Основные темы и понятия раздела
• Смысл жизни как психическая реальность. • Духовные способности. • Духовные состояния. • Духовность и душевность. • Личность и нравственность. Н. Я. Грот
УСТОИ НРАВСТВЕННОЙ ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ [76]
Все предполагаемые религией, философией и позитивной наукой устои нравственного поведения: любовь к Богу и к ближнему, вера в правду и совершенство, надежда на вечное блаженство и страх вечной кары, с одной стороны; сострадание и жалость, стремление к счастью и идея нравственного долга; наконец, чувство самосохранения и родовой инстинкт, идеи пользы и общего блага — все это факты душевной жизни субъекта, состояния и свойства нашего внутреннего «я». <...> Предметом настоящей речи и будет попытка вновь поближе разобраться в вопросе, в каких же сторонах человеческой природы надо искать истинных устоев нравственной жизни и деятельности человека... Задачею нашей будет — попытаться дать новое освещение этической проблеме «об основаниях нравственного поведения» на почве психологической, а основным мотивом для пересмотра вопроса является сомнение в удовлетворительности его решения учениями современной утилитарной и эвдемонистической морали — морали пользы и счастья. Основная точка зрения этой морали состоит в том, что в конце концов источником нравственной деятельности является стремление человека к счастью, хотя бы самому высокому и благородному, вытекающему из поступков любви и сострадания, из усиленной работы умственной, духовной, — причем идея пользы есть только объективное выражение для субъективной идеи счастья. <...> Вопрос в том, к счастью ли, хотя бы не нашему, а только чужому, направляется так называемая нравственная наша деятельность «во имя долга?»[77]. И это мы узнаем лучше всего из анализа тех нравственных поступков, в которых мы непосредственно соприкасаемся с другими существами и отдаем им себя в жертву, — из поступков, внушенных любовью, жалостью, состраданием.
Самый яркий образчик таких поступков — это деятельность матери и вообще родителей по отношению к детям: здесь всего менее можно сомневаться в искренности мотивов любви и жалости. Мать нежно и с самоотвержением любит своих детей, кормит их, холит, воспитывает, учит. Нет сомнения, что она, как мать, часть которой они составляли, искренне, хотя и эгоистически, желает счастья своим детям, но можно ли утверждать, что нравственная точка зрения ее в этой деятельности должна состоять в том, чтобы доставить детям немедленно или в будущем наибольшее возможное счастье?... Истинно любящая и разумная мать стремится сделать детей хорошими, а не довести их до счастья, которое и не в ее руках, и хорошую мать не остановит в ее работе мысль, что ее дети будут несчастны: лишь бы они были разумными нравственными существами. Добрая мать, хотя и с рыданиями, посылает взрослого сына на трудный подвиг, где его, может быть, встретит смерть. <...> Какой же общий положительный признак и внутренний смысл можно найти в нравственных поступках, внушаемых любовью и состраданием, если они не направлены к счастью других существ? Во всех них мы замечаем одну несомненную черту: они непосредственно и прежде всего клонятся к сохранению и спасению жизни других существ, независимо от вопроса о их счастьи, причем нравственный поступок, по общему убеждению, становится тем более нравственным, чем более — ради спасения и сохранения чужой жизни — ставится на карту собственная жизнь любящего и жалеющего. <...> ... Непосредственная задача каждой личности — создать или поддержать, сохранить или спасти возможно больше других-жизней, хотя бы с пожертвованием своей собственной единичЦ ной жизнью. <...>
Какая же психическая сила лежит в основе этой мировой любви? Как назвать ее? Очевидно, в каждом индивидуальном живом существе есть, рядом с индивидуальной волей к жизни, общая мировая воля к жизни — «всеобщая душа», как говорили древние. Как бы мы ее ни назвали — мировой волей, сверхиндивидуальной душой или духом, инстинктом самосохранения мира, или творческим началом, созидающим жизнь, — все равно. Эта сила в нас есть, это — реальная сила, подлинный деятель и фактор нашего нравственного поведения. Условимся пока называть ее «мировой волей к жизни» и рассмотрим теперь ее главные признаки и проявления. Одна основная черта этой силы, этого деятеля, как мы видели, есть наклонность ее к творчеству, к творческому созиданию и поддержанию жизни вне индивидуума. Другая существенная черта — это ее враждебность индивидуальной воле к жизни, эгоизму, самосохранению. Но можно ли допустить в человеке две воли, две силы жизни? Конечно, нет. Очевидно, одна должна составлять часть и проявление другой, но не большая меньшей, а меньшая большей. Несомненно, что индивидуальная воля к жизни есть только частное проявление и частная форма «мировой воли к жизни», созидающей и поддерживающей множество жизней через индивидуума, но вне его. <...> Счастья конкретных существ, т. е. отдельных людей, никто при этом [т. е. занимаясь научной, художественной, религиозной деятельностью. — Прим. сост.] не имеет в виду, ибо все эти деятели творческой воли, когда творят, не знают, кому и когда пригодятся их дела и дадут ли они людям счастье или нет. Не думали служить счастью человеческому ни Шекспир, ни Гёте, ни Пушкин, ни Джордано Бруно, Декарт или Кант; ни Коперник, Ньютон и Дарвин, ни апостол Иоанн, ни Будда и Лютер. Одни служили красоте, другие искали правды, истины, блага. Возможные практические последствия высоких подвигов, во имя идеала, обыкновенно лежат вне сферы кругозора творческих гениев и нравственных проповедников. Но если мировая творческая воля, направленная к созиданию и упрочению жизни, проявляется и во всяком бескорыстном, духовно-идейном созидании, то именно в нем мы замечаем ясно признак, который не открывается непосредственно в делах любви и сострадания, в творении и спасении жизни отдельных существ, В идейном творчестве тоже замечается стремление к бесконечной полноте и совершенству воплощений творческой воли к жизни, отчего художник, ученый, философ творит до конца, пока есть силы, вечно недовольный прежде созданным; но вопрос идет по большей части о созидании и поддержании жизни высшей на счет низшей, жизни духовной на счет материальной. К этому направляется не только творчество религиозное и художественное, но и философское и научное. Религия прямо ставит задачу — спасти душу, духовную жизнь человека; искусство, воплощая красоту, ведет к подъему в человеке лучших его чувств и стремлений; философия ищет идеала мудрости и внутренней гармонии личности; наука проповедует эволюцию и, жертвуя животным ради человека, ищет разъяснения и способов укрепления в последнем его высших, человеческих свойств...
Во всех ближних мы главным образом любим и оберегаем их духовную личность, их психическую жизнь... Отсюда выясняется новый положительный признак той «мировой творческой воли», которая в нас живет и влечет нас к созиданию мировой жизни в ущерб нашей собственной. Это не просто «творческая воля к жизни», к механическому ее умножению и сохранению, а «неудержимое стремление к созиданию, развитию и увековечению жизни духовной, высшей психической жизни в мире» — это, другими словами, стремление к одухотворению мира, к духовному его совершенствованию. И для того, чтобы в этом окончательно убедиться, мы коснемся третьей и последней области поступков, признаваемых несомненно нравственными, — тех действий, которые касаются так называемой личной нравственности и внушаются нам чувствами чести и нравственного достоинства. К чему направлены нравственные предписания: не предаваться плотским излишествам, не лгать и не обманывать, не трусить и не малодушничать, не делать низостей и подлостей, не отчаиваться и не лишать себя жизни.
Все эти задачи имеют нравственный смысл лишь настолько, насколько направлены к обереганию, спасению и развитию в нас самих нашего «лучшего духовного я» — той самой творческой силы, созидающей и улучшающей жизнь в мире, которая лежит и в основании всей нашей общественно-нравственной работы. Ради этого начала своей высшей духовной деятельности мы готовы часто пожертвовать и своей животною индивидуальностью или умалить и ограничить ее проявления. И напрасно современные позитивисты смеются над всяческим аскетизмом: здоровый аскетизм есть именно путь к широкому развитию творческих сил человека — он освобождает духовные силы наши от гнета и цепей материальной жизни. Аскетизм, конечно, есть не цель, а только средство, но это — низшая ступень того же самоотречения и индивидуального самопожертвования, которые заставляют некоторых людей ради идеи отказываться от удовольствий, выгод, подвергаться осмеянию, поруганию, даже насилию — идти в темницы и на костры. Во всех этих случаях мы спасаем «свое духовное я» и умаляем или совершенно отдаем в жертву свою индивидуальную волю к жизни, свой эгоизм. <...> Из всего изложенного выяснилось, что психологически главным устоем нравственной жизни и деятельности является в нас мировая воля к жизни духовной, мировой инстинкт самосохранения жизни духовной, психической, высшей. Главных четыре положительных признака этой мировой воли, которая внушает личности человека ее нравственное поведение, как мы видели, следующие: 1) это — сила, созидающая, оберегающая и спасающая жизнь вне индивидуума — в мире, 2) это — сила, враждебная индивидуальной воле к жизни — эгоизму и животному инстинкту самосохранения, 3) это — сила, стремящаяся к бесконечной полноте и совершенству своих воплощений, реальных и идеальных, 4) это — сила, направленная преимущественно к созиданию и совершенствованию духовной, идеальной жизни мира. Поэтому ее можно определить как «мировой инстинкт, или волю духовного самосохранения и саморазвития», заложенный в природу всех его живых существ, но достигающий полноты самосознания только в человеке и проявляющийся в его нравственной жизни и деятельности... В первой области — чувства — духовно-творческое начало обнаруживается чувствованиями любви, сострадания, жалости по отношению к другим живым существам — чувствами стыда, нравственного достоинства, чести; по отношению к собственной жизни личности — чувствами любви к правде, истине, красоте, добру или духовному совершенству вообще, по отношению к миру, как целому, а на высшей ступени — любовью к Богу, как высшему источнику или идеальному символу абсолютной правды, красоты и совершенства.
Во второй области — мысли — то же начало проявляется в идеях самоотречения, самопожертвования и безусловного нравственного долга — долга создавать, оберегать, поддерживать, умножать и возвышать духовную жизнь мира в ущерб своей личной жизни. Таковы главные устои нравственной жизни человека, находящиеся внутри его и сводящиеся к одному общему принципу — «мировой воли к жизни высшей духовной, которая есть и мировая любовь, и мировое сознание безусловного нравственного долга». Очевидно, личность человека не есть только его животно-психическая индивидуальность, а сочетание этой последней с мировым духовным началом, с божественною творческою силою, создавшею мир, и в этой последней находятся корни всей нашей нравственной жизни. С. А. Франк СМЫСЛ ЖИЗНИ [78] Вступление
Имеет ли жизнь вообще смысл, и если да — то какой именно? В чем смысл жизни? Или жизнь есть просто бессмыслица, бессмысленный, никчемный процесс естественного рождения, расцветания, созревания, увядания и смерти человека, как всякого другого органического существа? Те мечты о добре и правде, о духовной значимости и осмысленности жизни, которые уже с отроческих лет волнуют нашу душу и заставляют нас думать, что мы родились не «даром», что мы призваны осуществить в мире что-то великое и решающее и тем самым осуществить и самих себя, дать творческий исход дремлющим в нас, скрытым от постороннего взора, но настойчиво требующим своего обнаружения духовным силам, образующим как бы истинное существо нашего «я», — эти мечты оправданы ли как-либо объективно, имеют ли какое-либо разумное основание, и если да — то какое? Или они просто — огоньки слепой страсти, вспыхивающие в живом существе по естественным законам его природы, как стихийные влечения и томления, с помощью которых равнодушная природа совершает через наше посредство, обманывая и завлекая нас иллюзиями, свое бессмысленное, в вечном однообразии повторяющееся дело сохранения животной жизни в смене поколений? Человеческая жажда любви и счастья, слезы умиления перед красотой, — трепетная мысль о светлой радости, озаряющей и согревающей жизнь или, вернее, впервые осуществляющей подлинную жизнь, — есть ли для этого какая-либо твердая почва в бытии человека, или это — только отражение в воспаленном человеческом сознании той слепой и смутной страсти, которая владеет и насекомым, которая обманывает нас, употребляя как орудия для сохранения все той же бессмысленной прозы жизни животной и обрекая нас за краткую мечту о высшей радости и духовной полноте расплачиваться пошлостью, скукой и томительной нуждой узкого, будничного, обывательского существования? А жажда подвига, самоотверженного служения добру, жажда гибели во имя великого и светлого дела — есть ли это нечто, большее и более осмысленное, чем таинственная, но бессмысленная сила, которая гонит бабочку в огонь? Эти, как обычно говорится, «проклятые» вопросы или, вернее, этот единый вопрос «о смысле жизни» волнует и мучает в глубине души каждого человека. Человек может на время, и даже на очень долгое время, совсем забыть о нем, погрузиться с головой или в будничные интересы сегодняшнего дня, в материальные заботы о сохранении жизни, о богатстве, довольстве и земных успехах или в какие-либо сверхличные страсти и вдела» — в политику, борьбу партий и т. п., — но жизнь уже так устроена, что совсем и навсегда отмахнуться от него не может и самый тупой, заплывший жиром или духовно спящий человек: неустранимый факт приближения смерти и неизбежных ее предвестников — старения и болезней, факт отмирания, скоропреходящего исчезновения, погружения в невозвратное прошлое всей нашей жизни со всей иллюзорной значительностью ее интересов — этот факт есть для всякого человека грозное и неотвязное напоминание нерешенного, отложенного в сторону вопроса о смысле жизни. Этот вопрос — не «теоретический вопрос», не предмет праздной умственной игры; этот вопрос есть вопрос самой жизни, он так же страшен — и, собственно говоря, еще гораздо более страшен, чем при тяжкой нужде вопрос о куске хлеба для утоления голода. Поистине, это есть вопрос о хлебе, который бы напитал нас, и воде, которая утолила бы нашу жажду. Чехов описывает где-то человека, который, всю жизнь живя будничными интересами в провинциальном городе, как все другие люди, лгал и притворялся, «играл роль» в «обществе», был занят «делами», погружен в мелкие интриги и заботы — и вдруг, неожиданно, однажды ночью, просыпается с тяжелым сердцебиением и в холодном поту. Что случилось? Случилось что-то ужасное — жизнь прошла, и жизни не было, потому что не было и нет в ней смысла! И все-таки огромное большинство людей считают нужным отмахиваться от этого вопроса, прятаться от него и находят величайшую жизненную мудрость в такой «страусовой политике». Они называют это «принципиальным отказом» от попытки разрешить «неразрешимые метафизические вопросы», и они так умело обманывают и всех других, и самих себя, что не только для постороннего взора, но и для них самих их мука и неизбывное томление остаются незамеченными, быть может, до самого смертного часа. Этот прием воспитывания в себе и других забвения к самому важному, в конечном счете единственно важному вопросу жизни определен, однако, не одной только «страусовой политикой», желанием закрыть глаза, чтобы не видеть страшной истины. По-видимому, умение «устраиваться в жизни», добывать жизненные блага, утверждать и расширять свою позицию в жизненной борьбе обратно пропорционально вниманию, уделяемому вопросу о «смысле жизни». А так как это умение, в силу животной природы человека и определяемого им «здравого рассудка», представляется самым важным и первым по настоятельности делом, то в его интересах и совершается это задавливание в глубокие низины бессознательности тревожного недоумения о смысле жизни. И чем спокойнее, чем более размерена и упорядочена внешняя жизнь, чем более она занята текущими земными интересами и имеет удачу в их осуществлении, тем глубже та душевная могила, в которой похоронен вопрос о смысле жизни. Поэтому мы, например, видим, что средний европеец, типичный западноевропейский «буржуа» (не в экономическом, а в духовном смысле слова) как будто совсем не интересуется более этим вопросом и потому перестал и нуждаться в религии, которая одна только дает на него ответ. Мы, русские, отчасти по своей натуре, отчасти, вероятно, по неустроенности и неналаженности нашей внешней, гражданской, бытовой и общественной жизни, и в прежние, «благополучные» времена отличались от западных европейцев тем, что больше мучились вопросом о смысле жизни, — или более открыто мучились им, более признавались в своих мучениях. Однако теперь, оглядываясь назад, на наше столь недавнее и столь далекое от нас прошлое, мы должны сознаться, что и мы тогда в значительной мере «заплыли жиром» и не видели — не хотели или не могли видеть — истинного лица жизни и потому и мало заботились об его разгадке. Происшедшее ужасающее потрясение и разрушение всей нашей общественной жизни принесло нам, именно с этой точки зрения, одно ценнейшее, несмотря на всю его горечь, благо: оно обнажило перед нами жизнь как она есть на самом деле. Правда, в порядке обывательских размышлений, в плане обычной земной «жизненной мудрости» мы часто мучаемся ненормальностью нашей нынешней жизни и либо с безграничной ненавистью обвиняем в ней «большевиков», бессмысленно ввергших всех русских людей в бездну бедствий и отчаяния, либо (что уже, конечно, лучше) с горьким и бесполезным раскаянием осуждаем наше собственное легкомыслие, небрежность и слепоту, с которой мы дали разрушить в России все основы нормальной, счастливой и разумной жизни. Как бы много относительной правды ни было в этих горьких чувствах, — в них, перед лицом последней, подлинной правды, есть и очень опасный самообман. Обозревая потери наших близких, либо прямо убитых, либо замученных дикими условиями жизни, потерю нашего имущества, нашего любимого дела, — наши собственные преждевременные болезни, наше нынешнее вынужденное безделье и бессмысленность всего нашего нынешнего существования, мы часто думаем, что болезни, смерть, старость, нужду, бессмысленность жизни — все это выдумали и впервые внесли в жизнь большевики. На самом деле они этого не выдумали и не впервые внесли в жизнь, а только значительно усилили, разрушив то внешнее и, с более глубокой точки зрения, все-таки призрачное благополучие, которое прежде царило в жизни. И раньше люди умирали — и умирали почти всегда преждевременно, не доделав своего дела и бессмысленно-случайно; и раньше все жизненные блага — богатство, здоровье, слава, общественное положение — были шатки и ненадежны; и раньше мудрость русского народа знала, что от сумы и тюрьмы никто не должен отрекаться. Происшедшее только как бы сняло призрачный покров с жизни и показало нам неприкрытый ужас жизни как она всегда есть сама и по себе. Подобно тому как в кинематографе можно, произвольным изменением темпа движения, через такое искажение именно и показать подлинную, но обычному взору не заметную природу движения, подобно тому как через увеличительное стекло впервые видишь (хотя и в измененных размерах) то, что всегда есть и было, но что не видно невооруженному глазу, так и то искажение «нормальных» эмпирических условий жизни, которое теперь произошло в России, только раскрывает перед нами скрытую прежде истинную сущность жизни. И мы, русские, теперь без дела и толку, без родины и родного очага, в нужде и лишениях слоняющиеся по чужим землям — или живущие на родине как на чужбине, — сознавая всю «ненормальность» — с точки зрения обычных внешних форм жизни — нашего нынешнего существования, вместе с тем вправе и обязаны сказать, что именно на этом ненормальном образе жизни мы впервые познали истинное вечное существо жизни. Мы бездомные и бесприютные странники — но разве человек на земле не есть, в более глубоком смысле, всегда бездомный и бесприютный странник? Мы испытали на себе, своих близких, своем существе и своей карьере величайшие превратности судьбы — но разве существо судьбы не в том, что она превратна? Мы ощутили близость и грозную реальность смерти, но разве это — только реальность сегодняшнего дня? Среди роскошного и беспечного быта русской придворной среды XVIII века русский поэт восклицал: «Где стол был яств, там гроб стоит; где пиршеств раздавались клики — надгробные там стонут лики и бледна смерть на всех глядит». Мы обречены на тяжкий изнуряющий труд ради ежедневного пропитания — но разве уже Адаму, при изгнании из рая, не было предречено и заповедано: «в поте лица своего ты будешь есть хлеб свой»? Так перед нами теперь, через увеличительное стекло наших нынешних бедствий, с ясностью предстала сама сущность жизни во всей ее превратности, скоротечности, тягостности — во всей ее бессмысленности. И потому всех людей мучащий, перед всеми неотвязно стоящий вопрос о смысле жизни приобрел для нас, как бы впервые вкусивших самое существо жизни и лишенных возможности спрятаться от нее или прикрыть ее обманчивой и смягчающей ее ужас видимостью, совершенно исключительную остроту. Легко было не задуматься над этим вопросом, когда жизнь, по крайней мере внешне видимая, текла ровно и гладко, когда — за вычетом относительно редких моментов трагических испытаний, казавшихся нам исключительными и ненормальными, — жизнь являлась нам спокойной и устойчивой, когда у каждого из нас было наше естественное и разумное дело и за множеством вопросов текущего дня, за множеством живых и важных для нас частных дел и вопросов общий вопрос о жизни в ее целом только мерещил где-то в туманной дали и смутно-потаенно тревожил нас. Особенно в молодом возрасте, когда разрешение всех вопросов жизни предвидится в будущем, когда запас жизненных сил, требующих приложения, это приложение по большей части и находил и условия жизни легко позволяли жить мечтами, лишь немногие из нас остро и напряженно страдали от сознания бессмысленности жизни. Не то теперь. Потеряв родину и с нею естественную почву для дела, которое дает хотя бы видимость осмысления жизни, и вместе с тем лишенные возможности в беспечном молодом веселии наслаждаться жизнью и в этом стихийном увлечении ее соблазнами забывать о неумолимой ее суровости, обреченные на тяжкий изнуряющий и подневольный труд для своего пропитания, мы вынуждены ставить себе вопрос: для чего жить? Для чего тянуть эту нелепую и тягостную лямку? Чем оправданы нащи страдания? Где найти незыблемую опору, чтобы не упасть под тяжестью жизненной нужды? <... > Нет, от вопроса о смысле жизни нам — именно нам, в нашем нынешнем положении и духовном состоянии — никуда не уйти и тщетны надежды подменить его какими-либо суррогатами, заморить сосущего внутри червя сомнения какими-либо иллюзорными делами и мыслями. Именно наше время таково — об этом мы говорили в книжке «Крушение кумиров», — что все кумиры, соблазнявшие и слепившие нас прежде, рушатся один за другим, изобличенные в своей лжи; все украшающие и затуманившие завесы над жизнью ниспадают, все иллюзии гибнут сами собой. Остается жизнь, сама жизнь во всей своей неприглядной наготе, со всей своей тягостностью и бессмысленностью, — жизнь, равносильная смерти и небытию, но чуждая покоя и забвения небытия. Та, на Синайских высотах поставленная Богом, через древний Израиль, всем людям и навеки задача: «жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие: избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое», — эта задача научиться отличать истинную жизнь от жизни, которая есть смерть, понять тот смысл жизни, который впервые вообще делает жизнь жизнью, то Слово Божие, которое есть истинный, насыщающий нас хлеб жизни, — эта задача именно в наши дни великих катастроф, великой кары Божией, в силу которой разодраны все завесы и все мы снова «впали в руки Бога живого», стоит перед нами с такой неотвязностью, с такой неумолимо грозной очевидностью, что никто, раз ощутивший ее, не может уклониться от обязанности ее разрешения. <...> Осмысление жизни
Искание смысла жизни есть, таким образом, собственно «осмысление» жизни, раскрытие и внесение в нее смысла, который вне нашей духовной действительности не только не мог бы быть найден, но в эмпирической жизни и не существовал бы. Точнее говоря, в вере как искании и усмотрении смысла жизни есть две стороны, неразрывно связанные между собою, — сторона теоретическая и практическая; искомое осмысление жизни есть, с одной стороны, усмотрение, нахождение смысла жизни и, с другой стороны, его действенное созидание, волевое усилие, которым оно «восхищается». Теоретическая сторона осмысления жизни заключается в том, что, усмотрев истинное бытие и его глубочайшее, подлинное средоточие, мы тем самым имеем жизнь как подлинное целое, как осмысленное единство и потому понимаем осмысленность того, что раньше было бессмысленным, будучи лишь клочком и обрывком. Как, чтобы обозреть местность и понять ее расположение, нужно удалиться от нее встать вне ее, на высокой горе над нею и только тогда действительно увидишь ее, — так для того, чтобы понять жизнь, нужно как бы выйти за пределы жизни, посмотреть на нее с некоторой высоты, с которой она видна целиком. Тогда мы убеждаемся, что все, что казалось нам бессмысленным, было таковым только потому, что было зависимым и несамостоятельным отрывком. Наша единичная, личная жизнь, которая, при отсутствии в ней подлинного центра, кажется нам игралищем слепых сил судьбы, точкой скрещения бессмысленных случайностей, становится в меру нашего самопознания глубоко значительным и связным целым; и все случайные ее события, все удары судьбы приобретают для нас смысл, как-то сами собой укладываются, как необходимые звенья, в то целое, осуществить которое мы призваны. Историческая жизнь народов, которая, как мы видели, являет эмпирическому взору картину бессмысленно-хаотического столкновения стихийных сил коллективных страстей или коллективного безумия или свидетельствует лишь о непрерывном крушении всех человеческих надежд, — созерцаемая из глубины, становится, подобно нашей индивидуальной жизни, связанным и разумным, как бы жизненно-предметно проходимым «курсом» самооткровения Божества. И глубокий немецкий мыслитель Баадер был прав, когда говорил, что, если бы мы обладали духовной глубиной и религиозной проницательностью составителей Священной Истории, вся история человечества, история всех народов и времен была бы для нас непрерывающимся продолжением единой Священной Истории. Только потому, что мы потеряли чутье и вкус к символическому смыслу исторических событий, берем их лишь с их эмпирической стороны и в чувственно-явственной или рассудочно-постижимой их части признаем все целое событий вместо того, чтобы через эту часть прозревать подлинное, метафизическое целое, — только потому события светской, «научно» познаваемой истории кажутся нам бессмысленным набором слепых случайностей. <...> Мы поняли бы, что если история человечества есть как будто история последовательного крушения всех человеческих надежд, то лишь в той мере, в какой сами эти надежды слепы и ложны и содержат нарушение вечных заповедей Божьей премудрости, что в истории вместе с ее первым, абсолютным началом — рождением человека из рук Бога и с ее необходимым концом — завершением предназначения человека на земле, — она становится страдальческим, но разумно-осмысленным путем всечеловеческой жизни.
В. Э. Чудновский
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|