Глава II. Нарратология между структурализмом и постструктурализмом
Глава II. Нарратология между структурализмом и постструктурализмом Нарратив нуждается в новых формах исследования — такого рода утверждения все чаще встречаются как в текстах ведущих нарратологов[53], так и в работах представителей иных дисциплин. Область исследования, которая еще недавно казалась точно определенной и высоко развитой, претерпевает серьезные изменения по мере того, как все новые и новые стратегии интерпретации вторгаются туда, где совсем недавно царили структуралистская и семиотическая уверенность в том, что возможны строгая, «формальная», поэтика или «наука» нарратология. Ведущая идея генеративной прагматики — о единице анализа, вычленимой из любого текста-повествования, уступает место исследованию нарративного контекста. Геометрические очертания структуралистских парадигм, громоздкие таблицы уступают место нагромождениям цитат, посредством которых авторы пытаются воссоздать сложность и непредсказуемость читательского восприятия нарративных текстов и в целом их социального функционирования. Но люди, составившие лицо этой дисциплины, достаточно единодушны в том, что, хотя нарратология переживает не лучшие времена, вряд ли можно говорить о постструктуралистской фазе ее развития как о состоявшемя проекте, принесшем осязаемые результаты. О коллизиях между этими двумя парадигами, о сложностях, с какими сопряжено понятное стремление провести между ними границу, и пойдет речь в этой главе. Структурализм: двусмысленный проект
История нарратологии неотделима от общей траектории интеллектуального развития Европы второй половины ХХ вв. , отмеченного разочарованием в возможностях «тотализующего» теоретизирования. Теория литературы на протяжении 1960—1990-х гг. получила в корпусе социально-гуманитарного знания центральное значение, значение, как иронически замечают некоторые, которым она не пользовалась со времен Аристотеля[54], а в центре теории литературы, наряду с понятиями автора и произведения, текста и контекста, оказался нарратив, прежде всего повествовательный текст. Воспользуемся «крайне упрощенным», по словам его автора, экскурсом в историю структурализма, сделанным Френком Кермоудом — ведущим британским теоретиком нарратива.
«Структурализм, по происхождению лингвистический метод, достиг весьма значительных результатов в области социальной антропологии, и многим показалось, что он может быть использован для анализа нарратива. В принципе, дело состояло в поднятии методов лингвистики выше их потолка — уровня предложения. Задача осложнялась современной революцией в лингвистике, почти полностью состоящей в работе Ноама Чомски. Я помню, как во время своего визита в США в 1969 году заметил много попыток превратить трансформационно-генеративный компонент в нарративную модель. Но тогда это осложнение прошло мало замеченным в Париже — центре структурализма: здесь царила лингвистика Соссюра (и Ельмслева). Основой французского структурализма была соссюровская семиология (ибо Соссюр увязал лингвистику с более общей наукой о знаках). На него также сильно повлияло возрождение, или лучше сказать, открытие Русского Формализма — высоко оригинального корпуса литературной теории, процветавшей сразу после Революции. Один из самых выдающихся его представителей, Роман Якобсон, который повлиял на антропологический метод Клода Леви-Стросса, остался источником вдохновения лингвистики, а фактически, и более широкого поля, называемого некоторыми сегодня «поэтикой»». [55]
Помимо структурализма, литературная теория и литературная критика испытывали влияние феноменологии. Родство между структурализмом и феноменологией состояло в осмыслении дискурсивной обусловленности сознания и его одновременной «онтологизации», в поднятии сознания на уровень фундаментальной онтологической категории и в понимании языка как главного источника доступа к сознанию, а также как преимущественного способа, каким сознание вносит в мир смысл. Однако сила «таинственной человеческой способности придавать смысл вещам посредством языка» (Х. Уайт) такова, что присуща, в понимании этих двух традиций, скорее языку в целом, нежели специфически-литературному языку. Коли так, то литературная теория и литературная критика приближаются к семиотике, озабоченной тем, каким образом вещи на основе языка наделяются смыслом, а понятие текста распространяется на все знаковые системы, от национальной кухни до поведения футбольных фанатов, от организации выставки живописи до похоронного ритуала. В итоге структурализм отмечен печатью меланхолии, ибо на всем видит он печать вымышленности: какую культурную систему ни возьми, ей, конечно, удается вносить в мир осмысленность, но ведь сама-то она представляет собою не что иное, как совокупность абсолютно произвольных знаков и вымышленных смыслов.
Х. Уайт отмечает фундаментальную двусмысленность структуралистского проекта. Известны претензии структуралистов на создание универсальной науки о культуре и сознании, но в то же время (и Уайт здесь имеет в виду прежде всего антропологов во главе с Леви-Строссом) они, кажется, «находили удовольствие в раскрытии того, что изучение человечества (к чему они вроде бы стремились) в действительности невозможно из-за природы излюбленного объекта этой науки, то есть языка, и из-за природы единственной техники, способной проанализировать этот объект — бриколажа, который менее заинтересован в связности и логической последовательности (атрибуты любой известной истории науки), чем в импровизации и вниманию к функции этого феномена в специфических пространственно-темпорально-культурных обстоятельствах». [56] Иначе говоря, двусмысленность структуралистского проекта проистекает из оспаривания им авторитета позитивистской науки, с одной стороны, и, с другой стороны, провозглашения структуралистами самих себя «привилегированными интерпретаторами» человечества, культуры, истории и т. д. К примеру, в работе «Структурализм как деятельность» (1963) Барт говорит, что смысл структуралистской работы — порождение «интеллигибельности в целом», а модель понимает как «интеллект, приплюсованный к предмету», что и составляет предпосылку «человека, его истории, его ситуации, его свободы». [57] Тогда, если вооруженный своими моделями самоуверенный структуралист может за всякой книгой, за всякой культурной системой рассмотреть не больше, чем систему знаков, есть ли нужда читать книги, и в чем тогда состоит конечная цель структуралистской нарратологии? Как она может объяснить специфику литературных повествований иначе, нежели заявить, что они представляют собой систему знаков?
Несмотря на неизбежность разочарования в возможностях структурализма, которое испытало большинство влиятельных нарратологов (в ряде случаев, как у Барта, выделяют структуралистский и постструктуралистский этапы творчества), ряд из них констатируют, насколько важным для становления их подходов было чтение основных структуралистских текстов. Мике Бал призналась: «до сих пор я понимаю, сколь многим я обязана этим штудиям и как много пропускают те, кто обошелся без этой фазы. Я была очарована — не объективностью или обобщенностью (никогда не достигнутыми), но самим стремлением к строгости. Это стремление бросало вызов и было волнующим опытом по причинам, которые сегодня я не колеблясь называю идеологическими или педагогическими. Успех или неудача этого предприятия с точки зрения его собственных целей — не проблема, когда понимаешь его обогащающие качества». [58] Это и другие высказывания Бал, из которых явствует, что она никогда не обольщалась относительно весомости и долговечности конкретных результатов структурализма, но была захвачена скорее его пафосом («стремлением к строгости»), весьма симптоматичны. Можно без труда увидеть их сходство с оценками Ж. Женетта — нарратолога, которого сама Бал, кстати, безоговорочно относит к структуралистам: «Этот арсенал, как и любой другой, неизбежно отживет свой срок через несколько лет, и тем скорее, чем серьезнее он будет воспринят, чем больше он будет обсуждаться, испытываться и пересматриваться в текущем употреблении. Одно из характерных свойств того, что можно назвать научным предприятием, состоит в том, что оно знает о своей неизбежной неполноте и устаревании». [59]
Ж. Женетт: повествование как лингвистический артефакт
Эти исполненные трезвости суждения убеждают, что сегодняшняя критика, адресуемая нарратологам-структуралистам, отмечена чрезмерной иронией: легко прохаживаться по поводу их утопической веры в «науку», когда имеешь перед собой «расхожий образ «структуралиста» как фанатичного приверженца статичных схем и количественных таблиц». [60] В персональной же интеллектуальной эволюции большинства теоретиков нарратива два эти этапа развития интеллектуальной мысли образуют довольно причудливые констелляции. С. Зенкин выразительно раскрывает мотивы «экзистенциальной ситуации писателя», приведшие Женетта к нарратологии как «строгой науке», цитируя статью того о Барте: «... семиология — не просто инструмент познания и критики, она еще и составляет последнее прибежище, единственную защиту для человека, которого осаждают знаки [... ] Своей строгой дисциплиной семиология останавливает головокружение смысла... ». [61] Безоружность исследователя перед лицом губительной и пленительной двойственности эстетического письма, бесконечность взаимоозначений фигур текста, игра смыслов, прямого и переносного, опережение и отставание вымысла и реальности — комментатор творчества Женетта считает, что ключевой темой его текстов явилось «головокружение от бесконечной игры языка, диктующего ему свои законы и структуры»[62], «остановить» которое призваны были, среди прочего, нарратологические штудии, предназначенные классифицировать повествовательные тексты.
В приведенном выше экскурсе в историю структурализма Ф. Кермоуд описывает нарратологию как попытку поднять «потолок» лингвистики, распространив на повествования методы анализа лингвистического высказывания. Он считает, что если есть какая-то одна публикация, которая сконцентрировала бы в себе результаты поисков новой поэтики, то это восьмой выпуск Коммуникаций — парижского журнала, в который вошли семь важных эссе, посвященных нарративному анализу, написанные А. Греймасом, К. Бремоном, У. Эко, К. Метцом, Ц. Тодоровым и Ж. Женеттом, и Р. Бартом, «Введение в анализ повествовательных текстов» которого Кермоуд считает ключевым для этой традиции текстом. Метод, изложенный Бартом в этой работе, крепко увязал структуралистский анализ с критическим авангардом. Выпустив в 1971 году еще более влиятельную книгу S/Z[63], оригинальный семиотический анализ короткой истории Бальзака Саразин, Барт стал самым влиятельным представителем нарратологии. В работе, написанной за год до этого, «Писать — непереходный глагол? »[64] он распространяет грамматические методы анализа глагольных форм на современную литературу.
Его ученик, Женетт, также использует общую структуралистскую стратегию, отмечая во Введении к работе «Повествовательный дискурс»: «Поскольку любое повествование — будь оно столь пространно и столь сложно, как «Поиски утраченного времени», есть лишь некоторое языковое произведение, занятое изложением одного или нескольких событий, представляется вполне допустимым рассматривать его как риторическое развитие, сколь угодно грандиозное по масштабам, одной-единственной глагольной формы, то, что в грамматике называется распространением глагола. «Я иду», «Пьер пришел» — для меня это минимальные формы повествования, и наоборот, «Одиссея» и «Поиски» суть не что иное, как риторическая амплификация высказываний типа «Одиссей возвращается на Итаку» или «Марсель становится писателем». [65] Соответственно, «проблемы анализа повествовательного произведения» организуются им на основе понятий грамматики глагола — времени, модальности, залога (мы уже вели об этом речь выше). Впрочем, в нарратологическом анализе романа Пруста, предпринятом в указанной работе, Женетт отходит от лингвистической парадигмы: к примеру, если он и рассматривает модальности как формы и степени повествовательного изображения, то делает это скорее с опорой на платоновские и аристотелевские штудии мимесиса и диегезиса, проводя различие между «повествованием о событиях» и «повествованием о словах». Первое есть «преобразование предполагаемого невербального материала в вербальную форму»[66], которое ни в коем случае не «показывает» излагаемые события и им не подражает, но лишь, чисто языковыми средствами, то есть не подражая, но обозначая, представляя «иллюзию мимесиса». Второе существует как «копирование» речи героя, которое, в зависимости от величины дистанции между этой речью и повествованием, представляет собой либо «нарративизированный внутренний дискурс» («повествование о мыслях», иначе говоря, повествование, передающее, к примеру, «внутренний спор героя с самим собой», и которое непременно «ведется повествователем от его собственного лица»[67]), либо «транспонированный дискурс», иначе говоря, косвенная речь, в которой присутствие повествователя ощущается прежде всего в синтаксисе фразы», или «цитатный дискурс», где повествователь «делает вид, что буквальным образом передает слово своему персонажу». [68] Иначе говоря, Женеттт ведет свой анализ модальности повествования с точки зрения меры власти повествователя над текстом, иллюзий, или, как это называл Барт, «эффекта реальности», которые повествовательный текст порождает. Озабоченность рассмотрением меры отдаления повествования от реальности, рассмотрение всевозможных модификаций, которые претерпевает романное время по сравнению с «реальным» временем и т. д. , и делает Женетта не «чистым» структуралистом (таковым, при всей отмеченной выше условности такого понимания был бы исследователь, сосредоточенный на «имманентном» анализе), а пред-структуралистом. С. Зенкин в этой связи обращает внимание на близость рассуждений Женетта штудиям русских формалистов. [69] М. Бал же констатирует, что «пред-структуралистский» дух его нарратологии просто объясняется тем, что он строил свою нарратологическую систему на трудах европейских и американских авторов пред-структуралистского толка, не пытаясь переосмыслить их ключевые понятия.
Как раз с развитием «цитатного дискурса» связывает Женетт «раскрепощение современного романа» — «от Джойса и Беккета, Натали Сарртот и Роже Лапорта». Представим себе, говорит он, повествование, лишенное кавычек, начинающееся с фразы «Мне непременно нужно жениться на Альбертине», и до последней строчки представляющее собой переживания главного героя. Женетт говорит здесь о романах «потока сознания» как отличающихся не столько передачей «внутренного монолога» героя, сколько «полностью лишенных нарративного покровительства». Да, непосредственный и «цитируемый» дискурс отличаются друг от друга тем, предваряет ли вступительный глагол речь героя, но главное, считает Женетт, состоит в том, берет ли на себя монолог героя функции нарративной инстанции: повествование тогда ведется «в настоящем времени и от первого лица», а персонаж заключен «в рамки субъективности пережитого без какой-либо трансцендентности или коммуникации вовне». [70] Текст «Поисков», показывает Женетт, представляет смешение «цитатного», «транспонированного» и «нарративизированного» дискурсов в чистом виде, а неуловимостью сдвигов между ними хороший писатель может умело играть, как, к примеру, Флобер, искусно смешивающий собственный дискурс и «отвратительный и в то же время завораживающий язык, на котором говорят чуждые ему персонажи». [71] Самое существенное в этих рассуждениях состоит в демонстрации того, что любая техническая характеристика повествования может вести к конструированию смысла, любой компонент повествования, описанный нарратологом, может стать толчком для специфического прочтения соответствующего текста, любое «как» может привести к «почему».
Как и всякая наука, нарратология имеет дело с моделями, и для исследователей, работающих в этой области, особую проблему представляет нахождение оптимального баланса между работой над совокупностью понятий теории, оттачиванием собственной модели и конкретным прочтением конкретных текстов. Рассуждая о невозможности выбрать между собственно теоретической и собственно критической работой, Женетт признается, что ему не хотелось использовать роман Пруста в качестве демонстрации значимости какой-то нарратологической модели, того, что является «повествованием вообще, повествованием романным, повествованием автобиографическим, или повествованием Бог знает еще какого класса, сорта или разновидности». [72] В то же время его не устраивает и стратегия, провозглашенная автором другого исследования о Прусте, состоящая в том, чтобы сформулировать понятия анализа, проистекающие из самого этого произведения, ибо в таком случае эстетические воззрения писателя и их воплощение становятся конечной инстанцией. Преимущество современного аналитика (которое Женетт иронически именует «преимуществом живого осла перед мертвым львом») состоит в том, что ему доступна вся литературная традиция, у истоков которой довелось стоять Прусту — «революционеру вопреки себе», традиция, сделавшаяся нормой, а потому позволяющая вычленить в творчестве писателя отклонения от нее (или моменты ее предвосхищения). [73] Женетт высказывает надежду, что понятийная «решетка», которой он пользуется (и которая вызывает столько нареканий у противников структурализма), не есть «инструмент... подчинения текста себе», но есть «прием открытия и средство описания».
Так или иначе, довольно громоздкий понятийный аппарат, который использует Женетт, представляет собой модель функционирования повествования, представляющую собой, по слову самого критика и теоретика, «средство описания» конкретного текста. Проблема, которая здесь возникает, состоит не столько в том, насколько возможны «экстракция» этой модели из «Повествовательного дискурса» и приложение ее к другому тексту, сколько в самой возможности приложения модели.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|