Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Подбор и расстановка героев




«На белом свете все живут. Белый свет один» - просвещает шестнадцатилетнего пациента Дёму пожилая санитарка ракового корпуса тётя Стёфа, когда он со злостью рассказал ей о своей гуля­щей матери. Для Дёмы это звучит странно. Он не ожидал, что тётя Стёфа, проявлявшая к нему материнскую заботу, бу­дет защищать его мать. Когда же он жалуется на нес­праведливость судьбы, которая одним посылает неизлечимую бо­лезнь, а другим «выстилает гладенько всю жизнь», тетя Стёфа утешает его словами «От Бога зависит. Богу все видно. Надо покориться, Дёмушка». Далёкий от смирения, Дёма упорствует в своих бунтарских мыслях: «Так тем более, если от Бога, если ему всё видно - зачем же тогда на одного валить? Ведь надо же распределять как-то...» (Глава 10, «Дети»). [73]

Так заканчивается один из идеологических диалогов, каких в романе множество. Ни одна из сторон не сдаёт свои позиции. Нет и арбитражного коммента­рия автора. Читатель волен выбрать, чью сторону принять.

Этот диалог напоминает знаменитый разговор между Алёшей и Иваном в «Братьях Карамазовых». Иван обвинил тогда Бога в жестокости и несправедливости к невинным детям и предложил вернуть Богу «входной билет» в этот мир. Едва ли можно усомниться, что Достоевский был на стороне Алёши, когда тот оценил позицию Ивана как бунт. Так же и в данном диалоге рассказчик, вероятно, на стороне тети Стё­фы, хотя и Дёма является одним из поло­жительных героев.

Диалог этот весьма показателен. Тематически автор как бы поручает тёте Стёфе, сохранившей мировосприятие старой России, преподать урок гуманности бунтующему молодому поколению в Советском Союзе, которое представлено в романе Дёмой и Асей. (Глава, где диалог происходит, названа «Дети».) Вместе с тётей Стёфой - и с Алёшей и Досто­евским - Солженицын говорит твердое «да» этому миру, вопреки тому, что лично ему была отпущена чрезмерная доля страданий.

Этот диалог имеет также смысл за пределами тематической интерпретации. Слова тёти Стёфы, что на «Белом свете ВСЕ живут» намекают на полифонический замысел автора романа собрать в нём людей всех «сортов», и не только героев-идеологов, но и простых пациентов. Онкологическое отделение, в котором происходит действие ро­мана, даёт рассказчику уникальную возможность показать поперечный срез советского общества. Среди действующих и описанных лиц врачи и больные; члены номенклатуры, рабочие и колхозники; русские и нерусские; коммунисты и беспартийные.

Собрать людей в одном месте мало. Надо ещё дать им возможность высказаться и сделать это «голосом», независимым от автора. Как сделать их голоса аутентичными, а их взгляды - заслуживающими доверия? Как построить полифонию так, чтобы она работала?

Этих эффектов Солженицын достигает методом смещения точки зрения, с которой ведётся рассказ, как если бы роман писал не он, а каждый из его героев. Полифонический метод состоит в том, сказал Солженицын, «чтобы каждый герой ста­новился главным, когда действие переходит к нему». (Поскольку в «Раковом корпусе» пациенты прикованы к постели и вынуждены «бездействовать», это высказывание можно перефразировать: «когда данный больной попадает в фокус романа».) При этом, каждого героя надо показать не снаружи внутрь, как это делает Лев Толстой, а изнутри наружу, как у Достоевского.

Изоб­ражая героя снаружи, Солженицын делает это не с одной, неподвижной точки зрения рассказчика, а через отражение в глазах других героях. Он как бы примеряет на себе маски своих героев и с этими масками обретает черты их личности, имитирует их способ мышления и манеру выражения. Использование этого метода в «Раковом корпусе» позволяет рассказчику показать мир глазами больных и врачей, бывших лагерных заключённых (и тех, кто их туда нап­равил), коммунистов, христиан и атеистов.

Читатель входит в раковый корпус вместе с новым пациентом, Павлом Николаевичем Русановым, партий­ным начальником со связями в КГБ. Его восприятие ракового корпуса доминирует в двух первых главах. Русанова пугает перспектива лежать в компании «восьми пришибленных существ, теперь ему как бы равных». Он с отвращением думает, что его товарищи по комнате «какие-то прибитые и нерусские». Среди русских он заприметил двух: «обмотанного чёрта» и «бандитскую морду», которую позже на­зовёт «Оглоед». Во второй главе мы узнаем их настоя­щие фамилии, Поддуев и Костоглотов. Но мы не увидим мира их глаза­ми до тех пор, пока автор не примерит на себе их масок (в главах 8 и 6).

Между тем, с треть­ей по пятую главу читатель успевает увидеть мир глазами Зои, сту­дентки мединститута, и доктора Веры Гангарт. Из тридцати шести глав романа взгляды на мир Русанова и Костоглотова доминируют в девяти, а остальные герои - Зоя, Вера, доктор Донцова, Вадим Зацырко, Дёма, доктор Орещенко, Шулубин и сес­тра Елизавета Анатольевна – чередуются в восемнадцати главах. Солженицын использует метод переноса точки зрения настолько искусно, что создается впечат­ление движения в неподвижном мире и читатель верит в объективность изображения героев, независимо от их идео­логии.

Полифоническая стратегия даёт героям независимость и свободу выраже­ния своих идей. Однако она не предполагает морального релятивиз­ма со стороны автора. Бахтин показал это в отношении Досто­евского. То же самое относится и к автору «Ракового корпуса»: он беспристрастно входит во внутренний мир своих героев и оставляет читателю право самому решить, где лежат симпатии и анти­патии автора.

Русанов не из числа привлекательных героев. Читатель сочувствует его страданию от рака, но его образ мыслей вряд ли может вызвать симпатии. Русанов почти такой же отри­цательный персонаж, как Сталин в романе «В круге первом». Но и для него есть спасительное искупление. Это его любовь к своей семье. Искупление представляется возможным, если не для него самого, то в сле­дующем поколении для его сына юриста Юрия, который готов бороться за правосудие в советских судах. Важно отметить, что Русанов, как и Сталин в «Круге первом», осуждён в глазах читателя не за то, что он коммунист, а за то, что обманщик; не за его прошлые преступления, а за отказ признать эти преступ­ления. Это проясняется с помощью двух героев, кон­трапунктных по отношению к Русанову.

Один из них Ефрем Поддуев. Его прошлое ещё более отвратительно, чем у Русанова. Он сам признаётся, что казнил без суда семерых членов Учредительного собрания, изнасиловал нескольких женщин, был жестоким надсмотр­щиком в лагере. Но как только у Поддуева просыпается совесть, читатель не чувствует к нему антипатии.

Другой контрапункт Русанову создан в образе Вади­ма Зацырко, молодого геолога и коммуниста. Если появление Русанова начинается с предложения взятки докторам, то Вадим, наоборот, «не перено­сил никакого блата, никакого использования заслуг или знакомств». Его политические взгляды часто совпадают с Русановым, но мыслит он совсем иначе. «Когда одна страсть захваты­вает вас, она вытесняет всё остальное». Это то, что мы узнаём о нём, когда автор «подслушивает» поток мыслей Вадима. И в этом нет ни йоты иронии!

Вадим один из тех «русских мальчиков», которые посвя­щают себя целиком одной идее или одной страсти. Достоевский прославил их в прошлом; Солженицын воскресил их в XX веке. Лозунг Зацырко тот же, что и у Нержина, автобиографического героя в «Круге первом». Вадим - честный коммунист, одержимый идеей служения своей стране, желанием найти новый метод нахождения рудных месторождений. По иронии судьбы, именно патриотизм Вадима приводит его к конфликту с повсеместной безалаберностью системы.

«Он возмущался, что в школе и в институте всякие сборы - на работу, на экскурсию, на вечер, на демонстрацию, всегда назначают на час или на два раньше, чем нужно, так и рассчитывая, что люди обязательно опоздают. Никогда Вадим не мог вынести получасовых известий по радио... Его бесило, что, идя в любой магазин, ты с вероятностью одна десятая рискуешь застать его на учёте, на переучёте, на передаче товара» (Глава 19,«Скорость, близкая к свету»).

Как только Вадим узнал о своей болезни, у него «как у тела, несущегося с предсветовой скоростью, его время и его масса становились теперь не такими, как у дру­гих тел, как у других людей: время емче, масса - пробивней. Годы вбирались у него в недели, дни - в минуты. Он и всю жизнь спешил, но только сейчас он начинал спешить по-нас­тоящему» (Глава 19).

Поскольку Солженицын известен своей пунктуальностью, можно предположить, что Вадим имеет автобиографические черты. Однако, в отличие от Глеба Нержина, Вадим Зацырко отражает юный, до-лагерный, идеализм молодого автора.

«Нельзя быть таким слишком практичным, чтобы судить по результа­там, - человечнее судить по намерениям». Эта мысль Вадима, вероятно, отражает мнение Солженицына о людях вообще. Именно такая «человечная» позиция помогает мыслить или писать полифонически. Если судить о Зацырко или Рубине не по результатам их идеологических устано­вок, а по намерениям, то каждый из них превращается во внушающую уважение или даже героическую фигуру. Русанов и Сталин, напротив, представляются читателю преступниками, ибо их исходные устремления были эгоистичными.

Если о Вадиме Зацырко читатель судит по его патриотизму и приверженности идее, то об ещё одном коммунисте - Алексее Филипповиче Шулубине – он судит по тем страданиям, которые тот претерпел в результате своей трусости. Его жизнь была непрерывной цепью отказов от своих мыслей, принципов и совести во имя самосохранения. Выпускник московской Тимирязевской академии, специалист по марксистской диалектике и бывший преподаватель, он был низведён на должность провинциального библиотекаря не за то, что возражал против линии партии, а за то, что не поддерживал её с должным рвением.

Рассказчик описывает Шулубина как птицу с подрезанными крыльями, и этот образ становится символом постоянного нравственного компромисса советской интеллигенции с требованиями тоталитарно­го государства. Шулубин решается раскрыть свою душу Костоглотову на пороге операции, от которой у него мало шансов выжить. Он цитирует стихи Пушкина о «нашем гнусном веке», когда «на всех стихиях человек тиран, предатель или узник». Шулубин относит себя к предателям. Но «что же я, - спрашивает он Костоглотова, - мукой своей. И предательством. Не заслужил хоть немножечко мысли?» (Глава 31, «Идолы рынка»). Вероятно, заслужил, и поэтому автор позволяет ему выразить то, что, на первый взгляд, кажется социальной философией всего романа.

Шулубин рядится в тогу духовного наставника Костоглотова. В этом он похож на Сологдина, который любит наставлять Нержина в «Круге первом». Шулубин знакомит Костоглотова с учением Френсиса Бэкона о ложных идолах. Он единственный ге­рой-идеолог, который предлагает альтерна­тиву существующей форме социализма в СССР. Человек более книж­ный, чем Костоглотов, Шулубин наставляет его: «Я бы сказал: именно для России с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, только один верный социа­лизм есть: нравственный! И это вполне реально».

Интересно, что шулубинский «этический социализм» представлен в романе только как гипотеза, которая не подкрепляется каким-либо авторским ком­ментарием. От комментариев удерживается и Костоглотов, alter ego автора, герой, который способствовал рождению этой шулубинской «истины». Симпатизируя Шулубину и его идеям, Косто­глотов всегда имеет своё мнение и не боится его высказать. Однако, выслушав тезис Шулубина об «этическом социализме» с симпатией, Костоглотов воздержался от его оценки. Диалог остался открытым.[74]

Костоглотов, несомненно, автобиографи­чен, и играет особую роль в романе. Но можно ли его назвать главным героем? Думается, что нет. Во всяком случае, его главная роль не в том, чтобы выражать идеи автора. Его главная роль быть глазами и ушами автора, а не его языком. Автор использует его для того, чтобы побудить других героев к выражению их сокровенных мыслей. Он относится к тому же разряду ге­роев, что Алёша Карамазов и Глеб Нержин. Как и они, он «повивальная бабка», помогающая рождению многоголосости.

Каковы же индикаторы этой особой роли?

Во-первых, он стоит в стороне от остальных героев, являя собой редкий пример выживания в лагере, несмотря на рак. Он объясняет свой горький опыт Зое в мистических христианских тонах:

«В эту осень я на себе узнал, что человек может пересту­пить черту смерти, ещё когда тело его не умерло. Ещё что-то там в тебе кровообращается или пищеварится - а ты уже психологически прошёл всю подготовку к смерти. И пережил саму смерть. Всё, что видишь вокруг, видишь уже как бы из гроба, бесстрастно. Хотя ты не причислял себя к хрис­тианам и даже иногда, напротив, а тут вдруг замечаешь, что ты-таки уже простил всем обижавшим тебя, и не имеешь зла к гнавшим тебя. Тебе уже просто всё и все безразличны, ничего не порываешься исправить, ничего не жаль» (Глава 3, «Пчёлка»).

Этот опыт позволяет ему выступать в роли «глаз» автора, беспристрастных и объективных.

Во-вторых, опыт Костоглотова «за чертой смерти» научил его понимать человеческую природу, её болезни и способы исцеления лучше докторов. «Ведь человек же, - спорит он с доктором Донцовой, - очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? Или там эко­номикой? Или физиологией?» (Глава 6, «История анализа»). Хотя этот аргумент направлен против марксистского де­терминизма, он перекликается со словами Сологдина о Достоевском, о его спо­собности создавать героев, «столь же сложных и непостижимых, как люди в реальной жизни» (см. главу 1 этой книги).

В-третьих, как и Нержин, Костоглотов изображён завзятым скептиком. Он советует товарищам по палате следовать совету Декарта «всё под­вергай сомнению». Когда же Русанов пытается остановить его ссыл­кой на Ленина, Костоглотов отвечает: «Раз и нав­сегда никто на земле ничего сказать не может. Потому что тогда остановилась бы жизнь. И всем последующим поколениям нечего было бы говорить» (Глава 11, «Рак берёзы»).

Как у Нержина, скептицизм Костоглотова никогда не переходит в цинизм или жалобы на жизнь. Его начальное безразличие «к каждому и ко всему» сменяется активным состраданием ко всем, в том числе и вольным. Он «не противопоставлял себя им (вольным), как привык, а в общей беде соединял себя с ними». Эгоцентричность уступает место пониманию того, что у каждого есть что-то сокровенное и наболевшее. Шулубину он говорит: «Свои беды каждому досадней. Я, например, мог бы заклю­чить, что прожил на редкость неудачную жизнь. Но откуда я знаю: может быть, вам было еще круче? Как я могу утверж­дать со стороны?»

На протяжении всего романа Костоглотов чувствует ограниченность, свойственную любому взгляду «со стороны». Знакомясь с людьми, он пытается встать на их место, влезть в их шкуру, чтобы увидеть мир их глазами и услышать историю жизни каждого из них. Он подталкивает Поддуева, а с ним и всех остальных обитателей корпуса, к поис­ку души, предлагая им читать притчи Толстого. Из Шулубина, не желающего разговаривать ни с кем, он извлекает тезисы «этического социализма».

От Елизаветы Анатоль­евны, уборщицы, с которой никто не разговаривает, он узнал, что все «литературные трагедии» прошлого «смехотворны по сравнению с тем, что переживаем мы». «Зачем мне перечитывать Анну Каренину? Может быть, мне хватит и этого? Где мне о нас прочесть, о нас? Только через сто лет? И хотя она почти перешла на крик, но тренировка страха многих лет не выдала её: она не кричала, это не крик был. Только и слышал её один Костоглотов» (Глава 34, «Потяжелей немного»).

Даже когда Костоглотову не удаётся с кем-нибудь подружиться, он всё-таки старается узнать, что человек чувствует, думает, как выражает себя. Вот отрывок из сцены, описывающей реакцию больных на отсутствие в «Правде» упоминания о годовщине смерти Сталина:

«Ничуть Костоглотов не спал всё это время, и когда Русанов с Вадимом шелестели газетой и шептались, он слышал каждое слово и нарочно не раскрывал глаз. Ему интересно было, что они скажут, что скажет Вадим» (Глава 23, «Зачем жить плохо?»).

У Костоглотова есть свои твёрдые убеж­дения и принципы, но он не склонен осуждать других. Выслушав историю Шулубина о том, как тот стал «предателем», он не осуждает его и даже упрекает за низкую самооценку. На этот счёт, он не согласен даже с Пушкиным:

«Погорячился и Пушкин. Ломает в бурю деревья, а трава гнётся, - так что - трава предала деревья? У каждого своя жизнь» (Глава 31, «Идолы рынка»).

Основные оппоненты Костоглотова в романе не люди других убеждений, а те, кто не допускает возможности идейных расхождений. Среди них не только Русанов, но и его дочь Авиетта, которая всегда огорчалась, «когда людские мысли не делились на две чётких группы верных и неверных доводов, а расползались по неожиданным оттенкам, вносящим только идей­ную путаницу». Костоглотов борется за сохранение бо­гатства спектра идей.

Итак, функция Костоглотова в «Раковом корпусе» подобна функции Нержина в «Круге первом». Он не только тематически выступает за разнообразие идеологий и мнений, но и практически продвигает гласность, выступая в роли «подслушивающего устройства» автора и катализатора многоголосости.

«Раковый корпус» как роман-мениппея

Полифонический замысел «Рако­вого корпуса» реализуется путём интенсивного использования характерных черт жанра мениппеи. Это касается, прежде всего, характерных элементов таких видов этого жанра, как сократический диалог и мениппова сатира. Объединённые под шатром «карнавального мироощущения», эти элементы включают внезапные перемены и превращения, смерть и воскрешение, темы «свержения короля с престола», изгнания богов с Олимпа, относительности реального и нереального миров, и, наконец, создание условий, в которых обычная иерархия ценностей перевёртывается вверх ногами.

Атмосфера карнавала, характерная для шарашки, как научно-исследовательского института для провинившихся учёных, пропитывает и «Раковый корпус». Здесь тоже изображается не обычная размеренная жизнь, а жизнь в экзотическом месте, на краю пустыни и на пороге жизни и смерти. Для большинства пациентов жизнь уже вывернута наизнанку просто потому, что они вдруг столкнулись со смертью с глазу на глаз. Некоторые из них понимают, что болезнь сама по себе является следствием того, что жизнь страны перевёрнута наизнанку. Жизнь для них, по словам Костоглотова, напоминает реку Чу, которая «кончает жизнь в песках! Река никуда не впадающая, все лучшие воды и лучшие силы раздарившая так, по пути и случайно» (Глава 22, «Река, впадающая в пески»).

Для Шулубина жизнь перевернулась из-за того, что в стране, по его словам, расцве­ло идолопоклонство, «а над всеми идолами - небо страха! В се­рых тучах - навислое небо страха... прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным». Если шулубинское видение страны напоминает апокалипсис, Елизавета Ана­тольевна вообще вырывает страну из мировой истории. Она убеждена, что все трагедии других стран и прежних времён «смехотворны по сравнению с тем, что переживаем мы».

Для Русанова страна тоже кажется поставленной с ног на голову, но по совсем другим причинам. Соседи по палате раздражают его чтением «поповской кни­жечки» Льва Толстого. Он хотел, было, обвинить их в «игре на руку врагу». Но вдруг остановился: ведь «в обычной жизни всегда можно было указать врагов, но здесь, на больничных койках, кто же был их враг?» (Глава 15, «Каждому своё»). Он не смог найти «врага» не потому, что лежал в больнице, а потому, что Советский Союз 1955 г. был явно в «ненормальном» состоянии для сталинистов, которые после смерти вождя чувствовали себя окружёнными «несуразностями» (в названии Главы 16).

В романе «В круге первом» карнавальный эффект в значительной мере достигался за счёт того, что читатель уже знает о смерти и последующей дискредитации человека, претендовавшего на бессмертие и корону Императора Планеты. В повести «Раковый корпу­с» мы становимся свидетелями первых официальных шагов ритуала «свержения короля-идола». Ритуал показан через поток сознания «идолопоклонника» Русанова. Но ритуал вершится и на большой сцене страны: вполне официально сменён весь состав Верховного суда; смещён сталинский премье­р; «Правда» не напечатала портрет к годовщине смерти, не заверила читателей, что он «жив и будет жить». Всё говорит о том, что король-идол свергнут с трона и изгнан с марксистского Олим­па.

Изображение исторического события как карнавального ритуала подчёркивается тем, что каждое офи­циальное сообщение сопровождается театральными жестами. Врачи прописали Русанову уколы, которых он очень боится, как раз на те дни, когда он морщился от официальных сообщений о низвержении его идола. Когда же «Правда» «забыла» помянуть вождя, Русанов окончательно расстроился. Назло всем врачам он решил выпить водки, чтобы «тоску с души сплеснуть». Увы, его единственным единомышленником и собутыльником в палате оказался «капиталистический спекулянт» Чалый. Так, как на сцене карнавала, пал не только король-идол, но и его преданный идолопоклонник.

В контрапунктном развитии ритуальной сцены автор позволяет читателю проникнуть во внутренний мир Костоглотова. Идейный антагонист Русанова и бывший лагерный «раб», Костоглотов реагирует на падение его мучителя. В его сознании первые два сообщения сопровождаются звуками «четырёх приглушенных аккордов судьбы» Бетховена. Третье сообщение вызвало у него воспоминание о том, как лагерники встретили новость о смерти Сталина: «Людоед накрылся…смех, хоровой! Громче гитары, громче балалайки!» (Глава 23).

Ритуал «развенчания» Сталина завершается тем, что во время визита жены Русанов узнаёт, что Родичев, человек, которого он много лет назад отправил в глубокие круги ада, реабилитирован и мо­жет вернуться в город. Теперь Русанов боится возмездия не меньше, чем раковой опухоли на шее.

«Тут, между челюстью и ключицей, была его судьба, Его правосудие. И перед этим правосудием он не знал знакомств, заслуг, защиты» (Глава 14, «Правосудие»).

Раковая опухоль даётся Русанову как выражение карающего возмездия - мо­тив, весьма распространённый в карнавальной литературе. Роман заканчивается временным освобождением Русанова из когтей рака. Но, несмотря на то, что призраки, преследовавшие его, заглохли, читатель уверен, что суд над сталинским прихлебателем не только возможен, но и неотвратим.

На весах правосудия богини Фемиды, тема возмездия уравновешивается темой второго рождения и воскресения. Реабилитация Родичева, например, описывается как «неве­роятное воскресение мертвеца». Сама фамилия Родичева (от корня «род») читается как характоним живучести идеи справедливости, а чудесное выздоровление Костоглотова воспринимается как начало его духовного возрождения.

Возможно, что время действия романа в январе, феврале и марте 1955 г. продиктовано автобиографи­ческими воспоминаниями автора.[75] Вместе с тем, у читателя создаётся чёткое впечатление, что автор вкладывает большой символический смысл в само время действия. Если время действия романа «В круге первом», три дня вокруг Рождества 25 декабря 1949, символизирует таинство рождения света среди тьмы, то в «Раковом корпусе» ранняя весна 1955 символизирует возрождение как природы, так и страны.

Кроме сходства с карнавальными жанрами вообще, «Раковый корпус» имеет ряд особенностей, присущих сократическому диалогу и менипповой сатире.

С жанром сократического диалога «Раковый корпус» роднит вера в диалогический характер истины. «Раз и навсегда никто на земле ничего сказать не может», - отвечает Костоглотов Русанову, который пытается свести все споры к сделанным «раз и навсегда» изрече­ниям классиков марксизма-ленинизма. «Потому что тогда, - объясняет он, - остановилась бы жизнь. И всем последующим поколениям нечего было бы говорить» (11:135). Отождествление жизни с бесконечным диалогом здесь не случайно. Для Костоглотова, как и для Солженицына, возрождение страны немыслимо без возрождения идеологических диалогов. Поэтому, весь роман построен как многоплановый макродиалог с официальным монологом, не терпящим никакого инакомыслия.

Основная мишень этого макродиалога - не политика и не экономика коммунизма, а его этические и гносеологические предпосылки. Солженицын, в частности, подвергает сомнению лозунг Николая Островского «Жизнь дается только один раз», который был поднят советской пропагандой на уровень истины в последней инстанции. Когда Русанов советует Поддуеву Островского вместо Толстого, Костоглотов отвечает ему с горьким сарказмом:

«Почему мешать человеку думать? В конце концов, к чему сводится ваша философия жизни? - "Ах, как хороша жизнь!.. Люблю тебя, жизнь! Жизнь дана для счастья!" Что за глубина! Но это может и без нас сказать любое животное - курица, кошка, собака» (11:137).

Онкологическая больница стала идеальным местом для испытания материалистической философии на прочность. На грани между жизнью и смертью пациенты более склонны задумываться о смысле жизни. В роли иници­атора диалогов выступает обычно Костоглотов. Он же поддерживает ход и накал споров и способствует рождению в них истины. Это он подсовывает Поддуеву «синенькую книжечку с золотой росписью» Льва Толстого. Провокационный вопрос этой книги «Чем люди живы?» служит в романе средством испытания мировоззре­ния героев.

Костоглотов, по сути, применяет два метода диалектики Сократа: анакризу, то есть словесную провокацию на высказывание, и синкри­зу, то есть сопоставление различных взглядов.

Как в романе «В круге первом», так и в повести «Раковый корпус», автор претворяет в жизнь заповедь Сократа, что истина рождается в споре. Тем самым он оспаривает право коммунистов на абсолютную истину. При этом, он не проповедует какую-либо другую абсолютную истину, но утверждает, что человечество, если оно не хочет спуститься на уровень кур, кошек и собак, должно использовать то, что назначено ему природой - диалогическое общение, т.е. говорить и слушать. Полифония в целом и идеологические диалоги в частности, являются не только основным художественным средством Солженицына, но и его главным посылом.

Повесть содержит также несколько черт жанра менипповой сатиры, присущих произведениям таких последователей Мениппа, как Варро, Сенека, Лукиан, Петроний, Апулей и Боэций. Основные вопросы жизни и смерти, смысл и ценность жизни трактуются на универ­сальном уровне. Едва ли можно представить себе лучшее место для испытания умозрительных философских рассуждений о жизни, чем раковый корпус, где смерть живёт рядом, независимо от воз­раста, национальности, пола, идеологии или политики пациента? Где ещё могла так нарушиться обычная иерархия людей и ценностей, как не во второстепенной больнице захолустной столицы азиатской провинции Советского Союза?

Раковый корпус пред­ставляет собой не только поперечный срез советского общества, но и мик­рокосм современного человечества, которое рано или поздно, независимо от того, станет оно коммунистическим или нет,[76] столк­нётся с вопросом жизни и смерти.

«Раковый корпус» содержит описание таких излюбленных мениппеями мест, как хижина раба (барак Костоглотова в Уш-Тереке), рынок (советский универмаг), тюрьма (по воспоминаниям Костоглотова) и зоопарк.

Тема относительности свободы «свободных» граждан и заклю­чённых, которая играет важную роль в «Круге первом», заменя­ется здесь темой относительности здоровья больных и их врачей. Доктор Донцова боится установить раковый диагноз самой себе. Зоя, студентка-практикантка, не хочет вводить Костоглотову гормо­нальные средства, подавляющие половую потенцию, поскольку он интересен ей как мужчина.

С другой стороны, Костоглотов, вернувшийся с порога смерти и потому «спе­циалист по тому, как болеть», предстаёт как человек, способный лечить себя и других. Его критика материалистической тео­рии пола доктора Фридлянда оказывает благотворное, если не целебное, воздействие на доктора Гангарт. Он убеждает своих соседей по палате в ценности применяемого доктором Масленниковым экстракта чаги, и выдвигает мысль о са­мопроизвольном выздоровлении. Всё это противоречит по­зиции врачей. Больные, как образованные, так и необразованные, слушают его, потому что

«всем им хотелось узнать о таком враче-чудодее, о таком лекарстве, не известном здешним врачам! Они могли призна­ваться, что верят, или отрицать, но все они до одного в глубине души верили, что такой врач, или такой травник или такая старуха-бабка где-то живет, и только надо узнать - где, получить это лекарство - и они спасены» (11:140).

На протяжении всей повести читатель чувствует, что много­кратные обращения к чудесному и таинственному – «Кто из нас с детства не вздрагивал от таинственного?» - не случайны, а трактуют тему, типичную для мениппеи.

В повести используется ряд карна­вальных приёмов, свойственных всем трагикомическим жанрам античности. Сюда можно отнести сочетание прозы и стихов (стихи рассы­паны в повести, как в романе «Бесы» Достоевского, который Бахтин назвал современной мениппеей), возвышенного и вульгарного (цитаты из Пушкина, Есенина и Гервега рядом с напыщенными стихами дочери Русанова и площадными частушками Чалого, шутовское поведение которого вызы­вает в памяти капитана Лебядкина из «Бесов»).

В повести используются также анекдоты, популярные песни и диалекты; аллего­рии, связанные с миром животных (особенно в двух последних главах, где посещение Костоглотовым зоопарка возвращает читателя к анекдо­ту в главе 2, в котором Аллах даёт человеку более краткий срок жизни).

Солженицын широко применяет в повести такие мениппейные приёмы, как ирония, сарказм и паро­дия, в том числе parodia sасга (ритуал «свержения с трона»); маскарад (сцена в доме культуры, ког­да Зоя расстроилась до слез из-за того, что ей отрезали «великолепный» обезьяний хвост); сочетание социальной сатиры и социальной утопии (шулубинский «этический социализм»); включение писем и историй (например, средневековой христианской истории о Китоврасе), а также смесь журналистской злободневной прозы с чем-то таинственным и симво­личным.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...