Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава 5. Нержин, или путь святого




Глеб Викентьевич Нержин даёт ещё один ответ Сталину и прокладывает ещё один путь для выхода из тупика советской системы. Его конфликт со Сталиным не нов, ибо «… каким-то странным слухом ещё с отро­чества слышал Нержин этот немой набат - все живые звоны, стоны, крики, клики, вопли сталинских жертв, и неисторжимо укоренялось в нём решение: узнать и понять», что происходит в стране. Он хотел знать, «например, почему те самые старые большевики, которые делали ре­волюцию, не только уходили в небытие, но и выходили на суд и необъяснимо каялись, многословно понося себя самыми последними ругательствами и признавались в службе всем на свете иностранным разведкам».

Мы встречаемся с ним накануне его дня рождения; ему исполняется тридцать один год. Узнаём, что он окончил университет, женился, ушёл на войну и сражался в чине артиллерийского капитана, прежде чем был арестован за «образ мыслей» в конце войны.[33] Теперь он тянет свой пятый год «упряжки», из которых последние три года провёл в шарашке в качестве математика акустической лаборатории.

Из юношеского стремле­ния узнать и понять, «всё сбылось и исполнилось, но за этим - не осталось Нержи­ну ни науки, ни времени, ни жизни, ни даже - любви к жене... Одна большая страсть, занявши раз нашу душу, жестоко измещает всё остальное. Двум страстям нет места в нас». Познания Нержин черпает «нe из прочтённых философий, а из людских биографий, которые рассказываются в тюрьмах».

Солженицын, Особлаг (сразу же после выхода), 1953

Тюремный опыт привёл Нержина к отрицанию не только коммунисти­ческих целей советского общества, но и любой материалистичес­кой философии жизни. Вопреки упрёкам Рубина, что он поддался влиянию то ли сологдинской метафизики, то ли идеалисти­ческой философии древнего мира, Нержин утверждает себя ав­тором своей собственной философии: «Не философы Веданты или там Санкхъя, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, - и я лично придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в пустой колотьбе за горстку благ и умирают, не узнав своего собственного душевного богатства».

К нержинскому стремлению к познанию добавилась решимость оставить свидетельства о страданиях России при Сталине. В своё свободное время при постоянной угрозе быть пойманным он пишет «Заметки по истории», в которых квалифицирует Сталина не как «терапевта», а как «мясника» России.

Серая рутина «мирного существования» на шарашке вдруг преры­вается вызовом Нержина к Яконову, руководителю научных работ. Как талантливый математик, Нержин получает предложение принять участие в работе по криптографии. Предложение соблазни­тельно. Оно не только даёт Нержину шанс «достичь зрелости в своём исконном предмете», но и, как ему сказано: «В случае успеха работы вас как криптографа досрочно освобо­дят, снимут судимость, дадут квартиру в Москве...».

Если он отвергнет предложение, его наверняка отправят в лагеря. Тем не менее, Нержин решает отказаться и объясняет начальству, почему он не ждёт помилования: «не с того конца! Пусть признают сперва, что за образ мыслей нельзя сажать, - а там мы посмотрим - прощаем ли!»

Решение Нержина представляется его соузникам донкихотским. Сологдин говорит: «Ты ведёшь себя не как математик, а как поэт». В отличие от Рубина и Сологдина, «поэт» Нержин отказывается от сотрудничества со своими тюремщиками, отвергает нравственный компромисс со Сталиным, «раздутым мрачным великаном», с которым он полон решимости бороться.

В этом, действительно, есть что-то поэтическое: от «Божественной комедии» Данте, от «Дон-Кихота» Сервантеса и от «Фауста» Гёте. Как Данте, Нержин решает спуститься из первого круга в ад лагерей, чтобы вынести свидетельства о том, что видел. Данте в его путешест­вии по кругам ада поддерживала любовь к Беатриче. Так и Нержин утверждается в своём решении спуститься в ад, уверившись в любви к своей жене Надежде. Как Дон-Кихот, рыцарь и поэт, всегда готов сражаться против ветряных мельниц зла, так и Нержин готов сразиться с «этим раздутым мрачным великаном, кому только ресницей одной пошевельнуть - и отлетит у Нержина голова». Нержин поглощён той же страстью «узнать и понять», которая двигала Фаустом в его стремлении познать секреты «вечно зелёного древа жизни».

Однако Нержина нельзя понять только в свете ассоциа­ций с поэтическими мифами мировой литературы. Эти ассоциации вторичны для иконографической кон­цепции Нержина, в ценре которой образ Христа. Писатель пишет эту «икону» постепенно, ненавязчиво, как бы походя и невзначай. Не привлекая к себе внимания, христоподражательный образ Нержина освещает путь читателю на протяжении всего романа.

Впервые намёк на Христовы страсти делается в сцене, когда Нержин пытается суммировать «за» и «против» насчёт предло­жения заняться криптографией. Выбор сводится к воп­росу о смысле жизни:

«Для чего же жить всю жизнь? Жить, чтобы жить? Жить, чтобы сохранять благополучие тела?

Милое благополучие! Зачем - ты, если ничего, кроме тебя?... Все доводы разума - да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца - отойди от меня, Сатана!»

Отрывок содержит дословную цитату из Еван­гелия, формулу отрицания «Отойди от меня, Сатана!», которой Христос отвечал на троекратное искушение в пустыне. Поскольку Нержин только что выразил готовность сразиться с «раздутым, мрачным великаном», его ответ на метафизическом уровне озна­чает отказ от «молока», которым Сатана Сталин хотел ублажить народ.

Дальнейшее сходство с Христом заметно в мыслях Нержина о конечных последствиях его решения:

«Сейчас, отдаляясь от разговора в кабинете Яконова, Нержин понимал всё яснее: отказ от криптографической группы не слу­жебное происшествие, а поворотный пункт целой жизни. Он должен был повлечь - и, может быть, очень вскоре - тяжёлый долгий этап куда-нибудь в Сибирь или в Арктику. Привести к смерти или к победе над смертью.

Хотелось не думать об этом жизненном изломе. Что успел он за трёхлетнюю шарашечную передышку? Достаточно ли он закалил свой характер перед новым швырком в лагерный провал?

И так совпало, что завтра Глебу тридцать один год… Сере­дина ли это жизни? Почти конец её? Только начало».

Подобно Христу пред распятием, Нержин думает о своём бескомпромиссном решении как о поворотной точке в его жизни. «Тяжёлый долгий этап», который ему предстоит, напоминает Крестный путь Христа. Здравый смысл говорит, что в конце пути он не может ожидать ничего, кроме смерти или жалкого существования. Но, как Христос, он верит в возмож­ность «победы над смертью». Даже возраст его близок к возрасту Христа, а три года передышки на «шарашке» соот­ветствуют трёхлетнему периоду, отведённому Христу для выпол­нения своей миссии и подготовки к «швырку в провал». Не случайно день рождения Нержина 25 декабря - совпадает с Рождеством по Грегорианскому календарю.

Есть и ещё одно сходство. После принятия рокового решения Нержин на мгновение поддается чувству слабости, что «ведь ещё не поздно и поправить, согласиться на криптографию».

Но он восстанавливает свою решимость через сострадание к товарищу по несчастью. Заметив, что Ростислав Доронин, молодой друг, которого он взял под опеку, близок к состоянию полного неверия, Нержин наставляет его: «Ты теряешь всякую опору и всякую цель. Сомневаться можно и нужно. Но не нужно ли чего-нибудь и полюбить?»

Как бы в награду за это, Нержин неожиданно, против всех тюрем­ных правил, получает свидание со своей женой Надеждой утром в воскресенье 25 декабря. Свидание стало ему подарком ко дню рождения – и к Рождеству. Вопреки тому, что Надежда сообщает ему о намерении развестись с ним «для формы» – он и сам раньше советовал ей это сделать – он утверждается в вере и в любви. Теперь он готов идти в лагеря. И говорит ей, чтобы она не удивлялась, «если меня отсюда увезут далеко, если пре­рвутся письма совсем». Разговор накаляется:

- А могут? Куда? - вскричала Надя. Такую новость - и он сказал только сейчас.

- БОГ знает, - пожав плечами, как-то значительно произнес он.

- Да ты уже не стал ли верить в бога! (Они ни о чём не поговорили!)

Глеб усмехнулся:

- Паскаль, Ньютон, Эйнштейн...

- Кому было сказано - фамилии не называть! - гаркнул над­зиратель. - Кончаем, кончаем!

Соль тут в заявлении Нержина о вере в Бога, с «научными» ссылками на великих ученых. За светской внешностью математика скрывается религиозная драма.

Сцена празднования дня рождения Нержина ведёт к кульминации. На этой тюремной вечеринке, напоминающей Тайную Вечерю, Нержин нарушает традицию, отказываясь пить за своё здоровье, хотя знает, что он уже на пути «к смерти или победе над смертью». Вместо этого он предлагает два тоста: один «за дружбу, расцветающую в тюремных склепах», другой - за жён и возлюбленных. Несмотря на то, что в сцене от­сутствует мотив предательства, существенный для Тайной Вечери, она полна духа Нового Завета, а тосты Нержина перекликаются с Христовыми заветами дружбы, братства и любви.

Вечеринка происходит в бывшей церкви, превращённой в тюрьму, в камере, расположенной под сводами алтаря. За импровизированным «лицей­ским столом» не двенадцать учеников, а лишь полдюжины друзей. И сидят они на двух скамьях по обе стороны стола, по трое с каждой стороны, а «новорожденный» сидит во главе стола на подоконнике. Но виден он на фоне перекрещенного рамами окна, то есть на фоне креста, сообщает рассказчик.

Они пьют за дружбу, за любовь, и читатель понимает, что эти семеро друзей с различными идеологическими взглядами не просто предаются ритуалу русского застолья. Скорее, это символический вызов тоталитарной идеологической системе, которая не позволяет дружбе и любви перешагнуть через идеологические барьеры.

Символизм сцены сгущается изображением «чёрного снега». Когда семеро друзей поднимают тосты зa дружбу и за любовь, за окном повалил снег. Но –

«...не было видно самого снега, но мелькало много чёрных хло­пьев - теней от снежинок, отбрасываемых на тюрьму фонарями и прожекторами зоны.

Где-то за завесой этого щедрого снегопада была сейчас и Надя Нержина.

Даже снег нам суждено видеть не белым, а чёрным! - восклик­нул Кондрашёв».

В другом конце Москвы Надя смотрит на этот же снегопад из окна студенческого общежития. «Она стояла как распятая на чёрной крестовине окна», сообщает рассказчик, намекая на страдания, которые предстоит перенести ей из-за мужа. Она только что сказала своему другу Щагову, бывшему солдату с передовой, что её муж политический заключён­ный. Щагов покидает комнату, как бы отказываясь от политических разговоров. Надина душа полна отчаяния. Но через несколько минут Щагов возвращается:

«Он нёс два стаканчика маленьких и бутылку.

- Ну, жена солдата! - бодро, грубо сказал он. - Не унывай. Держи стакан. Была б голова - а счастье будет. Выпьем – ЗА ВОСКРЕСЕНИЕ МЁРТВЫХ!» (выделено в книге).

Тост капитана Щагова звучит как контрапункт к тостам капитана Нержина, полифонически развивая тему «победы над смертью».

Заключительный штрих к портрету Нержина Солженицын даёт в конце романа при описании его отбытия в числе двадцати зеков, приговорённых к «провалу» лагерей:

«Да, их ожидала тайга и тундра, полюс холода Оймякон и мед­ные копи Джезказгана. Их ожидала опять кирка и тачка, голодная пайка сырого хлеба, больница, смерть. Их ожидало только худшее. Но в душах их был мир...»

Нержин наверняка больше в МИРЕ со своей совестью, чем Рубин или Сологдин. Он обрел «бесстрашие тех, кто потерял всё». Нержин укрепляется в вере, «ибо и Христос в Гефсиманском саду, твёрдо зная свой горький путь, всё ещё молился и надеялся», сообщает рассказчик.

Указанные выше христианские мотивы в изображении Нержина приближают его к идеалам святости. Его образ наиболее христоподражательный среди всех идеологов шарашки. Мы не утверждаем, однако, что Солженицын изобразил в нём христианина в общепринятом смысле. Нержина не спутаешь ни с Алёшей Карамазовым, ни с солженицынским Алёшкой-баптистом в «Одном дне Ивана Денисовича» - двумя христианами в более или менее традиционном смысле. Нержин может знать Евангелие и даже вдохновляться обра­зом Христа. Рассказ «Улыбка Будды», написанный им совместно с Потаповым, содержит эпизод, когда заключённый поглощает страницы Нагорной проповеди из Евангелия. Но вера Нержина в Бога не основывается на воспоминаниях детства или на принадлежности к рели­гиозной общине.

Его вера обретена через страдания в аду атеистического общества, закалена в огне этого ада, проверена информацией, накопленной в его математи­ческом уме, испытана в диалогах с «избранными» мудрецами Первого Круга. Перефразируя автора, можно сказать, что это та вера, «к которой нелегко прийти, но которая выдерживает испы­тание временем». Солженицын даёт понять, что верующий Нержин гораздо ближе к научным открытиям двадцатого века, чем атеист Рубин, чья якобы научная идеология кажется анахронизом.

Когда Нержин осуждает сталинизм, Рубин парирует, что тот «лезет не в свои дела». Нержин отвечает: «- Слушай, довольно этих басен, что умы, которые обнаружили нейтрино и взвесили Сириус-Б, обоих не видя, - такие дети! -, что не могут разобраться в трёх соснах человеческого бытия! А что остаётся делать? Математикам и техникам, что нам остаётся делать, если вы, историки, перестали заниматься историей? Я же вижу, кому присуждают премии и кому платят академическую зарплату. Они не историю пишут, а вылизывают языком одно известное место. Значит, приходится заняться историей нам, техническим интелли­гентам!»

Нержин выступает здесь как представитель технократической части советской интел­лигенции, которая так активно вошла в движение за права человека. Примечательно, когда Нержин заявляет о сво­ей вере в Бога, он ссылается не на отцов церкви, а на отцов современной науки - Паскаля, Ньютона и Эйнштейна. Ссылка на Эйнштейна, создателя теории относительности и еврея, позволяет предположить, что наследие русской пра­вославной церкви не является единственным источником рели­гиозных убеждений Нержина. Не ирония ли, что русский идеолог Нержин ближе к Эйнштейну, чем еврей Рубин, одержимый «абсолютной истиной» марксизма?

Однако нержинское восхищение Эйнштейном и теорией относи­тельности не означает, что он релятивист в философии или морали. В беседе с Ростиславом Дорониным он отвер­гает философские школы, которые строятся на относительности нравственных ценностей:

«Как бы ни были остроумны и беспощадны системы скептициз­ма или там агностицизма, пессимизма, - пойми, они по самой сути своей обречены на безволие. Ведь они не могут руководить человеческой деятельностью - потому что люди ведь не могут остановиться, и значит, не могут отказаться от систем, что-то утверждающих, куда-то призывающих...».

В число «систем, что-то утверждающих», входят несколько мировых религий, включая христианство, как и светская вера в прогресс и демократию. Но не от них отказывается Нержин, ибо ни одна из них не была причиной его нынешних бед. Он отказывается только от той философской системы, кото­рая не только призывает, но и заставляет двигаться в навсегда заданном направлении, - от марксизма-ленинизма.

Понимая, что ни скептицизм, ни агностицизм, ни пессимизм, ни какая другая светская система философии не способны остано­вить шествие «атеистической религии» коммунизма, Нержин стре­мится найти новую веру, которая не «обрекает нас на утрату воли» и которая «будет влиять на человеческое поведение». Закоренелый скептик, он сознает, что «скептицизм не может стать твёрдой землёй под ногами человека». Он ищет целенаправленную идеологию. В своих поисках «твёрдой земли» он обращается к современным и древним филосо­фиям Запада и Востока, идеям Тао и Санкья, Пирро и Секста Эмпирика, Монтеня и Льва Толстого.

Среди всех философов Нержин ближе всего к Сократу, и в шарашке его называют «учеником Сокра­та». В использовании скептицизма для «высвобождения из завалов официального догматизма и для глушения фанатизма» люд­ских заблуждений он следует Сократу. Как Сократ, он играет роль повивальной бабки, кото­рая помогает рождению истины в спорах. Как Сократ, принимает решение, которое для непосвящённых кажет­ся глупостью и желаним смерти. Как Сократ, он готов встретить смерть с миром в сердце. Поскольку Сократа иногда называют Христом Древней Греции, близость к этому философу едва ли умаляет христоподражательную основу образа Нержина.

Более того, Солженицын наделяет Нержина рядом черт, которые делают его русским Христом, или, ско­рее, русским святым отшельником. Внешне он выгля­дит скромным, обычным, даже бесцветным в сравнении с яркими фигурами Рубина или Сологдина. Выглядит старше своего возраста. Его волосы не чёрные, как у Рубина, и не свет­лые, как у Сологдина, а русые. «Но уже легли венчики морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче свеже­го воздуха, имела оттенок вялый. Особенно же старила его ску­пость в движениях - та мудрая скупость, какою природа хранит иссякающие в лагере силы арестанта».

При всей реалистичности портрета измождённого зэка, Нержин как бы вобрал в себя образ русского подвижника и страстотерпца. Его поведение в духе самоуничижения, кротости и добровольного мучени­чества напоминает русских святых. Даже имя Нержина, Глеб, далеко не типичное в советское время, вызывает в памяти образ благоверного князя Глеба, который вместе со своим братом Борисом возглавляет список русских святых. Внимательному читателю Солженицын даёт понять, что лю­ди, подобные Глебу Нержину, сумели сохранить генетический код русских святых в советский период, даже если они не были крещены.

Действительно, во время Рождественского визита в шарашку, Надежда видит нечто вроде ореола вокруг головы своего заключённого мужа. В голову ей сразу же приходит мысль, что «ему идёт» быть в тюрьме, то есть идёт быть страдальцем за правое дело.

Возвращаясь к нашей главной теме, что художественная страте­гия романа «В круге первом» похожа на ту, которую использует Достоевский, можно согласиться с Бахтиным, что личность Христа играет важную роль в «формообразующей идеологии» самого Достоевского. Согласно Бахтину, «в образе идеального человека или в образе Христа представляется ему разрешение идеологических исканий. Этот образ или этот высший голос должен увенчивать мир голосов, организовать и подчинить его».

Хотя Бахтин и признает, что Достоевский не сумел адекватно изобразить этот образ в своих романах, вполне правомерно сопоставить образ Нержина с Алёшей Карамазовым, последней попыткой создать образ русского христоподобного героя.

На первый взгляд, у Алёши и Глеба мало общего. Один – праведный христианин и послушник в монастыре. Другой – только пытается обрести какую-то веру. Они совершенно разнятся по возрасту, образованию и жизненному опыту. Один - кан­дидат наук. Другой даже университет не закончил. Один – артиллерийский капитан, прошёл ужаснейшую из войн. Другой – даже выстрела не слышал. Разнятся они и по статусу. Алёша – свободный человек. Глеб – бесправный зэк. Да и живут они в разных странах, в разных Россиях.

Но есть между ними нечто существенно общее. Это общее - не в деталях изображения, а в их поведении, этике, стрем­лении учиться у жизни и идти в народ. И — что важнее всего – оба вдохновляются христианскими идеалами поиска правды, самоуничижения и самопожертвования.

Для нашего тезиса важно также сходство в структурной роли, которую и Алёша и Глеб играют в полифоническом замысле. Подобно Алёше, Глеб функционирует как друг и наперсник других героев-идеологов, которых он побуждает добавить свой голос к анти-сталинскому многоголосию романа.

Глеб - это мост между коммунистами и «реакционерами», между технической и гуманитарной интеллигенцией, между интеллектуальной элитой страны и её «народом», между мужчинами и женщинами, старыми и молодыми. Он с симпатией слушает двадцатитрёхлетнего Ростислава Доронина и старого большевика Адамсона, «мотающего двадцатку» в лагерях; бесстрашного оптика Герасимовича и «нестареющего идеалиста» художника Кондрашова-Иванова. Именно ему Со­логдин доверяет свои высокие правила. Он же готов выслушать Рубина, когда тот «рассуждает от сердца, говорит мудро, а не лепит ругательные ярлыки».

Глеб Нержин помогает зэку-крестьянину Спиридону высказать свою «простую правду». Даже с Потаповым, аполитичным «роботом», он находит общий язык и они вместе сочиняют новеллу «Улыбка Будды». На свой день рождения Глеб умышленно приглашает избранную компа­нию людей разных идеологических убеждений, за­ставляет их обмениваться мнениями и соглашаться по некоторым вопросам. Он действует в романе как живой практик и катализатор полифонии и диалогового общения.

Когда для Нержина настало время покинуть шарашку, он обменивается поцелуями как с Рубиным, так и со Спиридоном, которые между собой совсем не общаются. Он пытается помирить идеологических ан­типодов Рубина и Сологдина:

«И Глеб, переживавший разлад друзей, в полной тишине биб­лиотеки тихо сказал:

- Друзья! Надо помириться!

Ни Сологдин, ни Рубин не повели головами.

- Митя! - настаивал Глеб.

Сологдин поднял холодное голубое пламя взгляда.

- Почему ты обращаешься ко мне? – удивился он.

- Лёва! – повторил Глеб.

Рубин посмотрел на него скучающе.

- Ты знаешь, почему лошади долго живут? – И после паузы объяснил: - Потому что они никогда не выясняют отношений».

Нержину не удалось примирить антагонистов. Но сама попытка утверждает христоподобность его поведения и перекликается с образом Алёши, который тоже настаивал на том, что любовь должна быть активной.

Глеб Нержин даже более активен, чем Алёша. С одной стороны, он кроткий, сострадательный идеалист и даже Дон Кихот. С другой стороны, он отличается волевым, динамичным и даже практическим характером. В этом он выгодно отличается от слабовольных «лишних людей» и беспутных героев-мужчин русской литературы 19-го века.

Более того, он отличается от солженицынских же ранних героев христоподобного самоуничижительного типа, как Матрёна и Алёша Баптист. Нержин кажется таким же кротким, как они. Но он не предаётся фатальному бездействию и пассивности. Он не только человек дела, но и печётся об эффективности своих усилий. Вот как его вспоминают соузники по шарашке при прощании накануне его отправки в более суровые круги ада:

«Как на похоронах вспоминают всё хорошее, что сделал покойник, так сейчас они в похвалу Нержину вспомнили, каким любителем КАЧАТЬ ПРАВА он был и сколько раз защищал общеарестант­ские интересы. Тут была и знаменитая история с подболточной мукой, когда он завалил тюремное управление и министерство внутренних дел жалобами по поводу ежедневной недодачи пяти граммов муки, ЕМУ ЛИЧНО. (По тюремным правилам не могло быть жалобы коллективной или жалобы на недодачу чего-либо ДРУГИМ ВСЕМ. Хотя арестант, по идее, и должен исправляться в сторону социализма, но ему запрещается болеть за общее дело). Зэки шарашки в то время ещё не наелись, и борьба за пять граммов муки воспринималась острей, чем международные события. Захватывающая эпопея закончилась победой Нержина: был снят с работы «кальсонный капитан», помощник начальника спецтюрьмы по хоз­части, и из подболточной муки на всё население шарашки стали варить дважды в неделю дополнительную лапшу. Вспомнили тут и борьбу Нержина за увеличение воскресных прогулок, которая кoнчилась, однако, поражением: если б арестантам разрешили свободно гулять в воскресенье – кто б из них работал?»

В этом отрывке Нержин - практик активной любви и борец за общее дело. Но его положение несравненно трудней, чем у Алёши Карамазова. Отрывок подводит читателя к одобрению нержинского пути, пути русского святого и русского героя, как эффективного средства борьбы с тоталитарной системой. В отличие от Рубина и Сологдина, Нержин одерживает свои победы с чистой совестью. Сколь бы они ни были малы, его победы демонстриру­ют, что даже в тоталитарной системе остаются лазейки для освобождения из капкана. Вплоть до последнего момента, Нержин продолжает отстаивать права свои и всех других:

«Сам Нержин плохо слушал эти эпитафии. Для него наступил миг действия. Теперь уже худшее свершилось, а лучшее зависело только от него».

Во-первых, он настоял, чтобы ему и его двадцати товарищам, отправляющимся в лагеря, дали последний обед, который полагался им в шарашке. Когда требование было удовлетворено, среди заключённых «возникло оживление победы», ибо «в этом последнем мяс­ном обеде было не только последнее насыщение перед месяцами и годами баланды - в этом последнем мясном обеде было их человеческое достоинство».

Во-вторых, он потребовал у майора Шикина вернуть ему книгу стихов Есенина, отобранную в нарушение тюремных правил, «и перед этим обречённым, бесправным, посылаемым на медленную смерть зэком майор госбезопасности не устоял».

Это было символическое исполнение пожелания, которое жена Надежда написала в книге: «Так и всё потерянное к тебе вернется!». Нержин даёт символический обет верности Есенину: «Не пытаться примирять белую розу истины с чёрной жабой злодейства!» Нержин или победит смерть, или погибнет, но никогда не будет цепляться за шарашку ценой поддакивания чёрной жабе.

Хотя символический подтекст характонима малозаметен и никак не навязывается читателю, Солженицын, возможно, сознательно выкристаллизовал свою концепцию героя в его имени, фамилии и отчестве. «Глеб» намекает на склонность к самопожертвованию в духе его небесного покровителя. «Нержин» подсказывает, что традиции русских святых не «ржавеют». А отчество «Викен­тьевич», от латинского «победитель», не подаёт ли читателю надежду, что путь математика Глеба Нержина, путь активного и просвещённого современного святого, ведёт к победе над атеистическим тоталитаризмом?


ГЛАВА 6. ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
ИННОКЕНТИЯ ВОЛОДИНА

Если истории Рубина, Сологдина и Нержина освещают судьбу заключённых, то история Иннокентия Володина указывает на дилемму «свободного» гражданина в несвободной стране. Как следует из его фамилии, Володин принадлежит к партийной элите, «володеющей» страной с тех пор как ВОЛОДЯ Ленин привёл её к власти в 1917. Родившийся через два года после революции, Иннокентий принадлежит к этой элите. Он сын «знаменитого, прославленного в гражданскую войну матросского военачальника Артёма», имя которого символизировало в СССР «революционный дух российского пролетариата». Иннокентий «и сам привык очень гордиться отцом, его борьбой за простой народ против богатеев, погрязших в роскоши».

Однако, в отличие от большинства советских граждан, его собственная жизнь тоже «погрязла в роскоши». В возрасте тридцати лет он уже под­полковник и государственный советник министерства иностранных дел. Принадлежит «к тому кругу общества, где не знают, что значит ходить пешком или ездить на метро». Удачно женился на хорошенькой блондинке по имени Дотнара – Дочери Трудового Народа - и оба «были счастливы до такой полноты, что это вошло в поговорку среди их общих знакомых». Иннокентий жил «как будто всё ему было доступно».

Поэтому едва ли можно было ожидать, что Иннокентий окажется среди недовольных, которые, как признаёт Сталин, всегда существовали и будут существовать. Но, говорит писатель словами Ветхого Завета, «пути Господни неисповедимы». После многих лет полного довольства Иннокентий неожиданно начинает чувствовать «отвратное пресыщение всем образом своей жизни. Он замечает в себе, как будто ему не хватало чего-то, а чего - он не знал».

Библиотека его покойной матери, её книги, письма, дневники и «Этические записи» помогают ему найти это самое «что-то». Из её писем и дневников он узнает, что с отцом их «женитьба, была не женитьбой, а что-то вихреподобное, как всё в те годы», и что «мать всю жизнь любила другого человека, так и не сумев никогда с ним соединиться».

В «Этических записях» он открывает для себя, что жалость не постыдное и унизительное чувство, как их учили в школе, а «первое движение доброй души», и что «дороже всего в мире... сознавать, что ты не участвуешь в несправедливостях». Он видит, что его мать и её подруги выражались «старомодным» языком и писали с больших букв: Истина, Добро и Красота; Добро и Зло; «Этический Императив». Были в библиотеке и доре­волюционные книги и журналы, где печатались писатели и поэты, теперь уже «неизвестные, как провалившиеся в тартарары».

«Несколько суток просидел он так на скамеечке у распахнутых шкафов, дыша, дыша и отравляясь этим воздухом, этим маминым мирком, в который когда-то отец его, опоясанный гранатами, в чёрном дождевике, вошёл по ордеру ЧК на обыск».

Открытие Иннокентием мира покойной матери равносильно открытию духовной матери-России. Вдохнув «отравленный воздух» дореволюционной России, Иннокентий понял, что «как сущность пищи нельзя выразить одними калориями, так и сути жизни нельзя охватить самыми великими формулами». Это привело его к отвержению одного из главных постулатов официальной идеологии, а именно, что сущность жизни была раз и навсегда схвачена формулами марксизма-ленинизма. Его идеологическое отчуждение сопровождалось отрицанием советской этики и подчинением своему собственному «Этическому Императиву»:

«Раньше истина Иннокентия была, что жизнь даётся нам только раз.

Теперь созревшим новым чувством он ощущал в себе и в мире новый закон: что и совесть тоже даётся нам один только раз.

И как жизни отданной не вернуть, так и испорченной совести».

«Этический Императив» Иннокентия – это вызов материалистическому кодексу этики, определявшему поведение советских граждан. Читатель понимает, что, когда Иннокентий говорит «совесть ТОЖЕ даётся нам один только раз», то это отказ от советской идеологемы «Жизнь даётся нам только раз», взятой из романа Николая Островского «Как закалялась сталь». Идеологема эта была частью длинной цитаты, которую советские школьники заучивали наизусть, как катехизис.

Разрыв Иннокентия с официальной идеологией дополнился разрывом с советской поведенческой этикой. Появилась и отчуждённость в отношениях с женой Дотнарой. Ирония тут в том, «Дочь трудового народа» (на самом деле, отец её был высокопоставленный прокурор) переименовала себя в «Дотти», имя, которое предполагало близость к «буржуазной» западной культуре. В то время как на Иннокентия «обновляющим ветерком потянуло» из мира дореволюционной России, Дотнара окунулась в новейшие моды Парижа. Её всё больше тянуло в номенклатурный высший свет, где «все проворно встанут на ноги для первого тоста за товарища Сталина, а потом будут много есть и пить уже без товарища Сталина, а потом играть в карты глупо, глупо».

Иннокентий узнаёт, что его мать не давала согласия на брак с его отцом. Когда дошло до развода с Дотнарой, он понял, что «мать добилась своего: встав из гроба, она отняла сына у невестки». В борьбе за душу сына мёртвая мать-Россия, возродившись в его памяти, берёт верх над своей фальшивой невесткой, дочерью сталинского режима. По контрасту со Сталиным, который восстановил такие элементы самодержавной России, как ординарец, погоны и звание «верховный», Иннокентий мечтает восстановить понятия Истины, Добра и Красоты. А «старомодное» понятие «совесть», он хочет возвести в «новый закон» для себя и для всего мира.

Вновь обретённая «идеология» Иннокентия вскоре подвергается суровому испытанию. Как видный дипломат, которого намечено послать во Францию, он получает сведения о «шпионском деле» доктора Доброумова. Доктор обещал своим французским коллегам передать образец отрытого им лекарства. Вместо того, чтобы предупредить доктора, действующего из лучших побуждений, не выполнять обещания, МГБ решило поймать его в момент передачи лекарства и использовать это «дело» в кампании за запрет всех официально не разрешённых контактов с Западом.

«Дело Доброумова» должно было стать сигналом широкой кампании против «безродного космополитизма» и «раболепия» перед Западом. Зная о невиновности доктора, Иннокентий решает анонимно позвонить ему, чтобы предупредить, что ему готовится западня. Разум говорит ему, что это едва ли спасет доктора, тогда как риск для себя очень велик. Но он решается позвонить доктору, ибо «если всегда осторожничать, можно ли остаться человеком?» Гамлетовское «быть или не быть» в советском контексте заменяется не менее трудной дилеммой: быть советским человеком homo Soveticus, каким его воспитала советская власть, или быть просто человеком, как его учат записки матери?

Первый выбор требует думать об интересах государства и мировой революции, помнить, что «жизнь даётся только один раз», и действовать «благоразумно», то есть с крайней осторожностью. Второй выбор зовёт действовать в соответствии с совестью. Иннокентий ощущает в ceбe «новый закон» чистой совести и выбирает второе. Императив матери- России, что «жалость есть первое движение доброй души», перевешивает «пролетарский» императив, навязанный ему через идеологему Максима Горького: «жалость унижает человека». Иннокентий следует велению совести и сердца - и совету матери – «не участвовать в несправедливостях».

Испытания Иннокентия как идеолога не кончаются с его арестом. Брошенный в тюрьму на Лубянке, он чувствует себя в когтях у смерти. Но даже в этом «гнезде легендарных ужасов» он хочет «додумать некую важную, ещё не уловленную им мысль». Как и Сталину – а это типичный контрапункт полифонической стратегии - Иннокентию приходит в голову идея бессмертия:

«Вера в бессмертие родилась из жажды ненасытных людей. Мудрый найдет срок нашей жизни достаточным, чтоб обойти весь круг достижимых наслаждений...»

Цитата взята из Эпикура (341-270 гг. до н.э.), греческого философа, которого советские идеологи ценили за материализм и атеизм. Не случайно сам Маркс написал диссертацию о нём. Пользуясь всеми привилегиями советской номенклатуры, Иннокентий вёл эпикурейский образ жизни и, естественно, считал себя «учеником Эпикура». Однако первое же столкновение с реалиями сталинизма заставило его усомниться в мудрости древнего учителя.

«Ах, разве о наслаждениях речь! Вот у него были деньги, костюмы, почёт, женщины, вино, путешествия - но все эти наслаждения он бы швырнул сейчас в преисподнюю за одну только справедливость! Дожить до конца этой шайки и послушать её жалкий лепет на суде!»

В деле Доброумова он действует вопреки совету Эпикура не вмешиваться в общественную жизнь. Только в тюрьме он понял, что вера в бессмертие необходима для торжества истины и справедливости. Теперь Иннокентий отвергает философию Эпикура как надуманную и не соответствующую требованиям нашего времени.

Ещё несколько часов страданий в аду Лубянки, и в нём «открылось высшее проникновение, открылось то второе дыхание, которое возвращает каменеющему телу атлета неутомимость и свежесть». Солженицын определяет «высшее проникновение» как неожиданное повышение способности мыслить и воспринимать идеи.

Сами понятия Добро и Зло неожиданно приобретают для Иннокентия «старомодный» смысл, который вкладывала в них его мать, как и Мать-Россия.

«Сейчас добро и зло для Иннокентия вещно обособились». Каким образом это произошло, читателю не дано знать. Но писатель заканчивает историю духовного возрождения Иннокентия словами:

«С высоты борьбы и страдания, куда он вознёсся, мудрость великого материалиста оказалась лепетом ребёнка, если не компасом дикаря».

Мы не узнаем больше ничего о новом мировоззрении Иннокентия. Но мы знаем его суть. Это - идеалистический взгляд на мир, основанный на понятиях справедливости, совести и добра, а также веры в бессмер

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...