Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Нравственность. Культура. Современность 6 глава




Немного детальнее, потому что это особенно, на мой взгляд, характерно, — о средних веках.

Как Полис для античности с его средоточием “агона”, риторики, ораторской речи, общения в сфере политики, так для средневековья такой сферой цивилизации (сферой ее восхождения к культуре) оказывается то, что можно — в несколько расширительном плане — определить как “цеховой строй”. В “цеховом строе” я выделяю не чисто производственную сторону (не “производственные отношения”), но именно цивилизационный план: некую систему овладения мастерством, систему учебную и самоценную. Школу виртуозности. Здесь происходит постоянное движение подмастерья к мастеру — к уникальному мастерству, в шедевре обретающем личностный характер. Так преодолевается затверженность одних и тех же (“повторяемых”) приемов за счет их все большего нагнетания. Нет, — так нельзя, — так нельзя, — так нельзя; вот так можно, еще более точно и, наконец, вот — на кончике иголки — рождается уникальность. Так же, как рождается вершина колокольни в высотах храма. Не соборность сама по себе, но рождение ипостаси Христа, или — далее — не сводимого к собору личностного человека, личностного произведения... — Это цивилизационное восхождение от “приема” — к уникальности характеризует весь средневековый цеховой строй, да и все движение средневековой самой утонченной христианской культуры.

Вот в “Книге ремесел” XIII века начертано: “Если старшина находит недоброкачественно выпеченный хлеб, то есть не указанного размера, так, что три хлеба продает дороже, чем за шесть денье и дешевле, чем за пять денье, хлеб в полтора денье, которых двенадцать штук продают дешевле, чем за одиннадцать денье, за исключением эшоде... то весь подобный хлеб будет считаться действительно недоброкачественно выпеченным, и старшина поступит с этим хлебом по своему усмотрению... Король Филипп постановил, что булочники, живущие в Парижском округе, могут продавать свой бракованный хлеб (искусанный крысами или мышами, слишком твердый, сожженный или перестоявшийся, хлеб переросший, слишком густой, неудавшейся формы, недостаточно высоко взошедший или слишком маленький)... в воскресенье в рядах перед кладбищем Невинных, там, где продают железо, и т.д. и т.п.”. “Ни один ткач...” — и снова мельчайшие уточнения запретов. Запреты все тоньше и тоньше, и наконец опять возникает то единственное “можно”, которое превращает цеховой запрет в определение уникального шедевра.

Возможно даже очертить ту нишу, в которой средневековая цивилизация и средневековая культура наиболее органично и плотно входили друг в друга (в другом повороте я уже говорил об этом). Это — жизнь “в (о)круге храма”. Начиная с того момента, когда вокруг строящегося храма собираются ремесленники с их семьями, дети, обучающиеся тут этому ремеслу, и кончая звоном колоколов, складывается особая цивилизация зреющего шедевра. Возникает, с одной стороны, виртуозность строительного мастерства, технологии, умения преодолевать сопротивление материала, создаются тончайшие новые инструменты по подъему тяжестей и одновременно создается предельный феномен культуры — храм. И действительно, многие документы эпохи хранят это странное единство. Вот пример. Альбом чертежей архитектора Виллар де Оннекура (XIII век). Здесь не только рисунок самого храма. Здесь и проекты подъемных сооружений, необходимых подвозных путей, геометрические формы, наметки строительной статики и т.д. и т.п. Здесь наглядна внутренняя необходимость цивилизационной схемы, включенной в ядро культуры. Одно — в другом. Камень не вышиблен из здания, он несет в себе полную “теологическую” нагрузку. Это соединение культурного и цивилизационного подхода, может быть, наиболее наглядно выступает, художественно фокусируется в “Шпиле” Голдинга.

Помните два рядом находящихся изречения? Священника Джослина:

“Наш собор — это чертеж молитвы, шпиль — чертеж той же молитвы, которая вознесется превыше всех”. И мучительное трагическое восклицание Роджера-каменщика: “Это всего лишь кожа из стекла и камня, распяленная на четырех каменных ребрах, по одному — в каждом углу. Камень между устоями не прочнее стекла, потому что на каждом дюйме я должен выгадывать прочность за счет веса или вес за счет прочности. Нужно скрепить венцы и подвесить их на каменном яблоке, чтобы они своей тяжестью стягивали кожу. Тяжесть, тяжесть и тяжесть! Она все сильнее давит на устои, на тонкую кожу стен, на поющие опоры, но это еще не все...” Здесь сопряжены невероятно (сверхъестественно) изощренный ремесленный труд, ощущение мастерского преодоления косной материи (но тяжесть остается, и она — насущна...) и — вдохновение поющей, возносящейся молитвы. Это сочетание создает то, что можно назвать культурой, воплощенной в здании готического храма. Но та же “лествица” цивилизационного восхождения к неповторимому и невозможному шедевру пронизывает всю жизнь средневековья.

Вот, наверное, — основной пример. Даже не пример, но — смысл... Это — отношение к Слову, к единственному Библейскому тексту. Каждый “промежуточный” текст, каждое очередное толкование должны быть истолкованы вновь и вновь по отношению к этому единственному исходному тексту, должны быть мысленно и рукописно (ремесленно) ориентированы на то Слово, что было в начале. Но чем более уточненным и проникновенным в изначальный смысл окажется слово толкователя, его теологическая “Сумма...”, тем более... авторским окажется этот текст. Окажется... единственным и неповторимым “Шпилем...”. Не текстом толкователя, но текстом именно этим, подлежащим новым истолкованиям. Стоящим где-то на грани ереси. Тексты Августина, Дунс-Скотта, Фомы Аквината, Абеляра или Николая Кузанского — это именно авторские произведения, но не только маргиналии на полях изначального Слова.

 

* * *

 

Однако особое место занимает цивилизация в XVII—XIX веках, в культуре, в антитезе и в дополнении к культуре Нового времени.

Синонимом цивилизации для Нового времени оказывается гражданское общество.

В гражданском обществе все те характеристики цивилизации, о которых я говорил выше, приобретают особый смысл.

В самом деле, то отношение к свободному времени, времени досуга, то значение частного лица, о котором я говорил выше, в промышленной цивилизации начинает внедряться непосредственно в самый процесс производства. В режиме рыночного найма рабочей силы свободный выбор — договорным путем — места и условий моей работы, и — следовательно — постоянная грань работника и частного лица, работника и гражданина, все это оказывается решающе существенным для всего нововременного производства. Я — хозяин своей рабочей силы, хозяин самого себя, я постоянно решаю, “быть или не быть”..., кем и когда быть, и в этом отношении формальное равенство на рынке, формальное равенство при найме рабочей силы, цементируемое формальным правовым равенством, эта “опалубка ” моей деятельности, — достаточно пустотная и поэтому позволяющая развиться разному содержанию, — оказывается важнейшей характеристикой современного общества. Если бы меня спросили, что в первую очередь характерно для нововременной промышленной цивилизации, я бы сказал: это в первую очередь существование гражданского общества. В гражданских связях разрываются, преодолеваются фатальные “вынужденности” детерминации “извне” или из “нутра”; возникает охлажденное общение формального равенства, договорного права, все, что характеризует жизнь индивида, не сводящуюся к внешним экономическим детерминантам.

Когда Маркс, скажем, говорил, что внутри непосредственного процесса труда двигателем оказывается отношение необходимого и прибавочного времени, то он не учитывал, минимум, два важнейших момента.

Внутри непосредственного процесса труда, действительно, рабочее необходимое и рабочее прибавочное время является — в своем внутреннем отношении — основным двигателем производства, но в целостном общественном производстве основным импульсом оказывается отношение свободного времени и времени исполнительского, времени свободного от работы и времени рабочего. Но свободное время — это не просто время досуга, это — время относительно свободного развития человека, и именно оттуда — через науку, через другие сферы всеобщего труда идет коренное изменение производства. И, во-вторых, Маркс не учитывал то, что рынок — это не просто средство реализации, скажем, прибавочной стоимости, но — за счет спроса и предложения — средство развития тех потребностей и способностей человека цивилизации, которые коренным образом меняют сам процесс производства.

Итак, гражданское общество как характеристика буржуазной, промышленной цивилизации является предельно существенной ее характеристикой. В этой связи еще один момент. Когда Маркс критиковал идею гражданского общества, то он писал следующее: “Права человека есть не что иное, как права члена гражданского общества, то есть эгоистического человека, отделенного от человеческой сущности и общности. Речь идет о свободе человека как изолированной замкнувшейся в себе монады. Право человека основывается не на соединении человека с человеком, а наоборот, на обособлении человека от человека. Практическое право на свободу есть право человека на частную собственность. Эта индивидуальная свобода ее использования и образует свободу гражданского общества. Она ставит всякого человека в такое положение, когда он рассматривает другого человека не как осуществление своей свободы, а наоборот, как ее предел. Следовательно, ни одно из так называемых прав человека не выходит за пределы эгоистического человека, человека как члена гражданского общества, то есть как индивида, замкнувшегося в себя, в свой частный интерес и частный произвол, и обособившегося от общественного целого”.

В этой критике гражданского общества проглядывают два решающих, существенных пробела.

Во-первых, если люди объединяются с людьми, не обособившись, не отделившись, не сосредоточиваясь как отдельные “монады”, — то их общение с другими людьми оказывается не результатом свободного решения, свободного договора, но есть слипание в некую исходную общинную, до-индивидуалистическую медузную магму. Не обособленный индивид, не понимающий свою ответственность за свое общение, это вообще не индивид, во всяком случае, в условиях гражданского общества.

И второй момент.

Маркс пишет, что в гражданском обществе свобода другого человека рассматривается не как осуществление, но как предел моей свободы. Верно. Но если свобода другого человека не рассматривается как предел моей свободы, предел, которого я не могу перейти, — как та самая тайна за семью печатями, — вмешиваться, влезать в которую я не могу, то тогда осуществление свободного общения оказывается невозможным. Развитие в структуре гражданского общества идеи “мой дом — моя крепость”, предела, “мелового круга”, который я не могу переступать, чтобы своекорыстно “осуществить” в другом свою свободу, оказываются важнейшими, формообразующими моментами современной цивилизации.

 

* * *

 

Теперь вернемся к тем определениям культуры, о которых я говорил выше и которые составляют важнейшую характеристику нашего времени. В странном современном сдвиге культуры в эпицентр человеческого бытия, я думаю, цивилизация не уменьшает, а в гигантской мере — во всяком случае, для этого переходного периода (не буду загадывать слишком вперед) — увеличивает и усиливает свою роль и свое значение.

Несколько соображений, укрепляющих этот вывод. Сдвиг в эпицентр культуры оказывается — вне цивилизационных скреп — страшно тревожным и опасным для человеческого бытия. Поговорим сейчас не о плюсах, а о соблазнах культуры, в ее онто-логических предположениях (то есть — в конце XX века).

Культура — особенно современная — несет в себе два странных пограничья. С одной стороны, это пограничье с “культурничаньем”, когда человек культуры движется, крутится внутри самой культуры и — в итоге — культура заменяется дешевым культуртрегерством, эстетизмом. Когда культура не выходит на ту грань среднего нормального и — странного человека, вне которой — вне этой грани — культура оказывается неким вырождением. Подчеркивание этой грани сегодня оказывается предельно существенным, ибо культура преодолевает и элитарность, и эгалитарность человеческого бытия в предположении, что каждый человек — особая вселенная, и общение между людьми — невероятно сложное и насущное дело. Дело “странных людей”, все начинающих впервые... Но сейчас подчеркну второе пограничье. Сегодня грань культуры, — обнаруженная в катастрофах беженства, лагерей, окопов, тоталитарных режимов, — это, одновременно, — грань хаоса, грань бесповоротного отказа от человеческого бытия, грань человека и зверя. Поскольку наша жизнь выносит нас сегодня на грань “мира впервые” уже не только в сфере произведений культуры, но в перипетиях быта, повседневно и ежечасно, то соблазн выпадения из мира культуры и из самого человеческого бытия оказывается невероятно, чудовищно острым.

Тут прививка цивилизации, воспитанности даже подчеркнуто формальной, позволяющей нормально общаться самостоятельным людям, становится предельно важной и существенной.

Еще один соблазн культуры.

Я говорил, что в современном сознании спорят между собой культура восточная, культура западная, культура африканская, собственно европей-ская в ее разных воплощениях: античном, средневековом, нововременном. Это легко говорится — “спорят между собой”. В жизни такой спор быстро вырождается в кровавые столкновения. Опять-таки без определенной цивилизационной воспитанности, сдержанности и определенности, без этого мелового круга вокруг индивидуального человеческого бытия этот спор вырождается в смертоубийство. Необходимый и крайне существенный и насущный диалог культур требует отдаленности, ограничения, требует жесткой и постоянной цивилизационной прививки. Это — диалог личностей, а не национальных пристрастий, точнее — предрассудков.

Следующий момент. Я говорил, что диалог культур вновь вызывает к жизни культуры прошлых эпох, но это означает, что культуры прошлого возрождаются сегодня вместе со всеми своими врожденными миазмами. Культуры европейского прошлого, исламского прошлого, средневековых времен рождаются вместе со своим собственным варварством и собственным бескультурьем, и это вполне понятно. Вообще-то хронотоп культуры всегда обладает не только современным измерением. Но сегодня прошлые эпохи входят напрямую в быт, в повседневность, а прошлое — это не только культура, тут не отделишь, не отсепарируешь эпохальное добро и зло. Снова: без сугубой цивилизационной прививки, в частности, вне ауры гражданского общества, возрождение прошлого, его культуры, речи, смыслов оказывается страшно трудным, тяжелым и опасным делом. Грозит срывом в культурную (вне-культурную) пропасть.

Еще одно.

Современные катастрофы ежедневно ставят человека в начало собственной ответственности за свое бытие. Предельной ответственности индивида, который уже не охраняется, не “окукливается” коконом государства, привычек, заранее взятых бытовых стереотипов. Эта предельная ответственность индивида — вне развития цивилизации — легко срывается в крайний эгоцентризм. Именно потому, что сегодня сближается начало бытия, как оно дано в культуре, и как оно пронизывает вседневный быт, именно поэтому этот пафос постоянного начинания оказывается крайне опасным, хотя и соблазнительным. Это — постоянная грань наиболее тонкой культуры (в ее онтологических за-мыслах) и как бы дикого варварства, в его самодовольной всеядности. Но чтобы разобраться в этой антитезе, вернусь к цивилизационной идее, к обращению двух форм детерминации.

Я бы сказал так: человек культуры непосредственно вообще не общается с другим человеком культуры. Чтобы это был действительный диалог, необходима цивилизационная “мембрана”, цивилизационный меловой круг и, в первую очередь, — “вещь культуры”. Только в плотном теле этих “вещей” осуществляется реальное культурное общение.

Сейчас я наметил ряд существенных соблазнов, связанных с онтологическим “выбросом” культуры в XX веке. Но в том же веке дико ослаблена эта необходимая цивилизационная “мембрана”. В результате, испуганные и раздраженные “выбросом” культурно-варварской аннигиляции, мы готовы отказаться от самой идеи разума, от пафоса культуры.

Думаю, эти соображения особенно значимы для русской истории и российской современности.

В ходе российской истории в последние столетия развивается очень утонченная культура на грани с другими отрогами и средоточиями европейской западной культуры, но, вместе с тем, цивилизация, — социум бюргера, “нормального человека”, частного лица, — не развивалась вообще или развивалась крайне замедленно. Можно, с некоторым преувеличением, сказать так: мы делили и умножали с Западом его культуру, не разделяя его цивилизацию, и мы разделяли с Востоком его бескультурье, не разделяя (и не умножая) его культуру. Мы — люди России — по своей культуре всегда были людьми Запада. Нелепо сейчас говорить, стоит или не стоит, возможно или невозможно включаться России в Запад; западная культура без наших культурных достижений — это еще не западная культура; мы — вне пограничья с немецкой или французской культурой — это еще не русская культура. Российская культура — как грань общеевропейской культуры — это — культура индивидуальности, личности, это — поворот судьбы отдельного человека, отнюдь не “общинная культурность”. Но это — в культуре. А в цивилизации? Здесь — провал, вплоть до почвенной общинности... Возникал странный вакуум. Мы не имели своей цивилизации, цивилизация в значительной мере была заемная. В этой связи невероятно утонченная культура, может быть, наиболее утонченная западная культура XIX века (но именно на грани с французской, английской, немецкой культурами) повисала в воздухе; ее цивилизация была “за рубежом”, но тогда — какая это цивилизация... Чужой цивилизации не бывает. Мы несли на своих плечах вериги азиатского бескультурья, не умея вступить в диалог с восточной культурой. Этим “азиатским бескультурьем” была империя, имперский дух. Можно сказать так: имперство и колониализм это всегда — бескультурье, культивирование раба. Британская империя — такое же бескультурье, как империя русская...

Долгие годы я работал в Таджикистане. Когда я приехал, еще достаточно высоко было ощущение восточной культуры. Знание фарси, знание арабской грамоты; почти в каждом кишлаке я видел на меловых стенах какие-нибудь рубаи Хайяма, которые были неизвестны нашим исследователям. Еще — уже с великим трудом — передавалась утонченнейшая, своеобразнейшая и, по-своему, индивидуальная, культура. Мы, однако, запрещали арабский алфавит, уничтожали знатоков фарси — уничтожали и духовно, и — реально, физически. В итоге у таджиков был вычеркнут “хронотоп” собственной, очень высокой, очень долгой культуры. Они становились полуграмотными в своем собственном языке и недоучками в речи русской. Возрождалось варварство, но не культура. Это характерно для всей Средней Азии. Дикая расправа с восточной культурой в сочетании с имперской бюрократической “наторелостью” местных чиновников.

Если подытожить, можно сказать, что для России те соблазны “онтологии культуры”, о которых я говорил выше, наиболее опасны. Индивидуализм развивался в России не столько в образе среднего человека, нормального индивида, для нас всегда глубоко неприятного, сколько в образе человека несчастного, униженного, оскорбленного или, с другой стороны, вольного разбойника, человека, выброшенного из меловых кругов цивилизации. Я не буду говорить, плохо это или хорошо, — может быть, для литературы это очень здорово. Но это была индивидуальность двух маргиналов, вышибленных из гражданского общества и обреченных слиться в одном — роковом — действе социального переворота люмпенов. Может быть, впервые это слияние было осознано в “Шинели” Гоголя, когда — в последних сценах — Акакий Акакиевич выродился в призрак разбойника, грабившего людей на площади. Соединение этих двух ипостасей униженного человека, развитие индивидуальности в маргиналиях, но не в культурных, цивилизационных центрах сказалось невероятно губительно и страшно в истории России. В той истории, которую все мы пережили. И отцы, и дети, и внуки. И правнуки. Пережили в 1917—1993 годах.

Поэтому, если вдуматься, проблема цивилизации и культуры (в их взаимопредположении и взаимоисключении) имеет не только принципиально философское, но и глубоко актуальное значение в трагедиях России XX века. Почти — вывод? Но заканчивать мою тему еще рано.

Все же это сопряжение актуальности философско-логической и актуальности непосредственно социальной (в антитезе — “цивилизация — культура” в канун XXI века) требует еще нескольких разъяснений.

Буду по возможности краток

1. Испытание культурой — в ее онтологической изначальности, то есть

— исходно — в ее пограничности с вседневным бытом и бытием современных людей, это испытание и эти соблазны, и это истончение цивилизационной мембраны, все это порождает первую, естественную реакцию, бегство от чуда нового разумения...

Такое бегство осуществляется прежде всего в форме отступления в знакомые крепости привычных верований и норм; в форме отторжения всех “чужих” ценностных спектров, во имя старого доброго единственного

— своего — с трудом реставрируемого (?) духовного мира. В Европе отторгается все восточное, или все африканское; все античное, или все возрожденческое, во имя... якобы возрожденного (не могущего возродиться) средневековья. В Азии отторгаются все ценности цивилизации и культуры западной, европейской. Отторгаются с особой мировоззренческой злобой и бесповоротностью. Отторгаются и не могут быть отторгнуты. Жизнь XX века такова, что иные культуры, цивилизации, формы бытия вновь и вновь заполняют наше сознание, почти “толпятся” в нем; они — эти “чужие” формы и “возможные актуализации бесконечно-возможного бытия” — неотторгаемы, они гнездятся в повседневном быту современного — европейского или азиатского — индивида. Вспомним: войны, беженство, тотальные (и тоталитарные) диктатуры, революции, мировые экономические переселения народов...

В России это бегство в (якобы) спокойное крепостное прошлое означает возрождение имперской мечты и имперского дела, официального православия (в режиме нового министерства пропаганды), даже — возрождение мифов коммунистических, — уже ставших “светлым воспоминанием” о “светлом будущем”. Теперь и ГУЛАГ не страшен.

Но сегодня “ империя ”, или “светлое будущее” — это даже не нечто наличное и стабильное, нечто — веками — глухо подменяющее в России реальную цивилизационную мембрану верховными государственными репрессивными скрепами. Сегодня “империю” и “коммунизм” — придется вводить “заново”, точнее “застаро”, вводить морями крови и полным экономическим разорением. И это — в компьютерную эру на Западе, в тот век, когда реально решающим оказывается всеобще-индивидуальный труд, когда малые группы людей и даже дома-сидящий-индивид (+компьютер +информационная система), но отнюдь не имперский монстр, становятся основанием современного производства и общения! Снова Россию заманивают ее имперские соблазнители в еще более страшную — на этот раз реставрационную — пропасть.

И — снова — шанс этих соблазнителей: в российской истонченности цивилизационных челноков и — “вещей культуры”. Правда, в русской истории есть (были?) и другие, очень странные, но всерьез работающие аналоги цивилизации. Ведь без неких аналогов культурной вещности невозможна сама культура.

Это, прежде всего, — узловая линия русской речи. Речи, сопрягающей внешний язык и внутреннюю речь (с ее особой семантикой и синтаксисом) в мире высокой литературы, в первую голову — в поэзии. Об этой стороне дела я говорю в отдельной статье (“Русская национальная идея? — Родная русская речь”). Сейчас совсем коротко. Конечно, каждая великая культура в значительной мере фокусируется в родной речи, поэтической наособицу. Но в России — иное дело. В России речь писателя оказалась не только воплощением культуры (“рост корнями вверх”), но она была также синонимом цивилизации, восполнением ее нехватки. Литература (шире — искусство) формировала постоянную мембрану нормализованного взаимообращения с языками европейской культуры (немецким, французским, английским). На этой основе бытие русской культуры “на грани...” оказывалось не только феноменом диалога культур, но также феноменом некой формализации этой “грани”, ее упорядочением.

Жизнь “как в романе...” оказывалась дополнительным укреплением заемной (уже — не заемной) европейской цивилизационной прокладки. Но именно поэтому предельное внимание к сохранению и преемственности речевой культуры было и есть для России дело первостепенной важности. Мандельштам говорил, что стоит онеметь двум или трем поколениям русских людей, и все будущее российской жизни будет поставлено под угрозу. Сейчас это уже не угроза, но почти необратимая немота.

Другим восполнением цивилизационной “прокладки” (точнее — другой стороной того же феномена) была в России интеллигенция, не столько как социальная “прослойка”, сколько как особый образ жизни, высокий норматив гражданского и просто человеческого поведения, особый образец воспитанности. Это — не европейский образ бюргерской золотой середины, но это и не симбиоз “униженного изгоя” и “благородного разбойника”. Это — культурой формируемый и культурой проецируемый — гомункулус цивилизации. Семьдесят лет нашей советской жизни уничтожили (буду осторожен — в значительной мере свели на нет...) этот странный продукт российской истории... Не хочу никого и — менее всего — самого себя пугать, но вряд ли возможно отрицать, что вне интеллигентных средоточий русская история не имеет цивилизованного смысла.

Но здесь напрашивается второе дополнение.

2. Подчиняясь своей теме, я намеренно выпячивал необходимую роль цивилизации в собеседовании с культурой. Но, конечно, может быть все же, основной смысл цивилизации — в жесткой умеренности, в постоянном “снятии” и отрицании онтологических выходов культуры. Цивилизация — это Хор эллинской трагедии. Культура — всегда антипод Хора, она — всегда

— есть выход наличного бытия на грань: в модальность начала (до-начальности) бытия и мысли, в некий иной — лишь в культуре возможный и лишь вообще возможностный — мир. Снова “корнями вверх”. Цивилизация

— всегда согласна. Всегда — сейчас. Здесь. Всегда — продолжение (а если начало, то только понимая “продолжение” в статусе начала; к примеру, — включение интуитивного скачка в определение картезианской дедукции или гегелевского “развития понятий”).

Странный человек культуры — извечно есть Антигона в противовес нормальной Исмене. Или — “Эдип-царь” в соотнесении с уклончивым и уже не могущим себя судить — “Эдипом в Колоне”. Или Гамлет рядом с Горацио....Конечно, “странный человек” культуры отнюдь не романтический герой на котурнах всеобщего отрицания. Это — обычный человек своего времени, но способный себя остранить, вненаходимый по отношению к самому себе, ко всей своей целостной жизни, и — именно поэтому — находящийся на грани с человеком иной культуры, с личностью “по ту сторону своего мира”. Или иначе: цивилизация всегда векторна; культура — всегда средоточие, самозамкнутость — многих веков истории и многих десятилетий земной человеческой жизни.

Сейчас я говорил почти загадками и речевыми сращениями (понимающему — достаточно), но теперь более замедленно вернусь к своей непосредственной теме. Постоянное противостояние цивилизации и культуры (их боровская “дополнительность”) очень своеобразно сказались в истории России XIX века. Пробелы, зияния в цивилизационной “золотой середине”, игра на культурно-цивилизационную антитезу были, во-первых, источником опасного мессианства культуры, а во-вторых, настоящее все более ощущалось как нечто, сущее только “до поры до времени”. Я имею в виду следующее.

Итак, — во-первых. Культура всегда отождествляет времена, точнее, сосредоточивает — в настоящем — будущее и прошлое. В настоящем — то есть в неразличимом и неделимом по малости мгновении. Это средоточие достигается по-разному в разных культурах, в разных типологиях личности (в античном герое; в средневековом страстотерпце и мастере; в нововременном “авторе своей биографии”; в современном “человеке кануна”...). В античности таким средоточием времени оказывается момент акме (средины жизни). В средние века — момент исповеди, предстояния времени и вечности. В Новое время — “тире” между годами рождения и смерти, проигрываемое “в обе стороны”. В современном мире это — момент начала бытия, мыслимый, и не только мыслимый, но действительно реализуемый повседневно, в предельных ситуациях быта 56.

Так вот, если снова вернуться к нашей теме: такое средоточие — в настоящем — прошлого и будущего времени осуществлялось в России XIX века (в канун века XX) в модальности некой утопии, или мессианства. В “нормальной культуре” (во всей парадоксальности такого словосочетания) будущее и прошлое стягиваются в настоящее в кристалле произведения, в постоянном ощущении эстетического “als ob...” (“как если бы...”). Это Прошлое и Будущее воображаемое, из-обретаемое, возможное. Как пурпур щек в белом мраморе, как сияние листьев в картине импрессиониста, как разыгрываемое Гамлетом — в “Мышеловке” — время уже произошедших и еще предстоящих убийств. В русской культуре XIX века будущее мнилось реально, всерьез, до ужаса всерьез, могущее и долженствующее наступить на векторной прямой, — стоит лишь поднатужиться и понять настоящее как последнюю ступень к этому “светлому грядущему...”. И стоит лишь превратить это “понимание” в реальное — приближающее — действие, деятельность, практику... Практику любого идеологического толка — имперско-мессианского или коммунистически-партийного... Всякий раз феномен культуры непосредственно и прямо должен был полностью отождествиться с действительностью, вытеснить цивилизационные прокладки, мешающие этому отождествлению.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...