Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Трактат Ла Боэси о добровольном рабстве




РАССУЖДЕНИЕ

О

ДОБРОВОЛЬНОМ

РАБСТВЕ

ПЕРЕВОД И КОММЕНТАРИИ

Ф.А.КОГАН-БЕРНШТЕЙН

ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР

Под общей редакцией Комиссии Академии Наук СССР по изданию научно-популярной литературы и серии „Итоги и проблемы современной науки“

Председатель Комиссии академик

С. И. ВАВИЛОВ

Зам. председателя член-корреспондент Академии Наук СССР

П. Ф. ЮДИН

ОТВЕТСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР академик В. П. ВОЛ ГИН

РАССУЖДЕНИЕ

О

ДОБРОВОЛЬНОМ

РАБСТВЕ


 


Нет в многовластии блага; да будет единый властитель, Царь лишь единый...

говорит у Гомера ОдиссеЙ 1 , обращаясь к народу. Если бы он сказал только:

Нет в многовластии блага,

ничего больше не прибавив к этому, то это было бы сказано как нельзя лучше. По здравому рассуждению следовало сказать, что многовластие не может быть хорошо, поскольку и власть одного с того момента, как он приобретает титул самодержца, носит характер произвола и жестокости; но вместо этого он, совершенно наоборот, прибавил:

Да будет единый властитель, Царь лишь единый...

Следует, впрочем, извинить Одиссея, которому, возможно, приШЛОСЬ тогда прибегнуть к такоЙ речи, чтобы подавить мятеж в войске; я полагаю, что он сообразовал свои слова скорее с требованиями момента, чем истины. Но, по совести говоря, величайшее несчастье зависеть от произвола властелина, относительно которого никогда не можешь знать, будет ли он добр, поскольку всегда в его власти быть дурным, когда он того захочет; что же касается господства многих властителеи, то это означает быть в зависимости от числа их во столько же раз более несчастным.

Я не хочу в данный момент разбирать столь часто обсуждавшийся вопрос, а именно: «Не являются ли другие формы государственного

Боэси

устроЙства лучшими, чем монархия?» Если бы я хотел заняться этим вопросом, то прежде чем решить, какое место должна занимать монархия среди других видов государств, я хотел бы знать, должна ли она вообще занимать какое бы то ни было место среди них. ДеЙствительно, трудно допустить, чтобы было хоть что-нибудь общественное при таком строе, при котором все принадлежит одному. Но этот вопрос я оставляю для другого раза; он потребовал бы особого рассмотрения и, наверное, повлек бы за собой тучу политических споров.

На сей раз я хотел бы лишь понять: как возможно, что столько людеи, столько деревень, столько городов, столько народов нередко терпят над собой одного тирана, который не имеет никакой другой власти, кроме той, что они ему дают; который способен им вредить лишь постольку, поскольку они согласны выносить это; который не мог бы причинить им никакого зла, если бы только они не предпочитали лучше сносить его тиранию, чем противодействовать ему.

Поразительная вещь, конечно! Однако столь часто встречающаяся, что следует тем больше скорбеть и тем меньше удивляться, когда видишь, как миллионы людей, согнув выю под ярмо, самым жалким образом служат, не принуждаемые особенно большой силой, но будучи, как кажется, в некотором роде околдованными и зачарованными самым именем Одного, могущества которого они не должны бояться, ибо он ведь один, и качеств которого они не могут любить, ибо по отношению к ним он свиреп и бесчеловечен.

Слабость, присущая нам, людям, заключается в том, что мы часто подчиняемся силе; приходится уступать, мы не можем быть всегда более сильными. Поэтому, если какой-нибудь народ вынужден сносить тиранию одного в силу завоевания, как это было, например, с Афинами при тридцати тиранах 2 , то следует не удивляться тому, что народ этот служит, а скорбеть о случившемся, или, вернее, не удивляться и не скорбеть, а стойко переносить зло и беречь себя для лучшей участи в будущем.

Природа наша такова, что обязанности взаимной дружбы отнимают значительную часть нашей жизни. Разумно любить добродетель, уважать высокие подвиги, быть благодарным за добро, откуда бы

оно ни исходило, и даже лишаться части нашего удобства для славы и выгоды того, кого мы любим и кто этого заслуживает. Поэтому, если жители какои-нибудь страны нашли такого выдающегося человека, который на опыте обнаружил большую прозорливость в деле охраны их, великую смелость в защите их и большую заботу в управлении ими, и если, исходя из этого, они привыкают ему повиноваться и доверяют ему в такой мере, что предоставляют ему некоторые преимущества, то я сомневаюсь, благоразумно ли такое поведение, поскольку его снимают с места, где он делал добро, и назначают туда, где он сможет делать зло. Но, разумеется, они не могут не проявлять благородства по отношению к нему и не могут бояться зла со стороны того, от кого до этого они видели только добро.

Но, боже милостивыи, что это такое? Как это назвать, что это за бедствие? Что это за порок, или вернее, что за злосчастный порок,— когда мы видим, что бесконечное число людей не только повинуются, но служат, не только управляемы, но угнетены и порабощены тиранией так, что не имеют ни имуществ, ни родных, ни жен, ни детеи, ни даже самои жизни, словом, не имеют ничего, что они могли бы назвать своим, и терпят грабежи, распутство, жестокости не от войска, не от варваров, против которых следовало бы проливать свою кровь и жертвовать жизнью, но от одного человека. И притом не от какого-нибудь Геркулеса или Самсона, но от одного ничтожнейшего человечка, большей частью самого трусливого и самого расслабленного из всего народа, который привык не к пороху сражении, а скорее к песку турниров и который не только не способен управлять другими людьми, но сам находится в рабском услужении у самои ничтожнои бабенки.

Как назовем мы это? Назовем ли мы это трусостью? Скажем ли мы, что те люди, которые служат такому человеку, подлецы и трусы?

Если бы двое, трое или четверо не защищались от одного, то это было бы странно, но во всяком случае возможно. И с полным правом можно было бы сказать, что дело здесь в недостатке храбрости.

Но если сто, если тысяча человек терпят тиранию одного, то не скажем ли мы, что они скорее не хотят, чем не осмеливаются напасть

Боэси

на него, и что это не трусость, а скорее пренебрежение и презрение?

Но если мы видим, что не сто и не тысяча людей, а сто областей, тысяча городов, миллионы людеи не нападают на того одного, со стороны кого даже наилучшее обращение состоит в том, чтобы превращать людей в своих слуг и рабов, то как назвать это? Трусость ли это?

Во всех пороках по их природе неминуемо есть некий предел, за который они не могут вьжодить. Двое и даже десять человек могут бояться одного, но тысяча, но миллионы, но тысяча городов, если они не защищаются от одного, то это не трусость, она не может доити до этого, так же как и храбрость не может простираться до того, чтобы один человек штурмовал крепость, нападал на армию или завоевывал государство.

Что же это, следовательно, за уродливый порок, не заслуживающии даже названия трусости, порок, которому нельзя найти достаточно гнусного названия, который противен природе и назвать который отказывается язык?

Пусть поставят на одной стороне пятьдесят тысяч вооруженных людей и столько же на другои; пусть выстроят их в боевои порядок; пусть они сойдутся и начнут биться друг с другом: одни — свободные и борющиеся за свою свободу, другие— за то, чтобы ее у них отнять. Какой стороне можно предсказывать победу? Кто из них, думаете вы, с большей отвагой пойдет в бой? Те ли, которые в награду за свои усилия надеются сохранить свою свободу, или те, которые не могут ждать за нанесенные и принятые на себя удары никакого другого вознаграждения, кроме порабощения других?

Одни из них будут всегда иметь перед глазами свое счастливое пропллое и ожидание такого же благоденствия в будущем. Они помнят не столько о тех испытаниях, которые им придется вынести, пока длится это недолгое сражение, сколько о том, что постоянно нужно будет переносить им, их детям и всему потомству.

У других же нет ничего, что вдохновляло бы их на борьбу, кроме слабого стимула жажды наживы, стимула, который рушится при пер-

вом же столкновении с опасностью и которыЙ не может быть столь пламенным, чтобы его не могла, как мне кажется, погасить малеишая капля крови, вытекающая из их ран.

В столь прославленных битвах Мильтиада, Леонида, Фемистокла з , которые происходили две тысячи лет назад и которые еще и по сеи день свежи в памяти людей и живут в книгах так, как если бы это было вчера, в битвах, которые даны были в Греции во имя блага греков и в виде образца для всего мира, как вы думаете, чтб придало в этих битвах такому небольшому числу людей, какое составляли греки, не силу, а стоикость выдержать натиск такого количества судов, что само море, казалось, было обременено ими; как смогли они нанести поражения такому множеству народов, когда одних лишь командиров вражеских армий было больше, чем греков?

Что же это было, как не то, что в эти достославные дни дело шло не столько о сражениях греков против персов, сколько о победе сво боды над угнетением, о победе вольности над властолюбием.

Изумительные вещи приходится слышать о храбрости, которую свобода порождает в сердцах тех, кто ее защищает. Но кто поверил бы тому, что повседневно происходит с людьми во многих странах, где один человек угнетает сто тысяч городов и лишает их СВОбОДЫ? Кто поверил бы этому, если бы он только слышал об этом, а не видел своими глазами, и если бы это происходило только в чужих и отдаленных странах и он знал бы об этом только понаслышке? Кто не подумал бы, что это скорее всего измышления и выдумки, а не подлинная деиствительность? Тем более, что с этим единственным тираном незачем сражаться, его незачем побеждать, он побежден сам по себе, только бы страна не соглашалась на свое рабство. Не нужно ничего отнимать у него, нужно только ничего ему не давать. Стране не нужно делать никаких усилий для себя, только бы она ничего не делала против себя.

Ведь народы сами позволяют надевать на себя узду; стоит им перестать служить, и с их порабощением будет покончено. Народ сам отдает себя в рабство, он сам перерезает себе горло, когда, имея

Бо э си

выбор между рабством и свободои. народ сам расстается со своеи свободой и надевает себе ярмо на шею, когда он сам не только соглашается на свое порабощение, но даже ищет его.

Если бы ему стоило чего-нибудь восстановление своей свободы, я бы его не понуждал к этому; хотя для человека нет ничего более дорогого, чем восстановить себя в своем естественном праве и, так сказать, из животного стать человеком. Но я не требую от него такои смелости, хотя, признаюсь, не знаю, как можно предпочитать сомнительную безопасность жалчаишего существования даже слабои надежде на спокойную и счастливую жизнь. Но если для получения свободы ему нужно только захотеть ее, если нужно ТОЛЬКО простое желание, то неужели найдется такои народ в мире, который считал бы ее купленноЙ чересчур дорогой ценои, раз он может добиться ее одним только желанием? Найдется ли народ, которыЙ пожалел бы затратить свою волю ради восстановления блага, которое он должен быть готов выкупить ценои своей собственной крови? Ибо, лишившись свободы, все честные люди должны считать свою жизнь невыносимои и смерть спасительнои.

Как из небольшои искры разгорается большое и все усиливающееся пламя и чем больше дров находит огонь, тем ярче он готов гореть; и наоборот, если даже не лить воды, чтобы потушить его а просто больше не подкладывать дров, то, не имея что пожирать, огонь пожирает сам себя, теряет силу, гаснет и перестает быть пламенем, точно так же и тираны: чем больше они грабят, чем больше требуют, чем больше разоряют и разрушают, чем больше им дают и служат, тем они становятся все сильнее и ненасытнее и более готовыми все уничтбжать; тогда как если им ничего не давать, если им не повиноваться, то они без всякой борьбы и сражения остаются ни с чем, падают сраженными; они становятся ничем, совершенно подобно тому, как дерево, корни которого не получают больше влаги и пищи, ссыхается и превращается в сухие и мертвые ветви.

Смельчаки, чтобы приобрести желаемое благо, не боятся опасности; рассудительные люди не отказываются ради этого от усилии, только трусливые и закосневшие в своем зле люди не умеют ни вы--

носить тягот, ни восстанавливать свое потерянное благо. Они ограничиваются тем, что желают его, но вследствие своей трусости лишены добродетели добиваться его, хотя и у них остается естественное стремление иметь его.

Это желание присуще как мудрым, так и глупым, как храбрецам, так и трусам. Все они желают приобрести то, что может сделать их счастливыми и довольными. И к одному только люди, я не могу понять почему, недостаточно стремятся — к свободе. Между тем свобода — это такое великое и прекрасное благо, что как только она утрачена, все бедствия приходят чередой, и даже те блага, которые остаются, без нее теряют всякий вкус и всякую сладость, будучи испорчены рабством.

Свободы, ее только, не хотят люди и, как мне кажется, лишь потому, что если бы они деиствительно пожелали ее, то они ее имели бы; люди как бы только потому отказываются от этого прекрасного приобретения, что оно слишком легко достижимо.

Бедные, несчастные и неразумные народы, народы, закосневшие в своем зле и слепые к своему собственному благу! Вы позволяете отнимать у вас лучшую часть ваших плодов, разорять ваши поля, обкрадывать ваши дома и расхищать ваше дедовское и отцовское достояние. Вы живете так, как будто все это принадлежит не вам и как будто вы почитаете за большое счастье для себя как бы держать в наем свое имущество, даже свои семьи и самые свои жизни.

И все эти бедствия, это разорение и опустошение исходят не от врагов, но от того единственного врага, которого вы сами делаете таким могущественным, как он есть, за которого вы бесстрашно идете на воину, ради величия которого вы не отказываетесь жертвовать жизнью.

Между тем тот, кто так властвует над вами, имеет только два глаза, всего две руки, одно тело и ничего такого, чего не имел бы самыЙ простой человек из бесчисленных ваших городов, за исключением лишь того преимущества, которое вы сами ему предоставляете,— истреблять вас.


Откуда взял бы он столько глаз, чтобы следить за вами, если бы вы сами не давали их ему? Где он достал бы столько рук, чтобы наносить вам удары, если бы он не брал их у вас же? Или откуда взялись бы у него ноги, которыми он попирает ваши города, чьи они, если не ваши? Откуда была бы у него власть над вами, если бы вы не давали ее ему? Как он осмелился бы нападать на вас, если бы вы не были заодно с ним? Что он мог бы вам сделать, если бы вы не были укрывателями того разбойника, который грабит вас, сообщниками того убийцы, который убивает вас, если бы вы не были изменниками по отношению к себе самим?

 
 

Вы сеете для того, чтобы он уничтожал ваши посевы. вы обставляете и наполняете свои дома для его грабежеи, вы растите своих дочереи для удовлетворения его похоти, вы воспитываете ваших сыновеи с тем, чтобы он —и это лучшее из того, что он может им сделать — мог вербовать их для своих войн, чтобы он мог вести их на боиню, чтобы он делал их слугами своей алчности и исполнителями своих мщений. Вы надрываетесь в труде, чтобы он мог нежиться в своих удовольствиях и утопать в своих грязных и мерзких наслаждениях. Вы подрываете свои силы, чтобы сделать его сильнее и чтобы он мог еще туже держать вас в узде. И от всех этих бедствий, которых не стали бы терпеть и переносить даже животные, вы можете освободиться, если вы не то что попытаетесь избавиться, но лишь пожелаете это сделать. Решитесь не служить ему более — и вот вы уже свободны. Я не требую от вас, чтобы вы бились с ним, нападали на него, перестаньте только поддерживать его, и вы увидите, как он, подобно колоссу, из-под которого вынули основание, рухнет шод собственной тяжестью и разобьется вдребезги.

Правы врачи, советуя не прикасаться к неизлечимым ранам, и я боюсь, что поступаю неразумно, решаясь проповедывать народу, который давно утратил всякое понимание и который уже одним тем, что он больше не чувствует своей болезни, показывает, что она смертельна. Попытаемся же, если можно, установить, каким образом так укоренилось это упрямое желание находиться в порабощении, что даже сама любовь к свободе не кажется в настоящее время естественной.

Прежде всего не подлежит, я полагаю, никакому сомнению, что если бы мы жили по правилам и наставлениям, которые дала нам природа, то мы, естественно, повиновались бы своим родителям, подчинялись бы разуму и не были бы ничьими рабами. О повиновении, которым каждыЙ из нас, без всяких других побуждении, кроме своего естественного, проникнут по отношению к своим родителям, свидетельствуют все люди и всяк за себя.

Что касается разума, то по вопросу о том, прирожден ли он или нет, ведутся ожесточенные споры между учеными и всеми философскими направлениями. В данном случае я, мне думается, не ошибусь, если скажу, что в нашеи душе есть некое естественное семя разума, которое, если оно поддерживается добрым советом и обычаем, расцветает в добродетель и, наоборот, нередко, не будучи в состоянии противостоять окружающим порокам, чахнет и гибнет.

 
 

Но в чем нельзя сомневаться и что совершенно ясно и очевидно, это то, что природа— это орудие бога и наставница людей — создала нас всех одинаковыми и как бы по одному образцу, с тем чтобы мы все считали друг друга товарищами или, вернее, братьями. И если, наделяя нас своими дарами, она дала некоторым из нас известные физические и духовные преимущества по сравнению с другими, то она тем не менее не имела в виду посеять вражду между намит она послала сюда, на землю, более сильных и более умных не с тем, чтобы они, как какие-то вооруженные разбоишики в лесу, нападали на более слабых. Но следует скорее думать, что, наделив одних ббльшими способностями, чем других, она хотела тем самым создать место для братской любви, чтобы у этой любви было где найти себе применение, поскольку одни в состоянии оказывать помощь, а другие нуждаются в ней.

И если эта добрая мать-природа дала нам всем в качестве обиталища всю землю, поместив нас всех как бы в один и тот же дом, создала нас всех по одному и тому же образцу, чтобы каждыи из нас мог видеть и узнавать себя в другом; если она всех нас наделила великим даром голоса и слова, чтобы еще более сблизить и сроднить нас и, благодаря общему и взаимному обмену мыслеЙ, создать у нас одни и те же желания; если она всеми средствами постаралась скрепить как можно сильнее узы нашего союза и сплотить наше общество; и если, наконец, она показала во всем, что она не только хочет объединить нас, но сделать нас всех едиными,— то нет никаких сомнении, что все мы по природе свободны, так как все мы товарищи, и никому не может прийти в голову, что природа кого-нибудь из нас обрекла на рабство, между тем как она всех нас создала для товарищества.

 
 

Но, право, излишне обсуждать, естественна ли свобода, так как никого нельзя держать в рабстве, не причиняя ему вреда, и нет на свете ничего более противоречащего всегда разумной природе, чем несправедливость. Остается, следовательно, признать, что свобода естественна, и тем самым признать, по-моему, что нам от рождения своиственна не только свобода, но и стремление защищать ее. Однако если бы случилось, что мы усомнились бы в этом или до такои степени закоснели, что перестали бы понимать свое благо и свои естественные стремления, то в таком случае мне пришлось бы оказать вам заслуженную вами честь и предложить поучиться этому у диких зверей, которые покажут вам, каковы ваши природа и поведение.

Боже правый! Эти самые звери, если люди только окажутся не чересчур глухи, будут кричать им: да здравствует свобода! Ведь многие из них умирают сразу же, как только попадают в неволю. Подобно тому как рыба тотчас же умирает, оставшись без воды, точно так же умирают, не желая жить, и некоторые животные, лишившись своеи естественной свободы. Если бы среди животных были какие-нибудь градации, то именно эти виды составили бы их благородное сословие. Другие животные, от мала до велика, когда их пытаются поимать, оказывают яростное сопротивление и отбиваются всеми силами: и клювом, и когтями, и рогами, и ногами, показывая этим достаточно убедительно, как они дорожат тем, что теряют; когда же они пойманы, то они обнаруживают столько явных признаков сознания своего несчастья, что ясно видно: пленение означает для них скорее прозябание, нежели жизнь, и что они продолжают жить больше для того, чтобы изнывать по потеряннои свободе, чем для того, чтобы довольствоваться своим рабством.

Чтб хочет сказать своим поведением слон, которыи, после того как он защищался до полного изнеможения и вот-вот должен быть пленен, не имея больше никаких способов обороняться, вонзает в дерево свои клыки и ломает себе зубы, что иное хочет он выразить этим, как не то, что великое желание сохранить свободу заставляет его обнаруживать ум и сметливость, внушает ему стремление откупиться от своих охотников ценои своих зубов и расквитаться с ними своей костью, заплатив, таким образом, выкуп за свою свободу?

Мы приучаем коня к службе чуть ли не со дня его рождения, но сколько бы мы его ни холили, он, когда наступает время укротить его, начинает кусать удила и вырывается при прикосновении шпор, как бы для того, чтобы хоть этими своими деЙствиями показать, что он служит не по своей воле, но по нашему принуждению? Что, следовательно, надо сказать об этом?

даже волы стонут под ярмом,

 
 

И птицы в клетках жалуются,

как я выразился когда-то, забавляясь сочинением французских стихов. Ведь когда я пишу тебе, Лонга 4 , то я не боюсь вплести кое-что из этих моих стихов, которых я никогда тебе не читаю из-за того, чтобы ты, выказывая удовлетворение ими, не вселил в меня желания возгордиться ими.

Итак, все способные чувствовать существа ощущают зло порабощения и стремятся к свободе, поскольку даже животные, которые, хотя они и созданы, чтобы служить человеку, не могут привыкнуть покоряться иначе, лак против воли. Что же это за зло, которое могло так извратить природу человека, поистине единственного существа, рожденного, чтобы жить свободно, и заставить его забыть о своеи первоначальной свободе и о желании вернуть ее?

Существуют три рода тиранов: одни приобретают власть над гоСУдарством по выбору народа, другие — с помощью вооруженноЙ силы, третьи — по наследству. Те, кто приобрел государство по праву

2 Этьен де Ла Б зэси

 
 

завоевания, ведут себя в нем, по принятому выражению, как в завоеванной стране. Те, кто родились государями, обычно не лучше первых, так как, будучи рождены и воспитаны в лоне тирании, они с молоком матери всасывают в себя естество тиранов и смотрят на находящ.ийся под их началом народ, как на унаследованных рабов; и в зависимости от того, к чему они более склонны — корыстолюбивы ли они или расточительны, они распоряжаются государством, как своим наследством. Что же касается того тирана, которому сам народ отдал государство, то он, казалось, должен быть более сносен, и был бы, я полагаю, таким, если бы с того момента, как он видит себя превознесенным над всеми остальными и польщенный тем, что (по непонятным мне причинам) называют величием, он не принимал решения ни за что не расставаться с этим положением. Такой тиран обычно решает передать своим детям власть, которую предоставил ему народ, и — странное дело — как только эти властвующие по воле народа тираны примут такое решение, они во много раз превосходят всех других тиранов всякого рода пороками и даже жестокостями. Они не видят иных средств упрочить свою тиранию, как еще более усилить порабощение и настолько отучить своих подданных от всякого проявления свободы, чтобы суметь заставить их расстаться с неи, хотя память о неи еще совсем свежа.

Так что, говоря правду, хотя я и вижу некое различие между этими тремя родами тиранов, но в сущности никому из них нельзя отдать предпочтения, и хотя они достигают власти различными путями, однако способ управления у них всегда один и тот же. Властвующие по выбору тираны обращаются со своими подданными, как если бы это были быки, которых они взялись укротить. Завоеватели смотрят на них, как на свою добычу. Наследственные тираны обращаются со своими подданными, как со своими естественными рабами.

Но представим себе, что в наше время родилось несколько совсем новых людеЙ, не привыкших к порабощению и не избалованных свободои, не имеющих представления ни о том, ни о другом, даже не знающих самых этих названий; и вот, если бы этим людям пред-


ложили одно из двух, либо быть рабами, либо жить свободно, чтЬ бы они выбрали? Нет никаких сомнений, что они предпочли бы повиноваться только ррзуму, а не произволу одного человека. Но это только в том случае, если бы они не принадлежали к тем израильтянам, которые без всякого принуждения и без всякой необходимости создали себе тирана 5 . Историю этого народа я не могу поэтому читать без досады, доходящей у меня до того, что я делаюсь бхчеловечным и даже радуюсь тем бесч№ленны.м несчастьям, кто,рые они накликали этим на себя.

Но, разумеется, для того чтобы люди, поскольку они остаются людьми, позволили себя поработить, необходимо одно из двух: либо их надо принудить к этому, либо они должны быть обмануты. Они могут быть вынуждены к этому иноземным оружием, как это случилось, например, со Спартой или с Афинами, завоеванными Александром Македонским, или в результате борьбы политических группировок, как это имело место еще ранее с теми же Афинами, попавшие ми в руки тирана Писистрата 6 . Когда же люди теряют свободу, будучи обмануты, то часто виной обмана оказываются не другие, а они сами. Так было с населением Сиракуз, главного города Сицилии который теперь, как говорят, называется Сарагоссой) 7 которое, изнывая под бременем войн и опрометчиво помышляя лишь об отражении грозившей ему в этот момент опасности, поручило Дионисию 8 командование воиском, не заботясь о том, что оно дало этим ему такую власть, что этот человек, вернувшись победителем, повел себя так, как если бы он победил не врагов, а своих собственных сограждан, и произвел себя из военачальн№ов в короли, а из королей в тираны.

Невероятная вещь, но с того времени, как народ порабощен, он так внезапно и полностью забывает свою свободу, что его трудно разбудить для обратного отвоевания ее. Он служит так охотно и с такой готовностью, как если бы он не потерял свою свободу, а выиграл свое рабство. Правда, что вначале люди служат по принуждению и будучи побеждены силой, но следующее поколение, приходящее им на смену, никогда не видавшее свободы и не знающее, что

Б о эс и

это такое, служит уже без сожаления и добровольно выполняет то, что их предшественники делали только по принуждению. Вот почему люди, рожденные под игом и воспитанные в рабстве, принимают за естественное состояние то, в котором они родились; они не заглядывают вперед, а довольствуются тем, что живут при тех же условиях, при которых они родились, и не помышляют о том, чтобы добиваться иных прав, или иных благ, кроме тех, которые они нашли. И тем не менее нет столь расточительного и ленивого наследника, который хоть когда-нибудь не захотел бы заглянуть в свои акты наследства, чтобы убедиться, всеми ли оставленными ему правами он пользуется и не отняли ли чего-нибудь у него самого или у его предшественников. Однако привычка, которая вообще имеет над нами большую власть во всем, ни в чем, пожалуй, не обнаруживает так свою силу, как в том, чтобы приучать нас служить и с легкостью проглатывать и не находить горьким яд нашего рабства, подобно тому, как Митридат, говорят, постепенно приучал себя к яду 9

Нельзя отрицать, что и природа имеет над нами немалую власть, увлекая нас куда ей угодно и заставляя нас обнаруживать хорошие или дурные склонности, и все же следует признать, что она имеет над нами меньшую власть, чем привычка: ибо природные склонности, как бы хороши они ни были, утрачиваются, если их не поддерживать, и воспитание всегда изменяет нас по-своему, в ту или иную сторону, несмотря на природные данные.

Семена добра, которые влагает в нас природа, столь малы и столь хрупки, что не выносят и малеишеи дозы плохого питания, при котором они не развиваются, а скорее вырождаются, чахнут и гибнут; точно так же как плодовые деревья имеют каждое свои природные особенности, которые они сохраняют, если их предоставляют самим себе, но сразу же их утрачивают и приносят не свои естественные, а совсем иные плоды, как только им начинают делать прививки. Всякая трава также имеет свои природные своиства и качества, и тем не менее погода, мороз, почва или рука садовника могут значительно способствовать ее росту, либо ослаблять его; одно и то же растение так выглядит в одном месте, что его трудно узнать в другом.

Кто видел венецианцев, горсточку людей, живущих так свободно, что худшии из них не захотел бы быть государем над всеми; венецианцев, которые как по природе своеи, так и по своему воспитанию не признают другой чести, кроме соревнования в том, ктд даст лучший совет и более бережно сумеет охранить свободу; венецианцев, которые так приучены с колыбели, что они ни за что не возьмут всех благодеяний мира в обмен на хоть бы малеишую часть своеЙ свободы; кто видел — повторяю я — этих людей и после этого переберется в земли того, кого называют великим султаном, и там увидит людеи, которые только того и хотят, что находиться у него в порабощении, и которые жертвуют жизнью, чтобы поддерживать его власть,— поверит ли он, что у тех и других одна и та же природа, и не покажется ли ему скорее всего, что он из человеческого общежития попал в заповедник?

Рассказывают, что законодатель Спарты Ликург 10 пожелав показать лакедемонянам, что люди таковы, какими их делает воспитание, вырастил двух братьев — щенков одной и той же собаки, причем оба были вскормлены одним и тем же молоком, но только один из них вырос и разжйрел на кухне, другои же привык носиться по полям под звуки охотничьего рога и трубы. Вслед за тем он вывел обоих щенков на открытое место и поставил между ними горшок с похлебкой и заица. Одна из собак тотчас же бросилась к горшку, другая погналась за зайцем. «А ведь они братья,— сказал Ликург,— дети одних родителей». И, исходя из этого, Лиург, при помощи своих законов и своих обычаев, так воспитал лакедемонян, что каждыЙ из них предпочел бы умереть тысячью смертеЙ, чем признать другого повелителя, кроме разума и закона.

Мне приятно напомнить разговор, произошедший некогда между одним из любимцев великого персидского царя Ксеркса и двумя лакедемонянами. Когда Ксеркс снаряжал свою огромную армию для завоевания Греции он разослал послов по греческим городам, требуя у них «воды и земли»: таков был обычай персов предлагать городам сдаться. Ни в Афины, ни в Спарту Ксеркс не послал послов, так как тех, кого послал Дарий, его отец, афиняне и Успартанцы

Боэси

бросили — одних в колодцы, других в ямы, говоря, чтобы они доставали себе там сколько угодно воды и земли для своего государя. Афкжяне и лакедемоняне и слышать не хотели, чтобы хоть единым словом покушались на их свободу. Спартанцы опасались, однако, что, поступив таким образом, они навлекли на себя гнев богов, в особенности Талфибия 12 бога вестников. Поэтому для умилостивления их они решили послать к Ксерксу двух своих граждан: пусть они явятся к нему и пусть сделает с ними что захочет и, таким образом, расквитает№я за послов своего отца, которых они убили.

два спартанца, один по имени Спертий, другой — Булис, добровольно вызвались расплатиться за это дело 13 . Они действительно отправились к Ксерксу и прибыли по пути во дворец к персу Гидарну, который был правителем царя во всех приморских городах Азии. Он принял их весьма радушно, устроил в их честь большой пир и после многих речей, переходя от одной темы к другои, спросил, почему они так упорно отвергают дружбу царя. «СпартанЦЫ,—сказал он им,— взгляните на меня и убедитесь на моем примере, как царь умеет ценить достойных людей, и подумайте о том, что если бы вы принадлежали ему и он узнал бы вас, то каждый из вас был бы владыкой какого-нибудь греческого города».— «В этом деле, Гидарн,— ответили ему лакедемоняне,— ты не можешь дать нам доброто совета, так как ты не взвесил его с обеих сторон. Ибо одно благо, которое ты нам обещаешь, ты испробовал, но другое, которым наслаждаемся мы, осталось тобой не изведанным. Ты знаешь, что значит милсгь царя, свободы же ты еще никогда не испытал, ты не знаешь ее вкуса, не знаешь, как она сладка. Ибо, если бы ты ее вкусил, то ты сам посоветовал бы нам защищать ее не только копьями и щитами, но и зубами и когтями».

Только спартанец мог дать такой ответ, но и тот; и другой -— -и спартанец, и перс — говорили в соответствии с тем, к чему они были приучены. Ведь никак невозможно было, чтобы перс сожалел о свободе, которой он никогда не испытал, и равным образом лакедемонянин не мог согласиться на порабощение, испробовав свободу. Катон Утический 14, будучи ребенком и находясь еще в 06v tre-

нии, часто приходил к диктатору Сулле: дверь дома Суллы была для него всегда открыта как в силу его происхождения, так и потому, что они были близкими родственниками. Катон всегда находился в сопровождении своего учителя, как это принято было с детьми из хороших домов. Катон заметил, что во дворце Суллы, в присутствии Суллы или по его повелению, одних заключали в тюрьму, другим выносили приговоры, одних подвергали изгнанию, других вешали, один требовал конфискации имущества какого-нибудь гражданина, другой— головы, словом, все здесь совершалось не как у правителя города, а как у тирана своего народа, и это был не дворец правосудия, а застенок тирании. «Почему вы не даете мне кинжала?— спро сил тогда юноша своего учителя.— Я спрячу его под платье. Я часто вхожу в комнату Суллы, когда он еще не встал с постели, рука моя достаточно тверда, чтобы освободить от него город». Вот поистине характерная для Катона речь: таков был с юных лет этот человек, достойный своеЙ смерти. И пусть нам не назовут ни его имени, ни его страны, пусть расскажут только как есть этот факт —и он сам будет говорить за себя, и каждыЙ догадается, что он был римлянин и родился в Риме, и именно во времена римской свободы.

Но к чему я веду эту речь? Разумеется, не к тому, чтоб

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...