Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Этому можно помочь, разнообразя восприятия: душа отдается чувству, но не испытывает утомления. 26 глава




 

==559


Чтобы избавиться раз и навсегда от жалких возражений против всей эстетики в целом, которые возникают благодаря неправильному представлению о понятии этой науки, я перехожу к Философу, который оплошал лишь в том, что, придумав для эстетики ее название, не сумел разработать научный план этой дисциплины. Обычно столь точный в терминологии Баумгартен своим «Введением» дает нам повод показать различие между философией, обладающей вкусом, и философией, исследующей вкус.

Труд свой он назвал «Теория изящных искусств и наук»*, и это, бесспорно, лучшее название, которое сам автор, как показали нам Мендельсон и Зульцер, понимал лишь в общих чертах. Он называет свое сочинение также эстетикой, наукой ощущать прекрасное, или, в духе вольфианской терминологии, наукой о чувственном познании. Еще лучше! Перед нами, следовательно, философия, которой полагается обладать всеми свойствами науки, пользоваться исследованием, расчленением, доказательствами и научным методом.

Вместе с тем он называет свою эстетику искусством изящно мыслить, а это уж совсем другое дело; получается нечто неопределенное, состоящее из мастерства и практических наставлений в использовании таланта и вкуса, или, выражаясь языком Баумгартена, изящное использование способности к чувственному познанию, а это не есть эстетика, в соответствии с ее главным понягием.

Если в качестве предмета исследования избрать способность нашей души ощущать прекрасное и исполненные красоты творения искусства, мы получим подлинно великую философию, теорию чувственных восприятий, логику воображения и поэтического творчества, анализ остроумия и острословия, чувственных суждений и памяти; исследование прекрасного, где бы оно ни обнаружилось — в искусстве и науке, в телах и душах,— это и есть эстетика или, если хотите, философия изящного вкуса.

Искусство развивать изящный вкус избирает своей целью само прекрасное и плохо сочетается с эстетикой. Оно само стремится к изящному мышлению, изящным суждениям, изящным заключениям, вместо того, чтобы отыскивать одни лишь истинные заключения, точные суждения, верное мышление. Одно из двух этих понятий ars pulchre cogitandi**; другое scientia de pulchro et pulchris philosopnice cogitans***; одно помогает сформироваться любителю

Изящной наукой в XVIII веке называли поэзию

* Искусство изящно мыслить (лат.)

** Наука, философски мыслящая о прекрасном и о прекрасных вещах

(лат.)

 

К оглавлению

==560


изящного вкуса, другое — философу, анализирующему изящный вкус. Смешение этих двух понятий создает, естественно, некое эстетическое чудище, а когда Мейер в своем «Разъяснении» добавляет к этому, что эстетика «совершенствует» чувственное познание, это еще больше запутывает дело.

Я продолжаю изъясняться эстетическим языком Баумгартена. Как известно, у него фигурируют природная эстетика и эстетика искусственная, которые, видимо, отличаются друг от друга лишь ступенью развития, но в основном самостоятельны, хотя обе они одинаково предполагают одна другую. Та природная способность ощущать прекрасное, та одаренность, которая путем упражнения превратилась во вторую натуру,— как она действует? В рамках привычного, через не вполне ясные, но тем более живые идеи, короче говоря, как художественное мастерство. Тут ни поэт, ни любой другой пламенный гении не приемлст правил, частных элементов прекрасного и кропотливых расчетов; в нем буйствует воображение, его пылающий взгляд направлен на великое Целое, тысяча разных побуждений одновременно волнует его душу — беда, если ему помешают правила! Подобная природная эстетика не может быть ни создана, ни возмещена правилами, и было бы неразумно смешивать эти две столь бесконечно разнородные вещи.

Искусственная эстетика, или наука о прекрасном, следует после природной, но не идет по ее следам. Она занята совсем иным. Именно привычное, то, что в предыдущем случае превратилось в художественную натуру, она всеми силами стремится подвергнуть анализу и тем самым как бы разрушает его. Именно художественную неопре»деленность, если не порождающую, то во всяком случае неизбежно сопровождающую всякое наслаждение, она анализирует, пытаясь разъяснить ее языком четких понятий. Истина приходит на смену красоте. Перед нами уже не тело, не мысль, не художественное произведение, призванное воздействовать на нас в процессе смутного созерцания; будучи разложенным на элементы прекрасного, оно является теперь в обличий Истины. То, что раньше воздействовало на меня смутно, ныне должно быть отчетливо определено — какие резкие крайности человеческого интеллекта! Они сразу же взаимно обессиливают друг друга.

Итак, не следует путать эти две столь различные вещи и слать упреки одной эстетике, оставаясь на позициях другой. Если одна из них есть чувственное суждение, выработавшаяся у человека способность различать совершенное и несовершенное в области прекрасного, наслаждаться чувственно и вместе с тем живо, проникновенно, восторженно, то она навсегда будет и должна оставаться именно чувственным суждением, смутным ощущением. Души, обла-

 

==561


дающие этой способностью, мы называем гениями, художественными натурами, людьми тонкого вкуса — в зависимости от того, в какой степени они ею обладают. Их эстетика заложена в них самой природой, это непосредственное видение в сфере прекрасного.

Как же обстоит дело с другой, с подлинно научной эстетикой? Она направляет свое внимание на предыдущее ощущение, отделяет одну часть от другой, абстрагирует части от целого — и вот уже нет больше прекрасного целого: в данный момент существует лишь растерзанная изуродованная красота. Таким путем исследует эстетика единичные элементы, размышляет над ними, составляет их заново, чтобы восстановить первоначальное впечатление, сравнивает. Чем тщательней она размышляет, тем внимательней сравнивает, тем отчетливей будет понятие красоты, и, следовательно, отчетливое понятие красоты не содержит противоречия в термине, оно только абсолютно не похоже на смутное ощущение прекрасного. Так рушатся некоторые пустые возражения, адресованные эстетике.

и?

По поводу этих возражений я также последую за Баумгартеном. Так как он не соблюдает того тщательного разграничения, о котором я говорил выше, некоторые из его ответов оказываются неопределенно скучными. «Не унижает ли, например, достоинство философа занятие эстетикой, не выходит ли она за пределы его интересов?» Ни в коем случае! Она ведь сама является в высшей степени строгой философской дисциплиной, изучающей важную и весьма сложную сущность человеческой души и подражания природе; она ведь сама является частью, притом важной частью, антрополочнии, человековедения. К чему же мне учтивые извинения Баумгартена, дескать «философ ведь тоже человек, порой страдает и его достоинство». Я этого не вижу. Передо мной вполне достойный философ рода человеческого.

«Но неясность мать всех ошибок». Тут я бы вычеркнул все три ответа Баумгартена, ибо все они основаны на путанице по поводу понятия эстетики. Эстетика вовсе не питает пристрастия к неясным идеям ни в качестве conditio sine qua non*, ни как к предрассветной заре истины; не пытается она и непосредственно гарантировать от ошибок — это дело производных дисциплин; с другой стороны, эстетика также не стремится уменьшить или вовсе устранить неясность, чтобы в будущем красота ощущалась не смутно, а отчетливо,— это означало бы противоречие. Ничего этого нет! Да и как осуществить последнее без ущерба для наслаждения людей? Короче говоря, ответ должен звучать так: эстетика, как таковая, не любит неясных понятий, она потому и занимается ими, чтобы сделать

 

==562


 

Непременное условие (лат.).


"их отчетливыми; но нельзя также утверждать, что «отчетливое дознание лучше!», ибо сколь неопределенно, а в масштабах всего человечества и ложно, прозвучало бы подобное утверждение. И как мало приличествует подобная неопределенность эстетике, которая как раз и любит это лучшее отчетливое познание. В такой же мере не является возражением и то, что «если образуется аналог разума, следует опасаться, как бы сам разум не оказался в проигрыше». Иб.о здесь и речи нет ни об образовании аналога разума, ни о проигрыше для самого разума, как это может показаться заблуждающимся. Первый — всего лишь объект для деятельности второго.

В еще меньшей мере можно возражать против эстетики на том основании, что она не наука, а искусство, что эстетиками рождаются, а не становятся. Все это явное следствие недостаточного знакомства с основным понятием эстетики. Наша эстетика именно наука, и меньше всего она нуждается в гениях и художниках. Именно философы будут ее строить, если только она будет подлинной наукой, а не наукой в духе Мейера, где то, что другие высказывают ясно, описывается так туманно и так, боже смилуйся над нами, изящно, что эстетика сразу же утрачивает цель, достоинство и определен^ ность.

Мое более точное определение понятия спасает эстетику от возражений и, что также немаловажно, избавляет ее от увядающих лавров мнимой полезности. Теперь уже о ней не скажут, что «она станет приспособлять научные истины к познавательным способностям обычного человека!», ибо меньше всего она стремится стать разносчицей философских истин для милейшего captus*, в бог знает каком ложном облачении. Только не это! Философия, строгая, точная философия, у которой нет иной цели, кроме научного познания, и которая не пожертвует своим достоинством, приспосабливаясь к уровню понимания публики. О ней не скажут, что она «совершенствует познание и за пределами сферы отчетливой ясности», ибо еще совсем неизвестно, совершенствует ли даже логика так называемые высшие способности и, во всяком случае, для эстетики вовсе не самое важное вырабатывать у человека изящную натуру, сообщать ему чувства, которые раньше у него отсутствовали. Она знакомит нас с такими способностями души, с которыми не знакомит логика; из ее наблюдений могут, конечно, потом, в отдельных случаях, последовать практические наставления, но разве в этом ее суть?

Наконец, уже совсем несостоятельны мейеровы тавтологии по доводу того, что эстетика «совершенствует низшие способности души», а тем более, что она «совершенствует большую часть челове-

Способность понимать (лат.).

 

==563


ческого общества» или «способствует улучшению вкуса», или «подготавливает художественный материал для серьезных наук», или «способствует распространению истин из всех областей эрудиции» и т. д. и т. д.— сплошные полезные стороны, которые, выражаясь языком Мейера, сильно расширяют горизонт эстетики. В результате выходит, что эстетика есть то, что думает о ней господин Мейер, то есть в значительной своей части пережеванная логика, а в остальном — эстетическое царство побрякушек, метафизических наименований, сравнений, примеров и крылатых словечек. А если это в самом деле так, то что выиграли мы, немцы, от найденного нами нового слова: «эстетика»?

Понятие эстетики определилось, и поскольку я писал о понятии одной из научных дисциплин, мне пришлось также коснуться некоторых незначительных и суховатых разграничений, возражений: и попыток прикладного использования. Теперь следует поточней определить основной принцип эстетики, или, как выразился бы господин Ридель, основное ощущение прекрасного; и тут мне еще в большей мере следует извиниться за краткие, но удобные школьные формулировки. Когда видишь, в какие противоречия впадает автор «Теории» и «Писем о публике», когда он твердит нам об основной способности к прекрасному и о том, сколь различна она в суждениях разных людей, то хочется избрать, пусть несколько тернистый, но зато верный путь через самую гущу этих противоречий, вместо того, чтобы, используя пышные слова, ковылять тропой заблуждений.

Все ли люди от природы наделены способностью чувствовать прекрасное? В широком смысле слова, да! Ибо все они способны воспринимать чувственные представления. Наш дух подобен духу животного: чувственные силы, если можно так выразиться, своей мерой и объемом заполняют значительно большую часть нашей души, чем немногочисленные высшие способности. Эти силы развиваются раньше, они действуют интенсивнее, вэроятно, они больше подходят к нашему видимому предназначению в этой жизни. Они цветы нашего совершенства, ибо плодов мы тут пока еще не приносим. Вся основа нашей души состоит из смутных идей, самых живых и многочисленных, той массы, из которой душа готовит более утонченные понятия. Эти идеи являются самыми мощными стимулами нашей жизни, они вносят главный вклад в наше счастье и в наше несчастье. Если представить себе составные части души воплощенными в виде тел, то окажется, что по своей плотности, если можно так выразиться, ее способности, скорей, подходят чувственному

==564


существу, чем чистому интеллекту. Она предназначена, следовательно, для человеческого тела. Она человек.

Как человек, она в меру своих внутренних способностей образует на протяжении жизни множество органов, которыми она ощущает окружающее и как бы для собственного удовлетворения вбирает его в себя.

Уже количество этих органов и величайшее богатство их показаний словно бы свидетельствуют, как велика мера чувственного в человеческой душе. Мы слишком мало знаем о животных: их род полон многообразия, а философия высказывается о нем слишком уж по-человечески, чтобы можно было узнать, как далеко они отстоят от нас в распределении этих чувственных сил; да это и мало что даст для нашей цели. Если ни одна человеческая душа полностью не совпадает с другими, то и в их существе, вероятно, возможно бесконечно разнообразное и меняющееся смешение способностей, которые все в совокупности одинаково претендуют на реальность. Это внутреннее разнообразие как раз и выявляется затем на протяжении всей жизни через тело, созданное в согласии с душой, так что у одного тело господствует над душой, у другого — душа над телом; у того главенствует одно чувство, у этого другое. Следовательно, и в эстетической природе возможны бесчисленные смешения и внутреннее разнообразие, которое проявляется в строении всех живых существ.

Возьмем какую-нибудь среднюю величину и возвратимся в первобытные времена, когда человек в нашем мире был еще исключительным явлением, ибо он только что вышел из стадии чувствующего и мыслящего растения и вступил в царство животных. Ни одно ощущение не стало ему еще привычным, кроме смутной идеи его я, столь смутной, какой она бывает только у растения. В этой идее, однако, коренились понятия всей вселенной. Из нее развились все человеческие идеи; все ощущения зародились вместе с этим еще растению свойственным чувством, подобно тому, как в видимом мире дерево развивается из зародыша и любой лист является прообразом целого. Зародыш, ставший грудным младенцем, еще ощущает все как внутри его сущее; все находится в нем, даже приходящее извне. Каждое ощущение как бы пробуждает его от глубокого сна, как будто насильственный толчок оживляет в нем идею его нынешнего положения во вселенной. Так, извне приходящие страдания развивают его внутренние способности. Но именно это внутреннее развитие является его целью, его излюбленным смутным наслаждением и процессом постоянного самосовершенствования.

Вместе с повторяющимися одинаковыми ощущениями рождается первое суждение о том, что это то же самое ощущение. Это суждение <;мутно и таким оно и должно быть, ибо ему предстоит длиться всю

 

==565


жизнь и вечной основой пребывать в душе. Поэтому оно должно сохранить силу и как бы крепость внутреннего чувства; оно сохраняется как ощущение. Однако по своему происхождению это уже суждение, вывод из сочетания нескольких представлений; только потому что оно возникло благодаря привычке, и привычка тут же пускать его в ход в дальнейшем сохраняется, форма его возникновения затуманилась и осталось лишь содержание; оно превратилось в ощущение. Так формируется душа младенца: повторяющиеся образы дают множество поводов для подобных сравнений, подобных суждений, и уже одно это укрепляет ощущение, что истина находится вне нас.

Приходишь в изумление, когда подумаешь, через сколько скрытых сочетаний и разграничений, суждений и заключений должен пройти формирующийся человек, чтобы накопить в себе хотя бы первые понятия о телах вне нас, об их форме, внешнем облике, размерах, удаленности. Душа человеческая здесь больше действует и развивается, ошибается и находит, чем философ за всю его жизнь, отданную абстракциям. С другой стороны, кто может не изумиться еще больше при мысли о том, как удачно, что трудные формы всех этих суждений и заключений отступают во мглу предрассветных сумерек, как хорошо, что структура механизма всякий раз остается в тени забвения и на поверхности выступает лишь результат действия, продукт деятельности выступает в виде элементарного ощущения, но зато какого живого, сильного, неслабеющего, непосредственного. Сколько мудрости в этом темном душевном механизме! И как чудовищна и слаба была бы душа, действуя в подобных обстоятельствах со всей отчетливостью. Как многое проясняют во всем облике души эти ее сложные действия в предутреннем сне нашей жизни. Сумма всех этих ощущений станет основой всякой объективной уверенности и первым реестром идейного богатства нашей души.

Душа продолжает развиваться, так как в арсенале ее чувственных впечатлений, как мы собираемся это впредь именовать, запечатлены уже единичное и многократное, так как в смутном виде в ней уже наличествует понятие порядка и чувственной истины. Когда же в постоянном усилии постичь, сравнить, упорядочить идеи придет она к тому, что в одном и в другом различит основу третьего, различит с очевидностью — внимание! тут образуется, явно с помощью сложнейшего умозаключения, корень понятия Блага. Человек приучается различать одно от другого, ощущает, что на него^то или иное сочетание действует, вызывая удовольствие, причем вызывает его многократно, и таким путем познает он свое благо. Так возникают понятия порядка, согласия, совершенства и, наконец, понятие красоты, поскольку красота не что иное, как чувствен-

 

==566


ное совершенство. Все эти идеи в начальной стадии нашего жизненного пути являются продуктами наших внутренних мыслительных способностей. Но так как по форме своего развития они смутны, они остаются в глубине нашей души в виде ощущений и развиваются в столь тесной близости к нашему я, что мы считаем их врожденными чувствами. В процессе деятельности ничто не меняет этого мнения, мы всегда можем полагаться на них как на врожденные чувства. Они навсегда останутся основой наших понятий, могучей, сильной, яркой, надежной, они сообщают нам такую внутренюто уверенность и убежденность, как если бы они были основными способностями. Но совсем другое дело, когда их таковыми считает вселенская мудрость только потому, что их происхождение смутно и запутано. Как будто бы не ее прямая забота внести в эту путаницу порядок и ясность.

Наше детство — смутный сон представлений, как бы следующий сразу же за ощущениями, свойственными растительному состоянию, но в этом смутном сне активно участвуют все душевные силы. Душа вбирает в себя все, что ей доступно, во всей яркости и вплоть до глубочайшего слияния с ее я/Она перерабатывает этот нектар в свой собственный мед. Постепенно она пробудится от сна, но всю жизнь будет она лелеять эти первые, во сне явившиеся, идеи, нуждаться в них и как бы складываться из них. Однако, запомнить их проис- \ хождение? отчетливо помнить? разве она способна на это? В ее ощущениях там или тут мелькнет отрывочная идея, но из самых поздних, из последних мгновений этой утренней зари. Этот образ, сознательно или бессознательно запомнившийся с детства, потрясает ее до основания. Она шарахается от него как от бездны или как если бы она узрела свой собственный лик. Все это, однако, лишь отдельные небольшие обрывки воспоминаний, которые, видимо, доступны не всякой душе, по крайней мере не всякому возрасту, которые всплывают редко и лишь в такие моменты, когда мы особенно глубоко погружаемся в самих себя. Ничто так не мешает их появлению и не прогоняет их так неумолимо, как легкомысленная рассеянность. Как много могли бы, вероятно, прояснить в нашей'душе эти воспоминания, но покуда они еще ничего не прояснили... Это только остатки тех летучих образов, которые проносятся перед нами подобно сну, трепещущему на влажных ресницах, а вскоре снова покидают нас. Наш правдивый, первый, могучий, долгий сон позабыт и должен быть позабыт! Один бог да еще гений моего детства, если бы он мог заглянуть мне в душу, помнят его!

Пробуждение нашей души продолжается, и наряду с этим как бы отделяются одна от другой душевные способности, которые мы распознаем в себе. Как только нынешнее состояние души уже не сливается для нее с предыдущим, как только привыкает она нынеш-

 

==567


ние ощущения отделять от остававшихся в ней предшествующих — внимание! тут она выходит из состояния, где все казалось лишь ощущением, она приучается с помощью «внутренней ясности» постигать, что одно предшествует другому. Она вступает тем самым на туманный путь, ведущий к воображению и памяти. Сколько раз она поскользнется на нем! Сколько нужно упражняться, чтобы приучить свой внутренний взор ко всем этим различиям, степеням и оттенкам ясности настоящего и прошлого. Ребенка, должно быть, еще часто приводят в замешательство подобные различия; лишь через длительную практику приходит он к уверенности, но зато эта уверенность дается ему навсегда. Так возникают память и воображение с их первыми, могучими, вечными формами. Чем тесней льнут они обе к матери своей — ощущению, тем менее отчетливы они, но зато тем более сильны. Первые фантазии ребенка превращаются в пламенные, вечные образы, они придают форму и окраску всей его душе, а тот философ, который сумел бы их узреть и постигнуть полностью их огненные письмена, узнал бы в них азбуку всего своего способа мышления. Всем известные сны наяву, которые посещают нас в позднейшие годы, если душа еще не угасла, смутные воспоминания о том, что мы уже когда-то видели то или иное новое, редкостное, красивое, потрясающее по своему месту действия, участникам, стране, красоте и т. п., что мы уже некогда пережили это и наслаждались им, являются, несомненно, обрывками этих первых фантазий. Подобные смутные идеи тысячами покоятся в нашем сознании. Они сообщают оттенок редкого, своеобразного и часто даже странного нашим понятиям и представлениям о красоте и наслаждении. Они приходят к нам часто непроизвольной чередой, хотя мы этого не знаем и не желаем. Они возникают в нас, подобно давно пробудившемуся к жизни стимулу, и мы, проникнувшись симпатией, словно бы вспоминая о чем-то, внезапно влюбляемся в того или иного человека, а к другому пылаем ненавистью. Они противятся часто позже обретенной премудрости, восстают против более определенного, но менее сильного убеждения, против разума, воли и привычки. Они составляют ту смутную основу, которая порой лишь слегка окрашивает, а порой начисто изменяет образы и краски, поздней вошедшие в нашу душу. Зульцер разъяснил несколько парадоксов этой глуби духовной. Быть может, и я своими отдельными замечаниями брошу туда несколько лучей, которые, по крайней мере, побудят другого психолога внести в эту область больше света. Ребенок часто не в состоянии различить образы сна и яви. Он грезит наяву и принимает за действительно случившееся то, что было всего лишь сном. Образы его сна продолжают жить. Душа еще полна воображения, которое близко к ощущению.

 

==568


\ Они отходят друг от дуга по мере того, как развиваются остроумие и его неизменный спутник острословие. Острословие и остроумие предвестники и прологи суждения. Суждение столь же чувственного происхождения, как и его предшественники Сотворившая егоформа исчезла. Но творение осталось и превратилось в навык, привычку, стало второй натурой. А когда наша душа основательно поупражняется, обсуждая совершенство и несовершенство вещей, когда суждение станет для нее столь же легким, очевидным, подвижным процессом, как и ощущение, — внимание! тут появляется вкус, «привычная способность судить о совершенстве и несовершенстве· вещей столь же быстро, как если бы они непосредственно ощущались». Вот сколько труднейших открытий и сопоставлений, ошибок и упражнений должно пережить в своем становлении то чувство, которое наш Sentimental Philosopher* называет основным ощущением прекрасного.

Ложный принцип неизбежно порождает противоречивые выводы и господин Ридель приходит к настолько противоречащим друг другу убеждениям, что становится непонятно, как уживаются она в сознании этого мужа, мнящего себя философом. Как мог он, с одной стороны, в «Теории изящных искусств» возвещать миру, что вку& есть врожденная основная способность, столь же универсальная, надежная и достаточная, как само человеческое естество, а с другой стороны, тут же опубликовать пресловутые «Письма о публике», в которых вкус уже оказывается начисто лишенным всякой универсальной надежности, а красота—свободной от объективных законов,. в которых утверждается, что, поскольку красоту можно лишь ощущать, нет никаких внешних надежных оснований для ее определения, что вкусы столь же разнообразны, как типы ощущений, и что, следовательно, два взаимно исключающие друг друга суждения о красоте и безобразии могут быть одинаково справедливы. О философ с определившимися принципами и устойчивыми выводами! Хотелось бы посмотреть, какую физиономию скорчит старый Мендельсон, когда наш, бог знает как пишущий графоман с многозначительным видом станет поучать его в одном из своих нудных тяжеловесных писем по поводу того, что красоту следует чувствовать, видимо полагая, что Мендельсон такой же тупоголовый софист, как и бесчувственный Баумгартен, и что ему обязательно нужно втолковывать подобные вещи и в подобной форме.

Является ли ощущение красоты врожденным? Пожалуй! Но только как эстетическая натура, наделенная склонностями и средствами ощущать чувственное совершенство и получать удовлетворе-

Сентименталистский философ (англ)

==569


ние от развития этих склонностей, от использования этих средств

•от обогащения души подобного рода идеями. В этом ощущении уже заложено все остальное, но заложено как в зародыше, ради дальнейшего развития — как в ящике, где, подобно меньшему ящику, таятся другие склонности. Все, однако, возникает из основной способности души получать представления, из того, что, развивая эту свою деятельность, она ощущает себя все более совершенной и именно в этом находит удовлетворение. Этим и прекрасна душа человеческая! Единство в основании, тысячеликое многообразие в развитии, совершенство в общем итоге! Нет никаких трех от природы готовых основных способностей, все возникает из единого и возвышается до многообразнейшего совершенства.

Что же все-таки определенного можно сказать об этих трех основных способностях?

«Sensus communis должен преподать каждому человеку столько истины, сколько нужно ему, чтобы жить». Ровно столько? А сколько тке это «столько»? Где тут non plus ultra?* И почему расставлены его опорные столбы именно здесь, а не дальше? Разве я не вижу, что нация

-обладает своим sens commun, «быстрым умением постигать», в прямом соответствии с ее развитием и условиями ее жизни? Разве

-sensus communis гренландца или готтентота совпадает с нашим

•собственным взглядом на вещи и их применение? А разве одинаков sensus communis у правителя страны и у человека науки? Разве не окажутся пустоцветами любые способности души там, где они не находят себе применения, и разве не прозябают они в дремоте там, где их не сумели пробудить? Содержит ли наш sens commun те истины, с которыми он не успел познакомиться? Владеет ли он большим количеством истин, нежели ему удалось изучить? Хотя бы одной единственной истиной сверх того? Нет? Но тогда где же внутреннее ощущение души, дающее каждому человеку столько истины, сколько ему нужно? У себя я его не нахожу. Я нахожу в себе лишь все более активную способность овладевать знаниями. Там, где эта способность может развернуться, где удастся накопить много восприятий, построить суждения, вывести заключения, там обретается и мой sensus communis. Он ошибается, когда эти суждения ошибочны. Ложно судит, если положенные в основу заключения неверны, оказывается попросту недостаточным там, где недостаточен этот запас привычных суждений и заключений. Я не вижу тут никакого внутреннего, непосредственного, универсального, непогрешимого наставника истины, я вижу только умение использовать познавательяые способности в меру их развития.

^ * Предел, дальше которого нельзя -(лИт.).

 

К оглавлению

==570


А разве по-иному обстоит дело с совестью? Разве существует в душе внутреннее восприятие, которое не основывалось бы на нашем моральном суждении? Это моральное суждение в своих высших принципах, конечно, столь же священно, столь же категорично и надежно, сколь разум есть разум; однако образование этого суждения, большая или меньшая применимость его в тех или иных случаях, более сильное или более слабое воспоминание о том или ином моральном основании, разве все это не создает столько'же видоизмевений совести, сколько существует нравственных субъектов? Что эке это за внутренний, непосредственный наставник природы, если мы у него воспринимаем лишь умение действовать в соответствии с нравственными принципами? Эти принципы, как бы глубоко они ни скрывались и ни прятались в единичных впечатлениях и ощущениях, все же остаются принципами, хотя люди действуют на их основе как бы по непосредственному ощущению. Они образовались как моральные суждения и только благодаря тому, что форма суждения затемнилась, привычка и навык уподобили их непосредственному чувству. Такова совесть, и спор о ее первичности, универсальности, разнообразии и т. п. может быть разрешен лишь путем наблюдений за истоками ее формирования и роста.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...