Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Этому можно помочь, разнообразя восприятия: душа отдается чувству, но не испытывает утомления. 25 глава




Пойдем однако дальше! Вот я пользуюсь моими органами последовательно и многократно. Я вижу множество изолированных представлений, без порядка, без взаимосвязи, без мостиков и без переходов между ними. Они должны быть упорядочены, должны обрести взаимную связь. И вот тут мое внутреннее чувство действует уже не в одиночку, я учусь связывать и разделять. Вот тут-то и возникает рефлектирующая деятельность души: я выношу суждения. Нечто вне меня, ощущаемое моими органами чувств, стало восприятием. Мельчайшее различие в этом «нечто» приводит к суждению; малейшее отчетливое различие в том, что первоначально звалось суждением, оказывается двойным рефлектирующим действием души и, следовательно, становится уже заключением, становится умозаключением.

Если я не хочу упорствовать, отвергая названия и обозначения, принятые тысячелетиями, если я не хочу быть слепым, смешивая и сваливая в одну кучу действия души, которые так же отличны друг от друга, как простой солнечный луч от луча преломленного или дважды преломленного, то против истинности этих доводов мне не найти ни единого возражения. Зато я ясно вижу, что у моего противника тут-то как раз и кроется ошибочность его утверждений, а, увидев это, я могу указать не только на саму ошибку но и на то, откуда она проистекает. Тем самым заблуждение опровергается двояко. Я не только противостою философу, но и возвышаюсь над ним. Выявляется не только уродливость его тела, но и причина подобного уродства.

 

==548


Итак, прежде всего ограничимся различием между ощущением, суждением и заключением. Вернемся к нашему детству: первые представления о телах, скажем, об их непроницаемости, цвете, форме, как мы их добились? Непосредственно через одно единственное восприятие? Ни в коей мере! Через многие единичные восприятия, через долгое взаимосопоставление их, через сравнение и суждение — только этим путем пришли мы к убеждению. Представление о величине, о протяженности, об удаленности кажется нам элементарным ощущением, непосредственным восприятием; но о том, что оно таковым не является, свидетельствуют наши многократные ошибки и первые же наши попытки рефлексии. Они показывают, что все эти идеи суть суждения, позднее составленные суждения, следствия из многих, вначале неудачных и до сих пор еще часто не удающихся заключений. Но если так обстоит дело с простейшими, нагляднейшими представлениями о предметах, которые, казалось бы, сами напрашиваются, чтобы их считали непосредственными ощущениями органов чувств, если даже эти представления образованы не просто с помощью непосредственного восприятия, но благодаря многократным сравнениям и выводам, то что уж говорить о наиболее общих, тончайших абстракциях? Если я даже протяженность, величину или удаленность предмета не могу видеть непосредственно, но должен строить суждения и заключения, то как же могу я не строить суждения и заключения об истине и лжи, добре и зле, красоте и дурном вкусе. Разве я могу непосредственно ощущать их, как я ощущаю, что я мыслю, что я существую? Что за бестолковая голова! Какой беспорядочный поток понятий! Так вот! С самого раннего детства мы привыкаем к мышлению, к самым разнообразным видам мышления, причем ко всем вперемежку, так что, как это всегда бывает с привычками, мы и тут, в конце концов, лишь с трудом подмечаем и различаем те отдельные действия, которые мы привычно выполняем. С первых же дней нашей жизни мы мыслим, выносим суждения, строим заключения, и все это вперемежку, вместе, то и другое—рядом. В результате все это сбивается в общий клубок или, точнее сказать, отдельные жилки так сплетаются в единую ткань, что, если не выделить их, глаз и впрямь может обмануться, приняв их все вместе за нерасчлененное целое. Мы привычно и уверенно выносим суждения, строим заключения, а кажется нам, что мы непосредственно ощущаем. Мы опускаем какие-то звенья, и заключение выглядит простым суждением. Мы утрачиваем связь представлений, и вот уже суждение кажется нам непосредственным ощущением. Первые представления о цвете, форме, протяженности тел постигаются лишь путем длительных сопоставлений единичных ощущений; но именно эти долгие сопо-

==549


ставления делают их привычными. Соединительные звенья утрачивают отчетливость. Остаются как бы простые непосредственные ощущения, и в таком виде мы пользуемся ими, не вдаваясь в анализ, привычно, быстро, безотказно. Но почему? Такими ли должны они казаться мудрецу? Ему, осторожному, вдумчивому исследователю души? Почему, если сознание Ньютона в его математических прозрениях, привычно и проникновенно минуя и отбрасывая промежуточные рассуждения, сразу и непосредственно находит результат там, где его истолкователь вынужден в цепи заключений снова восстанавливать недостающие звенья, чтобы вскрыть их последовательную связь, там, где ученик с огромным трудом карабкается со ступеньки на ступеньку, чтобы одолеть всю эту лестницу? — Почему? Разве тот промежуточный ряд, в прояснении которого не нуждалось сознание Ньютона, разве он благодаря этой непроясненности, благодаря светлому прозрению был отменен? выброшен? уничтожен? Разве он не остался там в цепи и разве он не появляется неизбежно перед взором некоего комментирующего исследователя или медленно воспринимающего ученика? И если душа ребенка (в своей сфере не менее великая, чем душа Ньютона) в силу длительной привычки к мышлению, к суждениям и заключениям действует, наконец, по привычке, не осознавая всякий раз их различия, разве в этом случае эти различия исчезают? А тем более, разве исчезают они для философа, который и стремится-то как раз исследовать и разграничить основные способности души и основные ее действия?.. Мне кажется, источник неопределенности достаточно ясен. Но, может быть, господин Ридель не придает значения определенности: может быть, он хочет своими объяснениями, во всей их великолепной запутанности, довести до нашего сведения, что мы не всегда ясно сознаем наши суждения и заключения, что мы и без этого осознания способны познать, воспринять и определить истину, красоту и справедливость, ибо будучи захвачены объектом, мы забываем о применяемых средствах и, не сознавая формального в нашем познании, тем не менее живо воспринимаем материальное? Возможно, он хотел сказать, что природа поступила мудро, когда она среднего человека с обычной структурой души уже на этой средней стадии развития человечества для того и поместила между смутными и ясными идеями, чтобы эта живая средняя ступень могла различить на горизонте те вершины, которые мы именуем обычно в вопросах познания — sensus communis, в вопросах справедливости и несправедливости — совестью, при рассмотрении прекрасного — вкусом. Так что эти выражения означают всего лишь обычное применение нашей способности судить о разного рода предметах... Но зачем мне гадать о том, что, возможно, хотел сказать господин Ридель, когда на самом деле

 

К оглавлению

==550


он хотел сказать диаметрально противоположное. Ибо именно эти три обычные применения нашей мыслительной способности превращает он — ив этом его цель, его заслуга, его реформаторство в философии—в основные способности души.

Вот каким образом то, что прежде было всего лишь логической неточностью, превратилось в психологическую нелепость. Троица ублюдочных идей, непосредственное восприятие, которое не прибегает к умозаключениям и тем не менее убеждает, да еще убеждает-то в области высочайших абстракций человеческого разума — истины, красоты и блага,— эти порождения заблудившейся рефлексии становятся основными способностями, первичными неразложимыми основными способностями, и одна возле другой укладываются на ровную как водная гладь поверхность души. Одна возле другой? Sensus communis, вкус и совесть укладываются один возле другого как основные способности души? Выходит, каждая из основных способностей действует сама по себе? Значит, возможен sensus communis при отсутствии вкуса и совесть при отсутствии sensus communis? Следовательно, возможны создания, наделенные вкусом, но лишенные рассудка, или обладающие рассудком, но лишенные совести? Одни способны различать добро и зло, другие — прекрасное и безобразное, не будучи в состоянии ощущать истинное?

О психолог, психолог! Для него существуют вкус и совесть, лишенные sens commun*. В обоих первых нет по его мнению ничего такого, что нашло бы свое объяснение в последнем. Он и без этого последнего может их в качестве основных способностей объяснить, упорядочить, а быть может, и сотворить — о психолог!

Разум как бы незаметно хмурится и мрачнеет. После того как учение о душе он трактовал просто и изящно, с той удивительной точностью, которую придали ей ученики Лейбница, после того как Мендельсон и Зульцер раскрыли в ней столько парадоксов, в особенности в сфере смутных и запутанных идей, когда от созерцания этого величавого в своей благородной простоте здания он внезапно попадает в лабиринт Крузиуса-Риделя, где, разрастаясь как сорняки громоздятся одна на другую основные способности, где тончайшие и сложнейшие душевные навыки становятся первичными ощущениями, из которых проистекает все что угодно и неугодно, где душа человеческая превращается в хаотическую бездну внутренних непосредственных восприятий, а мировая мудрость становится чувствительной и невнятной болтовней...

О болтовня, ты не философия больше, ты умертвишь любую философию!

То же, что sensus communis, но по-французски.

 

==551


Умертвишь любую философию? А вот господин Ридель на каждой своей основной способности возводит особую, новую философию, которая в такой же мере станет отдельным обособленным зданием, в какой ее базис является обособленной способностью,— философию разума, философию сердца, философию вкуса. Давайте-ка приблизимся к этим зданиям и попробуем, прочно ли стоят колонны. Только смотрите как бы они, падая, не обрушились на нас.

Сущность философии заключается в том, чтобы заложенные в нас идеи как бы выманить наружу, чтобы довести до полной ясности те истины, которые мы всего лишь смутно ощущаем, чтобы развернуть доказательства, которые мы не во всех посредствующих звеньях отчетливо себе представляем. Все это нуждается в суждениях и заключениях, в суждениях, которые исходят из сравнения двух идей и развиваются до тех пор, пока их взаимное соотношение не прояснится до конца.

На том и строятся сущность и творческая сила всякой философии, что она помогает мне увидеть с известной достоверностью, с уверенностью те истины, которые я до этого вовсе не видел или во всяком случае, видел не столь ясно, не столь отчетливо; на том, что с ее помощью я уверенно выношу суждения вкуса и различаю признаки красоты в таком свете, в каком до этого они не были мне доступны; на том, что добро и зло я постигаю в самой их сути, в их причинах, различных видах и следствиях, которых прежде я просто не различал. В этом — пластическая сила философии, но вот появились риделевые основные способности и она исчезает!

Непосредственное восприятие, не прибегающее к умозаключениям, не поддается прояснению и развитию, а если бы даже и поддавалось, к чему этот долгий бесполезный окольный путь? Если непосредственное восприятие истины, красоты и блага возносит меня, помимо всякой культуры и умозаключений, к этим трем столь возвышенным целям человеческой души? Куда же дальше, куда еще выше, чем к убежденности в том, что является истинным, добрым и прекрасным?

«Sensus communis учит каждого человека истине в той мере, какая нужна ему, чтобы жить и распознавать добро». В той мере, какая нужна ему? Чтобы жить? И распознавать добро? Дополню-ка я несносную неопределенность этих слов. Я примерно представляю себе ваши идеи. И также ношу их в своем внутреннем ощущении. Спасибо мыслителю за его выдумки! У меня не только оселок для испытания, у меня есть источник всякой истины. Всякая истина заключена во мне. Я обладаю внутренним светом, непосредственным

==552


восприятием, к которому лишь длительным путем может приблизиться опосредствованная дребедень философа. Благодарствую.

Точно так же и с философией сердца: если чувство уверенно правит мною, зачем нужна система? Если оно непосредственно ведет меня к добру, зачем нужна философская наблюдательность? Если я обладаю внутренним светом, который меня согревает, потрясает, воспламеняет, зачем нужны тени отвлеченных понятий и холодных заключений, которые скачут у меня перед глазами, являясь всего лишь слабым отблеском моего внутреннего света?

А тем более философия вкуса? Стоит прочесть риделевы «Письма о публике», и она будет тут же торжественно объявлена вне закона. Итак, отменяется всякая философия: прощай, бесполезная болтовня! Мы теперь в царстве неразумных инстинктов, в безднах непосредственных влечений и неясных мечтаний! Оставь нас, ты, обитающая только на светлых вершинах, дабы озарять мир, оставь нас в нашем отечестве, в котором мы так славно себя чувствуем, в темной пещере Платона.

Ну, а если, к несчастью, я создан так, что мне не свойственны подобные восприятия или они не совпадают с восприятиями моих собратьев; куда же денется в этом случае, при раскрытии сущности, столь часто употребляемое словечко «убежденность»? Речь ведь идет не о вашей тени. Истина, красота и благо — это qualitas occulta*: кто их воспринимает чувством, пусть чувствует; если же этого нет, кто тут поможет, кто убедит? Философ, обычно столь могучий властитель в самой независимой сфере нашей души, в сфере разума и свободы, философ здесь бессилен. Он утратил волшебную палочку своего воздействия, своих превращений, колдовских перевоплощений человеческих душ. Его философия больше не располагает умозаключениями, а значит, и доводами, и, следовательно, не создает непреклонной убежденности. Ты чувствуешь так, я — этак. В этом мы расходимся! Крузиус чувствует, сколько инородных духов поселилось в его душе, различаем их по родам и видам, что, мол, это за духи, чувствует, каким способом каждый из них воздействует на него,— он это чувствует! То, что ощущается только как истина — и есть истина — пусть так! И есть истина! В этом мы расходимся. Клотц обращается к самому себе: господин тайный советник Клотп. вы пишете прекрасно, в высшей степени прекрасно! Свежо, основательно, превосходно, божественно — я это чувствую!

То, что ощущается только как прекрасное, и есть прекрасное. И есть прекрасное! Пусть так. Всякое возражение умолкает. А ты, философ добродетели и религии, ты, что желаешь остеречь нас

Скрытые качества {лат.).

 

==553


отвратить от порока и бедствия... Увы! Голос предостережения и наставлений твоих заглушается.

Мое моральное чувство ощущает не так как твое. Вот, видишь в моей душе влечение к пороку? Оно уносит меня без всяких умозаключений, как же могут умозаключения изменить его? Добродетель — непосредственное чувство. Во мне это чувство оказалось порочным — я повинуюсь механике моей души...

Достаточно лишь указать на подобного рода последствия, чтобы с отвращением отбросить породившую их основу. Достаточно хоть немного поразмыслить над философией подобных основных способностей и высших основных понятий, чтобы отбросить ее с самого порога души, как Платон отбросил пагубных поэтов.

По поводу частных положений, отдельных доктрин и доводов философии Вольфа я охотно допускаю, что многое следует изменить, так же как многое в ней уже и теперь с полным основанием подверглось пересмотру. Я охотно соглашаюсь с тем, что никогда духу мировой мудрости не стоило бы повторять и заново доказывать старые доктрины и гипотезы. Но когда наши великие антивольфианцы ничего не оставляют из всей этой философии, даже самых основ мышления, если они лишают разум его самых основных аксиом и собираются все целиком — принципы, метод и самый разум — заменить сектантским духом, то достаточно присмотреться к тому, что они водружают на ее место, чтобы снова вернуться к философии Вольфа в ее главных положениях.

Психология Баумгартена мне всегда представлялась богатейшей сокровищницей человеческого духа, и комментарий к ней, выполненный с поэтической наблюдательностью Клопштока, хладнокровным критицизмом Монтеня и его не выходящей за пределы здравого рассудка самооценкой, наконец, в высших областях — с острой проницательностью второго Лейбница,— такой комментарий стал бы книгой души человеческой, планом воспитания человечества и преддверьем к энциклопедии всех искусств и наук. Столько точности и порядка в определении способностей души, столь богатые психологические перспективы, такую всеобъемлющую неистощимую природу человеческого духа раскрывает он для обозрения! Разве не заманчиво для исследователя, действуя по этому плану, в свете этих перспектив, заглянуть в глубь своей собственной души и, обретя новый опыт, присоединить его к прежнему опыту Баумгартена. Какие точные откроет он тогда основные понятия! Как тонко разовьет их для каждой разновидности, каждой способности души! Какое здание человеческого духа возведет он, соблюдая простоту и порядок, красоту и богатство на единой, ровной, прочной основе. Я не знаю философа, который обладал бы таким даром определения

 

==554


в короткой, связной, совершенной форме, как Аристотель и Баумгартен. Да, если я раньше никогда не ценил этот дар, то я научился ценить его, познакомившись с определениями Риделя. Сколько опытов Хома, которые у нас, немцев, слывут сейчас новинкой, давно уже стали мне известными по Баумгартену, и притом в куда блее точных выражениях. Многое из того, что наши новейшие философы прекрасного претенциозно растягивают на целые страницы, заключено у него в одном слове, в одном скромном предложении. И если вы не опустились до того, что вас шокирует уничижительный термин «низшие способности души», вам придется признать его первым философом нового времени, который внес яркий философский, а подчас и поэтический светоч в эту область души... Я считаю делом своей чести с полной убежденностью курить фимиам перед тенью этого человека в такие времена, когда его объявляют тупоголовым бесчувственным софистом и ставят себе в заслугу клевету на его философию. Тот, кто прочел хоть что-нибудь из новейших модных сочинений, не задаст мне вопроса, который задал спартанец оратору, восхвалявшему Геракла: да кто же хулит его? Ибо сейчас хулит его всякий, кто его не понимает.

Давайте, вместо его философского метода, рассмотрим метод Риделя. Здесь, видимо, основным принципом является следующий: «то, что каждый должен считать истиной и есть истина!» Но этот основной принцип не только не есть принцип, это самое настоящее подтверждение того, что философия Риделя вообще не обладает и не может обладать основным принципом. Закон: «то, что каждому должно нравиться, и есть прекрасное» — не является основным законом философии. Он говорит лишь о том, что философия прекрасного лишена всякого основного закона и, значит, вообще не существует никакой философии прекрасного. В его эстетике, следовательно, прекрасное и безобразное — два непосредственных восприятия, два нерасчлененных ощущения. Из них все исходит, как из магического фонаря теософов. Благодаря им, должно быть, мышление оказывается одновременно и философским и художественным, так что подлинной диковиной выглядит у господина Риделя то место из Введения к собственно теории, где проводится различие между философами и людьми изящного мышления. Должно быть, благодаря тем же категориям прекрасного и безобразного так изящно пишется и так искренне выявляется чувство, что незачем в красоте искать истину и ни над кем так не будут смеяться, как над беднягой мыслителем. Эта добытая с помощью чувства риделева философия вкуса находится в полном согласии с приведенной выше превосходной аксиомой: «то, что ощущается только как прекрасное и есть прекрасное!» Пожалуйста, берите, кому охота!

 

==555


В своих «Письмах к публике и о публике»*, оказавшихся по содержанию и исполнению недостойными той самой публики, к которой они обращены и о которой написаны, господин Ридель соизволил более ясно высказаться о понятии эстетики, а, точнее сказать, показал, что об эстетике он вообще не имеет ни малейшего понятия.

Он устанавливает в этой науке три пути, которые приводятся в связь с именами Аристотеля, Баумгартена и Хома. При этом выясняется, что древний грек черпал свои законы из произведений мастеров, немец, этот рассудочных"! сухарь Баумгартен, выводил их из дефиниций, англичанин же руководствовался ощущением. И ни на одном из этих трех путей наш великий Четвертый Созидатель не находит эстетики. Ни на одном из трех? А разве эти три пути (я не ставлю вопрос, принадлежат ли они только лишь трем упоминавшимся выше философам), разве сами по себе эти пути исключают друг друга? Разве не могу я, анализируя, подобно Аристотелю шедевр мастера, исследовать тут же со всей проницательностью Хома, возбуждаемое этим шедевром ощущение и уже исходя из этого подбирать материал для дефиниций, со всей тщательностью, четкостью разграничений и систематичностью Баумгартена? Разве не одна и та же душа, не одна и та же ее деятельность предполагает художественное произведение и постигает в нем искусство, предполагает далее ощущение прекрасного и тут же расчленяет это ощущение, предполагает определение красоты... нет! не предполагает, а обретает его, объективно из художественного произведения и субъективно из ощущения? Разве все это не есть единая деятельность единой души? Так зачем же произвольно разделять пути этой деятельности лишь затем, чтобы потом возводить на них клевету, тогда как без совокупности этих путей вообще нет никакой эстетики? Ее нет без аристотелева пути, который я называю так в угоду господину Риделю; в угоду же самой эстетической науке я обращаюсь к нынешним мудрецам: подобно тому, как некогда Аристотель исследовал Гомера и Софокла, вы, современные философы, призваны исследовать шедевры новых гениев — поэтов и художников, художников и поэтов! Винкельман своего Аполлона, Менгс — Рафаэля, Хагедорн — пейзажистов, Хогарт — волноибразные линии и карикатуры, Аддисон — своего Мильтона, Хом — Шекспира, Чезаротти — Оссиана, а добрейший Мейер — нашего Клопштока; Скамоцци и Виньола — свои здания, Рамо и Никкельман — музыку, Новерр — танцы, а Дидро — декорации и средства

Сочинение Риделя носило название «О публике. Письма к отдельным ее

представителям» — Прим. пере«.

 

==556


театральной выразительности. Пусть каждый займется своими шедеврами и разыщет следы прекрасного там, где они обнаружатся. Все они трудятся ради эстетики, только каждый трудится на своем поприще, и очень жаль, что Ридель во всей своей теории изящных искусств и наук меньше всего думает обо всех этих поприщах и об этих трудах.

Он занят более важным делом, он порочит и унижает эти работы. Увы, я буду вынужден углубиться в подробности его скудных доводов. Приходится порой тратить время и труд, заново приводя аргументы и детальные доказательства, чтобы противнику нечего было возразить.

«Этому правилу,— говорит господин Ридель,— поэт, быть может, обдуманно следовал, а может быть и не следовал». Быть может, следовал, а может быть, и не следовал? Если оно действительно вложено в его труд, если оно заключено там как составная часть прекрасного, оказывающая свое воздействие, тогда все верно! Значит поэт действительно следовал ему. Оно сопричастно его произведению. Представлял ли он его себе ясно или смутно — какое это имеет отношение к моим наблюдениям? Чем крупней поэт, тем меньше возился он с ясными, утомительными, обессиливающими правилами, и величайшим из них был тот гений, который, вдохновляясь музой, вовсе не ведал законов. Софокл не думал о правилах Аристотеля, но разве в нем самом не заключен весь Аристотель и еще сверх того? «Для кого обязательны правила, выведенные теоретиком искусства из Илиады?» Да ни для кого! Они не нужны ни Мильтону, ни Клопштоку, ни Шёнайху, ни даже господину Риделю, если он захочет стать вторым Бэтлером! Никакому гению, который сам пробивает себе путь, чей полет полон своеобразия и чей глас разносится подобно каббалистике духов. Не законами должны они быть, а наблюдениями, просветительной, обогащающей разум философией, предназначенной для философов, а не для рифмоплетов и не для самодержавных гениев. Неужели же от того, что вскрытые животные не способны к размножению, анатому следует отказаться от вскрытия?

«Но ведь правила эти слишком уж детально разработаны!» Детально разработаны, чтобы стать прикладными? Нет не для этого они созданы. Детально разработаны и не помогут создать идеальный труд? Тут вина художника, как раз это и показывает исследователь. Детально разработаны и не в состоянии философски осмыслить красоту? Тут вина эстетика; он не сумел правильно подметить, абстрагировать, систематизировать.— Но разве это меняет дело? «Как легко объявить промахи исследуемого автора его достоинствами и возвести их в закон?» Действительно легко, слишком легко и отнюдь не ради пресловутого швейцарского пристрастия к поистине фило-

 

==557


софскому Брейтингеру и не для того, чтобы привести пример, где он более прав, чем Ридель, задаю я вопрос: Ну и что же вытекает из этих столь легко совершаемых ошибок? Должен ли философ вырвать свои глаза, принявшие промахи за достоинства, или он должен впредь внимательнее ими смотреть? Должен ли он точностью сравняться с Аристотелем? О, если бы господин Ридель сравнялся с ним в своей «Теории изящных искусств», перед нами была бы совершенно иная книга!

Как беспощадны его суждения о других авторах, а когда речь заходит о Баумгартене, они к тому же еще злобны. Кому-кому писать об этом философе, но только не Риделю, повторяющему все ошибки Баумгартена, не обладая ни одним из его достоинств. «Словно бы,— заявляет он,— красоту можно определить логически как истину». Словно бы,— скажу я в ответ,— так уж нелепо звучит подобное утверждение? Словно бы красота, которую я ощутил, чьи явления я исследую в них самих и в моем ощущении, не приближается по своей отчетливости к истине? Словно бы создание подобного рода отчетливости не являлось целью эстетики? А разве эта наука не призвана логически определить красоту, это проявление истины? Я полагаю, что в этом и заключается ее задача, и не вижу здесь ничего нелепого!

«Разве с одой можно обращаться, как с соритом*, а с эпопеей, как с диссертацией?» Поэту, складывающему оду или эпопею, бесспорно, нельзя; но философ — разве не обращается он с ней, как с диссертацией, когда из «данных понятий, с помощью ряда неопровержимых умозаключений, выводит правила?» Значит, он не заслужил глумливого прозвища, ведь он выводит принципы постижения

красоты!

«Но где обрести всеобщее понятие красоты? Красота есть άρρητον**, она больше поддается ощущению, нежели изучению».

То, что господин Ридель считает возражением,— лишь невразумительная болтовня. Красота как ощущение есть 'άκρρητον. В момент смутного сладостного восприятия, нежной упоенности — она невыразима; невыразима как раз тогда, когда следовало бы точно выяснить, почему это ощущение так сильно зависит именно от данного предмета. Но чтобы это невыразимое мгновение не мог прояснить другой человек, который станет не чувс1вовать, а мыслить, чтобы невыразимое впечатление, оказываемое данным предметом на чувства и на фантазию, не поддавалось бы в известной мере раскрытию, чтобы в предмете — в архитектурном сооружении, стихах, картине

«г

Сорит — ложный силлогизм. ** Невыразимое (греч).

 

==558


нельзя было отыскать красоту и причины наслаждения — да разве скептику удастся кого-либо убедить в этом? Разве лишь того, кто сам никогда не занимался разбором произведений искусства и не читал об этом у других.

Но «из произвольных понятий следуют лишь произвольные законы». Значит, из непроизвольных понятий, выведенных из существенных элементов красоты, должны следовать истинные положения, не так ли? «Быть может, они в этом случае созданы слишком уж рабски и к тому же извлечены лишь из тех художественных произведений, которые имеются в наличии?» Пусть так! В этом случае мы располагали бы эстетикой, охватывающей, правда, лишь те произведения искусства, которые имеются в наличии, но зато охватывающей их все, а разве мы располагаем подобной эстетикой? Разве мы подвергли философскому обобщению хотя бы малую их часть? Да если бы даже та эстетика, какая у нас есть, действительно была столь рабски создана, столь несовершенна, столь шатка, столь чревата повторениями, столь неудачна в практических приложениях, поскольку она применяет свои законы не там, где нужно, даже в этом случае она заслуживала бы исправления, совершенствования но при чем тут насмешка? Насмешка над всем методом? Невзирая на все заслуги? Боюсь, что муза философии прекрасного наградит насмешника не иначе как презрением.

Что касается образа мыслей Хома, то я не вижу, в чем он противостоит другим. Хом также анализирует художественные произведения, своего Шекспира и Оссиана. Подобно Баумгартену, он исходит в своих заключениях из ранее найденных понятий, и если не соединить воедино все три пути, которые по сути являются одним путем, действительно невозможна никакая эстетика. Эта последняя избирает метод философии, строгий анализ. Она собирает произведения искусства как можно более разнообразные, подмечает общее нерасчлененное впечатление; из самой глубины этого впечатления бросается снова к предмету, наблюдает как действуют его части порознь и сообща; не допускает у себя ни единой половинчатой безобразнопрекрасной идеи; приводит сумму всего прояснившегося к общим понятиям, эти к еще более общим, а последние, вероятно, к такому общему понятию, в котором отражается универсум всего прекрасного в искусстве и науке. О эстетика! Плодотворнейшая, прекраснейшая и во многом самая юная из отвлеченных наук, во всех изящных искусствах рассыпали перед тобой цветы гении и художники, мудрецы и поэты — в каком же логовище муз дремлет юноша, принадлежащий к моей нации философов, который завершит тебя! Вот увидишь! Он будет строить и наденет венец твоего завершителя, пока я тут прокладываю ему путь, роясь в риделевском мусоре.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...