ситуация с так называемой «бардов­ской» традицией, носители которой старательно демонстрировали собственную «стайность» и «маргинальность», — впрочем, после­днюю гораздо больше демонстрировали, нежели действительно имели к ней отношение. Одним из маркеров «интеллигентной оп­позиционности», помимо чтения самиздатовскои печатной продук­ции, рассказывания политических анекдотов и «кухонного дисси­дентства», была включенность в эстетику «городского романса», а проще говоря, романса блатного или приблатненного. Универси­тетский профессор, знающий наизусть (и исполняющий на бис') двадцать шесть вариантов «Мурки»1, — скорее желанная норма, нежели патологическое исключение из правил

«Маргинальная» (с точки зрения официоза) литературная тра­диция, в особенности традиция 70—80-х годов, так же как и в на­чале советского периода, крайне чутко реагировала на происходя­щие в речевой и общекультурной ситуации изменения. При этом основные направления литературной «перекодировки» официоз­ного говорения структурно повторяют схемы, созданные общей устной речевой маргинальной традицией; однако в случае с лите­ратурой подобные практики с точки зрения официальных структур выглядели куда более вызывающими, ибо покушались на норма­тивные жанры, жестко вписанные в доминирующую классицист-скую культурную модель, «высокие», в отличие от негласно прием­лемых анекдота, частушки и т.д.

' Вплоть до головокружительного — по неожиданности «перекодиров­ки» — англоязычного перевода «How'd'ye do my Mourka, / How'd'ye do my darling, / How'd'ye do my Mourka and good bye»


Архаика и современность _________________ 395

Сам факт «печатности» мата был уже формой прямого бунта, и отнюдь не только эстетического. Литература не могла и не дол­жна была говорить на маргинальном коде, если она хотела на­зываться литературой (то есть соответствовать принятой иерархи­ческой, риторико-дидактической жанровой системе). В задачи цензуры входил контроль не только за идеологическим содержани­ем текста, но и за соблюдением жестко определенных «правил игры» — стилистических, сюжетных и т.д. Любое отступление от канона означало «покушение на устои». У этой ситуации была, однако, и обратная сторона. Достаточно большое количество ли­тературных текстов, воспринимавшихся читающей публикой как яркие, революционные, новаторские, были, по сути, все теми же «одноходовками», использовавшими один-два весьма нехитрых формальных приема. Однако введение общеупотребительных на уровне устной речи практик «перекодирования» в область «высо­кой словесности» действительно шокировало или вызывало вос­торг, что лишний раз свидетельствует о единосущностности совет­ской официозной и советской маргинальной культур.

Так, проза В. Сорокина «работает» во многом по одной и той же (постмодернистской по форме и дидактической по содержанию) схеме. Демонстрация того или иного варианта официозного совет­ского дискурса резко переходит в стилистически конгруэнтный, но абсолютно «перекодированный» вариант: стилизованное под мах­ровый деревенский соцреализм клишированное описание июнь­ского утра через простую игру слов преображается в детальное описание эрегированного мужского члена и т.п. Впрочем, совре­менный статус мата, те тектонические по масштабам сдвиги, кото­рые произошли в культуре и речи постсоветской России всего за де­сять—пятнадцать лет, и связь этих изменений с современным литературным процессом (а также с такими паралитературными сферами, как журналистика, теле- и радиожурналистика, ораторс­кие речевые практики и т.д.) — тема слишком обширная и насущ­ная для того, чтобы входить на правах подраздела в финальную часть этой и без того уже изрядно затянувшейся главы.


МЕЖДУ ВОЛКОМ И СОБАКОЙ:

ГЕРОИЧЕСКИЙ ДИСКУРС

В РАННЕСРЕДНЕВЕКОВОЙ

И СОВЕТСКОЙ КУЛЬТУРНЫХ

ТРАДИЦИЯХ1

1. МЕСТО ГЕРОИЧЕСКОЙ ЭПОХИ В ЛИНЕЙНОЙ ВРЕМЕННОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ

Каждая культура, вышедшая или хотя бы начавшая движение за пределы примитивного, мифо-магистического способа сознания и освоения окружающей среды, наряду с космо- и теогонией необ­ходимо создает себе нормативную эпоху и нормативного персона­жа, именуемых обыкновенно героем и героической эпохой.

Сам принцип линейной организации времени, отличный от господствующих в мифо-магистическом мышлении представлений о времени циклическом, предполагает некую исходную точку, от которой данное человеческое сообщество (народ, государство, об­щина, род и т.д.) ведет свою историю. Однако в пределах способа мышления, основанного на мифо-магистических представлениях о центре и периферии, тесно связанных с понятиями сакрального (нормативного, истинно человеческого, благого, божественного) и профанного (маргинального, не-человеческого, не-благого, хтони-ческого), любое не-циклическое движение, развитие неизбежно имеет характер либо центробежный, либо центростремительный, со всеми вытекающими отсюда магическими характеристиками эта­пов данного движения. «Начало времен» неизбежно помещается в сакральный центр и ассоциируется с ним, чем отчасти и «оправды­вается», «благословляется» (за счет «благого начала») сам процесс течения времени и пребывания в нем «носителей памяти». Сходным образом сакрализуется и память как источник приобщения к изна­чальному благу, как потенциальная возможность в любой момент «вернуться вспять» и сверить нынешнее положение дел с единствен­но истинным. Сезонные ритуалы в большинстве случаев являются своего рода «сеансами коллективной памяти», которые не только возвращают на время участников ритуала в «благое» начало пути, но и позволяют им в очередной раз «запустить солнце вручную», взяв нужный азимут, начать следующий отрезок времени.

1 Первая публикация. [Михайлин 20011 Для данного издания текст был переработан и дополнен


Архаика и современность



Героическая эпоха помещается либо в самое начало времен (для автохтонов), соединяясь в тех или иных формах с космо- и те­огонией, либо в тех случаях, когда сообщество в пределах действия коллективной памяти было вынуждено осваивать (географически, хозяйственно, институционально, магически и т.д.) новую для него территорию — в эпоху такого освоения.

Например, для древних греков героическая эпоха соотносима со временем крушения крито-минойской культуры, Троянской войны, «дорийского» вторжения и т.д. и отделена от космо- и тео-гонической эпохи непреодолимым временным барьером (в преде­лы которого имеет, очевидно, смысл помещать переселение прото-греческих племен из мест их изначального обитания в бассейн Эгейского моря). Для римлян такой эпохой является время осно­вания Рима и первых царей вплоть до этрусского завоевания и утверждения республики. Для средневековой Европы, наследницы варварских королевств V—VI и далее веков, это эпоха так называ­емого Великого переселения народов, то есть IV—VI века. Для Североамериканских Соединенных Штатов — эпоха Войны за не­зависимость. Для Советского Союза — эпоха Октябрьской револю­ции и Гражданской войны1.

Не следует забывать также и о том, что само расположение того или иного в достаточной степени значимого события на временной прямой (или в цепочке циклов для ранних цивилизаций) между основной героической эпохой и современностью неизбежно явля­ется основанием для героизации данного события — вплоть до выделения связанного с ним временного отрезка в отдельную ге­роическую эпоху, способную со временем если и не вовсе вытес­нить и заменить собой, то, по крайней мере, оттеснить и затмить эпоху основную.

Так, для древних греков данный процесс можно последователь­но отследить применительно к эпохе Греко-персидских войн, Пе­лопонесских войн, походов Александра. Собственно, героизация истории как у греков, так и у римлян была делом вполне обыден­ным. «Носители истории» ощущали себя таковыми и были готовы еще при жизни к возведению в героический статус2. Средневеко-

' Тот же процесс происходит и на микроуровне, на уровне отдельной че­ловеческой личности. Обычное стариковское «когда я был молодой» имеет в виду сугубо магическое, по сути, сопоставление наличной ситуации с «правиль­ной» эпохой начала индивидуальных времен (естественно, не в пользу первой).

2 Ср. случай Милона и вообще систему чествований олимпийских побе­дителей, культы героев-основателей, написание Эсхилом уникальной «траге­дии на современную тему» «Персы» по горячим следам Саламина и Платей, титулы эллинистических монархов и соответствующие тексты придворных поэтов, триумфы римских полководцев, авторскую позицию Цезаря в «Запис­ках», эпические поэмы «лебедя меонийской песни» Луция Вария Руфа и i.n.



В Михаилин Тропа звериных слов


вая Европа в этом отношении немногим отличается от предшеству­ющих античных культур Испанская Реконкиста, походы Карла Великого, Крестовые походы и т.д. дают богатейшую почву для «героического» культурного освоения — как на местной почве, так и в пределах всего региона. Для США — это эпоха Гражданской войны, освоения Дикого Запада, эпоха Великой депрессии и Су­хого закона. Для Советского Союза «начальной эпохе» наследова­ли в этом смысле соответствующим образом мифологизированные эпоха коллективизации/борьбы с кулачеством/первых пятилеток; затем эпоха Великой Отечественной войны, особо выделенная из событийных рамок Второй мировой как «наша собственная» вой­на; предпринимались также более или менее удачные попытки героизации отдельных, в первую очередь военных, эпизодов и кам­паний (причем не только на уровне официальной идеологии и про­паганды) — начиная от Гражданской войны в Испании и заканчи­вая «афганом».

При выделении «промежуточной» нормативной эпохи ее освое­ние происходит в первую очередь за счет создания соответствую­щих нарративных текстов, которые при этом тяготеют не только к циклизации, но и к организации в отдельный эпический жанр или жанровую разновидность1.

2. ГЕРОИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ КАК ОСНОВНОЕ

СОДЕРЖАНИЕ ГЕРОИЧЕСКОГО

(ЭПИЧЕСКОГО) ТЕКСТА

В прекрасной во всех отношениях работе «"Эдда" и сага» А.Я. Гуревич пишет, рассуждая о героической смерти: «Только в

1 Цикл Красной ветви и цикл Финна в ирландской традиции организова­ны вокруг соответствующих эпох Если изначальная героическая эпоха на всех стадиях развития сменяющих друг друга античных цивилизаций осваивается в первую очередь в пределах заданной еще в VIH веке до н э формы гомеров­ского эноса (с соблюдением — даже при ироническом переосмыслении — мельчайших формальных особенностей), то Греко-персидские войны вызыва­ют к жизни жанр историографической прозы, находящийся с эпосом в слож­ных и весьма неоднозначных отношениях, Цезарь, не доверяя потомкам дела причисления собственной фигуры к лику героев, сам «задает нужный тон» (кто бы ни был реальным автором некоторых приписываемых ему текстов) Экзо­тика средневекового рыцарского романа достаточно далеко уходит от исход­ных нарративных образцов как в тематическом, так и в жанровом отношении В американской литературе, а затем и в кинематографе создаются особые, до­статочно стро1ие жанры, в чьих пределах происходит освоение соответствую­щих люх вестерн, 1ангстерскии боевик Достаточно полистать любой учебник по истории советской литературы, чтобы убедиться в серьезности жанровых претензий отечественной литературной (кинематографической, живописной) традиции люс революционной эпохи, военная проза и т д


Архаика и современность



смерти, в ее приятии, в поведении героя перед лицом ее заверша­ется его становление. Чем беспримернее его гибель, чем ужаснее и неслыханней ее обстоятельства, чем более выходят они за пределы обычного, тем величественнее герой и тем более впечатляет воспе­вающая его песнь» [Гуревич 1979. 41]. Единственное, с чем я по­зволю себе не согласиться в приведенной цитате, так это с тем, что содержание героической песни каким-то образом связано с поня­тием «становления» героя Героическая биография состоит из эпи­зодов, подтверждающих исключительность героя, но не дает и не может давать его внутреннего развития. Он уже стал — заранее, по определению.

На мой взгляд, необходимо перенести акцент и в отношении роли и места героической смерти в эпическом тексте. Она не есть финальный эпизод — один, пусть даже наиболее важный из ряда других эпизодов1. Она составляет основное содержание героичес­кой песни, и все прочие эпизоды являются не ее предпосылками (то есть связаны с ней не временными отношениями), но ее состав­ными частями (то есть связаны с ней отношениями сугубо про­странственными, как части одного тела или одной территории) — ибо герой изначально мыслится как мертвый. Только будучи маги­чески мертвым, он в состоянии совершать воистину героические подвиги; только будучи магически мертвым, он может принять воистину героическую смерть как финальное воплощение героичес­кого статуса2.

С точки зрения «нормального человеческого» пространства любой человек, вышедший за пределы окраинной хозяйственной зоны (охотничье-скотоводческой, мужской по принадлежности,

1 А.Я Гуревич опирается в этом отношении на устойчивую европейскую
традицию См [Боура2002 102-105]

2 Здесь имеет смысл оговорить особую дихотомию исключительности и
нормативности в герое, в персонаже героической песни Он неизбежно нор­
мативен ведь героическая песня, во-первых, сама по себе есть форма нор­
мативной организации коллективной памяти, и нормативность является ее
ведущей характеристикой на каждом смысловом и формальном уровне, во-вто­
рых, она ориентирована на определенного потребителя и имеет четко выражен­
ное дидактическое если не содержание, то значение Потребителем в данном
случае выступает воинская дружина, по определению исключенная из обыден­
ного «человеческого» пространства либо ситуацией похода (то есть физичес­
кого выхода за пределы «человеческой» территории в маргинальную, «волчью»
зону), либо ситуацией праздника Она включена в пространственно-магиче­
скую территорию иного по отношению к бытовому, «волчьего» поведения Но
столь же неизбежно протагонист героической песни избыточен, исключите­
лен — как «норма исключительности», ее предел, своего рода «полюс марги­
нальное™», то есть опять-таки желанная норма для выходящих в Дикое поле
«щенков» либо взрослых участников воинского мужского коллектива, вернув­
ших себе (на время или навсегда) «волчий» статус


400 В Михаилин Тропа звериных слов

зоны «дикой, но поименованной» природы) и обретающий тем самым звериный, волчий статус, является магически мертвым Его возвращение равносильно воскрешению из мертвых Всякое даль­нее путешествие — это путешествие в страну смерти, в зону хтони-ческои магии Уходящая в набег дружина есть с этой точки зрения не что иное, как «мертвая охота», предмет заботы и попечительства специфических божеств — вроде древнегерманского Одина/Во-тана, также мертвого, по крайней мере, наполовину (эпизод с Мимиром, одноглазость), имеющего доступ в оба мира (мир жи­вых/людей и мир мертвых/волков) и снабженного специфически­ми функциями и атрибутикой (копье как оружие «дальнего» боя в противоположность «белому», «ближнему» оружию, боевое бешен­ство как ведущая характеристика и ключ к провидческим способ­ностям1, волк и ворон в качестве атрибутивных животных).

Если ушедший в поход погибает, его хоронят именно так, как подобает хоронить «заранее мертвого», со всеми признаками соот­ветствующего территориально-магического, героического статуса. Непременным атрибутом является оружие, желательными — для большинства индоевропейских и ряда других (тюркских и т.д) культур — золото, как магический субстрат воинского счастья, уда­чи, «фарта», и конь (ладья), как специфический атрибут волчьей «подвижности»2.

Поскольку «убитого убить нельзя», смерть героя не мыслится как явление окончательное, необратимое. Даже с чисто бытовой точки зрения возвращение ушедших в поход, то есть «умерших»,

1 С этой точки зрения, на мой взгляд, имеет смысл рассматривать и спе­
цифический провидческий дар, которым в древнегерманской традиции (и не
только в ней) наделяется смертельно раненный (или мертвый, или слепой)
персонаж — от Сигурда/Фафнира и Одина/Мимира до Одиссея/Тиресия Уми­
рающий или мертвый воин ближе всего стоит к своему окончательному герои­
ческому воплощению, он являет финальное единство всех эпизодов своей судь­
бы А поскольку индивидуальная судьба в эпическом мировосприятии есть
лишь инвариант судьбы всеобщей и поскольку герой «причисляется к лику»,
становится частью общего героического пространства, ему открыт «весь
текст» — от судеб мира до индивидуальных, включенных в этот более высокий
порядок судеб «Одержимость», боевое бешенство, по существу, является ин-
вариантой смерти, а потому и с функциональной точки зрения несет с собой
ряд сходных характеристик — в том числе и провидческие способности

2 Не случайно одним из участников «изначальной» триады скандинавских
асов наряду с Одином и Локи является Хенир, основными характеристиками
которого как раз и являются особая «хтоническая» подвижность и оживляю­
щая/убивающая способность, которая может быть сопоставлена с традицион­
ным мотивом живой/мертвой воды (эпизоды с Имиром, с оживлением первых
людей), а также то обстоятельство, что Хенир переживет Рагнарек и примет
участие в становлении следующего мира


Архаика и современность 40 1

соплеменников и их магическое «воскрешение» после соответству­ющих обрядов очищения должно было быть практикой если и не рутинной, то, по крайней мере, достаточно привычной. Эти особые, интимные отношения со смертью играли, несомненно, могучую психотерапевтическую роль — как на групповом, так и на инди­видуальном уровне — в ранних сообществах (гораздо более «стрес-согенных» и подверженных психическим срывам, чем обычно принято считать). В данном случае меня, однако, интересует транс­формация такого рода представлений в один из наиболее устой­чивых «финальных» мотивов героического текста — в мотив о воз­можности или обязательности воскрешения протагониста и о тех «героических» явлениях, которые за этим последуют. Герой может воскреснуть для того, чтобы прийти на помощь своему народу в слу­чае крайней надобности, или же по прошествии определенного сро­ка, сопоставимого с пресловутой «эпической дистанцией», он вос­креснет для воссоздания на земле «правильного» порядка, замкнув тем самым цепь времен. Подобный «рецидив» циклических пред­ставлений о времени нисколько не противоречит новой линейной, исторической организации времени. Нормативная эпоха не меняет своей сути и принципиального влияния, оказываемого ею на совре­менное «течение истории» от того, что перемещается из недосягае­мого прошлого в столь же недосягаемое будущее. Предсказание нового «Сатурнова века» вполне естественно опирается на пред­ставление о «старом» Сатурновом веке. Обещанное Царствие Божие есть возвращение в Эдем до грехопадения. Марксистский термин «первобытный коммунизм» как нельзя лучше раскрывает руссоис­тские основы коммунистической мифологии.

3. ВОЛК И ПЁС: РАЗЫСКАНИЯ В ОБЛАСТИ ОДНОГО ИЗ ОСНОВНЫХ ЭПИЧЕСКИХ СЮЖЕТОВ1

3.1. Выделение сюжета. Связь с ритуалом — предварительная интерпретация

Одним из наиболее распространенных эпических сюжетов является сюжет о «любовном треугольнике», где основную конф­ликтную пару составляют две принципиально единосущные, но си­туативно и/или статусно противоположные мужские фигуры, ко-

1 Хочу выразить благодарность Екатерине Решетниковой, обсуждение с которой в рамках семинара по «Тристану и Изольде» ряда затронутых далее тем и сюжетов оказалось весьма плодотворным — надеюсь, взаимно


402 _________ В. Михайлин. Тропа звериных слов

торые можно условно обозначить как «король» и «герой». Сюжет обыкновенно развивается по следующей схеме: король и герой близки друг другу (являются побратимами; кровными родственни­ками; членами одного воинского союза; связаны договором и т.д.); у короля есть невеста (дочь; сестра; жена), которая проявляет вы­раженный интерес к герою; герой и красавица бегут (пытаются наладить отношения за спиной короля); преследование; финальная схватка (или другая, структурно равнозначная коллизия), в кото­рой гибнет герой (гибнет король, после чего в результате кровной мести погибает и герой; гибнут оба); смерть красавицы (или дру­гая, структурно равнозначная коллизия). В кельтских и наследую­щих кельтской традиции текстах это сюжеты, связанные с Финном, Дермодем (Диармайдом) и Граньей (Грайне); Конхобаром, Найси и Дейрдре; Марком, Тристаном и Изольдой; Артуром, Ланселотом и Гвиневерой; Этайн. В германских — связанные с Хёгни, Хедином и Хильд; Хёгни, Хельги и Сигрун; неоднократно «возобновляются» сходные мотивы также в многочисленных коллизиях, связанных с Сигурдом, Гьюкунгами и т.д. В древнегреческой традиции «па­раллельные» мотивы можно отследить в сюжетах, связанных с Те-сеем, Ипполитом и Федрой/Ипполитой; Атридами, Парисом и Еленой; Агамемноном, Ахиллом и Хрисеидой/Брисеидой. В осе­тинском нартовском эпосе — сюжет об отце Бедоху (Агунды, Аза-ухан), Сослане и Бедоху. В «высоком» Средневековье именно этот сюжет становится (в соответствующей интерпретации) одной из основ куртуазного игрового кода. Однако попытаемся разобрать­ся в его истоках, уходящих, на мой взгляд, в ритуалы, связанные с сезонными изменениями мужских воинских ролей.

Наиболее «чистая» версия данного сюжета содержится, с моей точки зрения, в сказании о Хедине (Хетеле) и Хильд (Хильде). Хёг­ни, отец Хильд, и Хедин выводятся в ней изначально как равно­правные конунги, предводители воинских дружин, соперники в силе и славе и побратимы, поклявшиеся друг другу в верности. Хильд фактически провоцирует Хедина на то, чтобы тот ее похи­тил, а после того, как Хёгни настигает беглецов, предпринимает чисто формальную попытку примирить отца и любовника. Хёгни и Хедин гибнут в битве, гибнут в полном составе и обе дружины. Хильд на следующую же ночь воскрешает всех погибших, и с тех пор каждую ночь они встают и бьются между собой до самого рассвета.

Толкование Ф. Р. Шредера, который связывает сюжет с ритуа­лом похищения невесты и видит в Хёгни демона смерти, в Хильд — похищенную им богиню плодородия, а в Хедине — ее освободите­ля, в ряде аспектов является, на мой взгляд, достаточно спорным, хотя и не лишенным интереса. Начать хотя бы с того, что Хильд («Битва») — откровенное имя валькирии, и как таковая Хильд по


Архаика и современность



определению не может иметь никакого отношения к плодородию. Показательно, что социальных препятствий к браку между Хеди-ном и Хильд практически не существует1, но происходит не свадь­ба, а именно умыкание красавицы, ею же и спровоцированное и направленное на «нарушение клятв» и на ритуальное сражение между «молодым» и «старым», «маргинальным» и «статусным» ко­нунгами. Кроме того, Хедин выступает не освободителем Хильд, а именно похитителем; что же касается «мрачности» и «хтоничнос-ти» Хёгни, то в этом отношении Хедин, воспитанник Одина, ни в чем ему не уступает.

Для толкования данного сюжета необходимо, на мой взгляд, привлечь другие сходные сюжеты, связанные с ним именем одно­го из главных действующих лиц. В эддических Песнях о Хельги, убийце Хундинга (Первой и Второй) Хёгни со структурной точки зрения играет абсолютно ту же роль, что и в сюжете о Хедине и Хильд. Имеет смысл напомнить также и о персонаже по имени Хёгни (Хаген) в сюжетах, связанных с Сигурдом (Зигфридом), где фигурирует также сватовство-соперничество героя (Сигурда) в паре со статусным конунгом (Гуннар/Гунтер), валькирия (Брюнхильддо замужества/убийства Сигурда; Гудрун/Кримхильда после смерти Сигурда) и убийство героя копьем.

Во всех трех случаях Хёгни выступает на «королевской» стороне означенной триады, в двух случаях он связан с героем отношения­ми побратимства, в двух случаях он убивает героя не сам, а руками «младшего в семье» (Даг; Готторм), находящегося по отношению к герою примерно в том же статусе, в котором герой относится к нему самому2. Все три побратима-противника Хёгни во всех трех перечисленных выше германских сюжетах (Хедин, Хельги, Сигурд) структурно единосущны: это маргинальные персонажи, герои от­кровенно «волчьей» формации, которые похищают у него значи­мую женщину — дочь (Хильд и Сигрун); сестру (Гудрун); невесту брата (Брюнхильд).

В сюжете, связанном с Хельги, речь идет о соперничестве двух четко отграниченных друг от друга воинских групп — Вёльсунгов (они же Ильвинги)3 и Хундингов. В работе «"Эдда" и ранние фор-

Поделиться:





Читайте также:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...