Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 1 глава




Ортега-и-Гассет X.

О—70 «Дегуманизация искусства» и другие работы. Эссе о литературе и искусстве. Сборник. Пер. с исп.— М.: Радуга, 1991.— (Антология литератур­но-эстетической мысли).— 639 с.

Испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет (1883—1955) принадле­жит к числу наиболее известных западных мыслителей XX века. Его идеи в области философии, истории, социологии, эстетики оказали влияние на определенные круги европейской и американской буржуазной ин­теллигенции. Ортега не отрицал ни содержательности, ни общественной значимости искусства; напротив, в великих произведениях прошлого он пытался обнаружить образное претворение исторических судеб нации. Поддерживая авангардистские художественные эксперименты, он це­нил в них прежде всего протест против буржуазного опошления искус­ства, против влияния натурализма.

В сборник вошли основные работы («Дегуманизация искусства», «Восстание масс», «Человек и люди» и др.), написанные в разные годы; они позволяют проследить эволюцию мысли философа.

п 4603020000-^428 с-, Qfl ББК 87.8° 030(01)-91 67~9° 0-70

© Составление, перевод, послесловие издательство «Радуга», 1990 ISBN 5—05—002557—5

От издательства

Идея этой книги родилась давно. Замысел ее принадлежит советскому ученому-испанисту, члену Испанской Королевской академии литера­туры и языка Инне Артуровне Тертерян, оста­вившей после себя множество статей, преди­словий, монографий и учеников. Инна Артуров­на создала свое направление в советской испа­нистике, заставила нас взглянуть другими гла­зами на, казалось бы, привычные явления испанской и латиноамериканской литератур, от­крыла для широкого читателя много новых имен. Это не всегда было просто, не всегда и не сразу удавалось. Одно из имен, открытием которых мы обязаны Инне Артуровне Терте­рян,—имя выдающегося испанского философа Хосе Ортеги-и-Гассета, идеи которого оказали немалое влияние на западноевропейское искус­ство XX века. Поэтому публикацию этой книги издательство считает необходимым предварить теплыми словами памяти о прекрасном, муже­ственном человеке, большом советском ученом, без трудов и упорства которой эта книга вряд ли когда-нибудь стала реальностью.

Человек и люди

I

Смятение и самоуглубленность

Дело вот в чем: в наши дни люди постоянно говорят о законах и правах, о государстве, о национальном и об интернациональном, об общественном мнении и общественных полномочиях, о правильной и непра­вильной политике, о пацифизме и милитаризме, об оте­честве и о человечестве, о социальной справедливости и несправедливости, о коллективизме и капитализме, о социализации и либерализации, об авторитаризме, о личности и о коллективе и так далее и тому подоб­ное. И не только говорят—будь то в газетах, на дру­жеских вечеринках, в кафе, в кабачках,—но и спорят. И не только спорят, но и сражаются за то, что стоит за этими словами. И в этих сражениях люди, случает­ся, гибнут от рук друг друга—сотнями, тысячами, миллионами. Было бы наивно полагать, что мои по­следние слова содержат намек на какой-либо опреде­ленный народ. Полагать так было бы наивно, посколь­ку значило бы, что подобные кровавые заботы—удел обитателей каких-либо отдельных уголков нашей зе­мли, тогда как они, скорее, явление всеобщее и про­грессирующее, которому не подвержены лишь очень немногие европейские и американские народы. Разумеет­ся, схватка эта в каждом отдельном случае будет же­стокой в большей или меньшей степени, и, возможно, даже найдется народ с поистине гениальным самообла­данием, необходимым, чтобы свести к минимуму нано­симый ущерб, поскольку, конечно, ущерб этот не является неизбежным. Но избежать его очень не про­сто. Очень не просто потому, что для этого потребует­ся объединение и взаимодействие многих, разнообра­зных по качеству и значению факторов—от блестящих доблестей до нехитрых предосторожностей.

Одна из таких предосторожностей, нехитрых, повто­ряю, но необходимых, если какой-либо народ хочет

230 Ортега-и-Гассет

пройти невредимым сквозь жестокие испытания, со­стоит в том, чтобы достаточное число людей уяснило себе, что все эти идеи, назовем их так, идеи, вокруг ко­торых ведутся разговоры, споры, разыгрываются сра­жения и льется кровь,—что все они до смешного запу­танны и в высшей степени расплывчаты.

Об этих проблемах говорят и говорят, однако раз­говоры не вносят в них ни малейшей ясности, без ко­торой сам процесс говорения оказывается вредным. Разговоры почти никогда не остаются без последствий, а так как о вышеупомянутых предметах говорят уже давно (много лет все разговоры так или иначе сводят­ся к ним), то и последствия, очевидно, должны быть серьезными.

Одно из величайших несчастий нашего времени — в разительном несоответствии между важностью, кото­рую имеют ныне эти проблемы, и грубой понятийной путаницей во всем, что с ними связано.

Заметьте, что все эти идеи—-идея закона, права, го­сударства, интернациональности, коллективности, авто­ритарности, свободы, социальной справедливости и т.д.—если и не явно, то по крайней мере скрыто всегда включают в себя как основную составную часть идею социальную, общественную. Если она не ясна, то и эти идеи теряют смысл, и разговоры о них превра­щаются в обычное пустословие. Итак, признаемся ли мы в этом открыто или нет, но неподкупный голос, звучащий внутри, твердит, что представления наши об этих проблемах самые расплывчатые, неточные, смут­ные или попросту нелепые. И, к сожалению, грубая пу­таница во всем, что касается данных предметов, царит не только в умах простых людей, но и в научной сре­де, и вы не сможете указать несведущему человеку хотя бы одну книгу, которая действительно помогла бы ему привести в систему и усовершенствовать свои понятия в области социологии.

Никогда не забуду, как изумлен и сконфужен я был, когда, много лет тому назад, сознавая свое невежество по этому вопросу, я, полный надежд, пустился в от­крытое море социологической литературы и столкнулся

231 Человек и люди

с невероятным фактом, а именно: в книгах по социоло­гии не говорится ничего определенного о том, что же такое социум, что такое общество. Более того, прочи­тав эти книги, вы не только не найдете в них точного определения социального, общественного, но и обнару­жите, что их авторы—господа социологи—даже не попытались хоть сколько-нибудь серьезно уяснить себе природу элементарных явлений, составляющих факты общественной жизни. Даже работы, которые, судя по названию, притязают на то, чтобы изложить самую суть дела, в дальнейшем уклоняются от этого, я бы сказал, небессознательно. Словно боясь обжечься, они едва касаются этих явлений, без которых, повторяю, невозможно дальнейшее исследование, чтобы затем (единственное исключение, и то с оговорками, состав­ляет Дюркгейм) с завидным бесстрашием пуститься в рассуждения по поводу пугающе конкретных аспек­тов человеческого общежития.

Я, естественно, не могу сейчас продемонстрировать вам это, поскольку подобное предприятие отняло бы время, которого в нашем распоряжении и без того не­много. Ограничусь простым статистическим наблюде­нием, которое, по-моему, говорит само за себя.

Первое. Труды Огюста Конта, легшие в основу социологической науки, составляют в общей сложности более пяти тысяч набранных мелких шрифтом страниц. Так вот: среди них мы не найдем и одной, в которой говорилось бы о том, что именно подразумевает Огюст Конт, говоря об обществе.

Второе. Книга, в которой эта наука, или псевдо­наука, одерживает свою первую победу на интеллек­туальном поприще—«Начала социологии» Спенсера, публиковавшиеся в промежутке с 1876 по 1896 год,— насчитывает не менее двух с половиной тысяч страниц. Из них автор не посвящает и полусотни строк вопросу, что же такое эти странные реальности — общества, о которых трактует пухлый том.

Наконец, недавно появилась книга Бергсона (в про­чих отношениях—прелестная) под названием «Два источника морали и религии». Под этим названием,

232 Ортега-и-Гассет

скорее из области гидравлики, которое уже само по се­бе достаточно живописно, на трехстах пятидесяти стра­ницах скрывается социологический трактат, где ни в одной строчке автор так и не поведал нам по всей форме, что же представляют собой общества, о кото­рых он рассуждает. Из этой книги, что верно, то вер­но, мы выходим, как из леса, отряхиваясь и отмахи­ваясь от облепивших нас муравьев и пчел, поскольку, чтобы объяснить нам странную природу человеческих сообществ, автор отсылает нас к гипотетическим сооб­ществам животного мира—улью и муравейнику, о ко­торых, думается, мы знаем еще меньше, чем о соб­ственном.

Это ни в коей мере не означает, что в данных рабо­тах, как и в некоторых других, нет иногда поистине ге­ниальных прозрений в отношении социологических проблем. Но из-за отсутствия элементарной ясности эти находки остаются вещью в себе, недоступной для рядового читателя. Чтобы они -смогли принести поль­зу, мы должны сделать то, чего не сделали их авторы: попытаться выявить эти первичные, элементарные явления и путем бескомпромиссного анализа точно определить природу социального, природу обществен­ного. Авторы, не сделавшие этого, напоминают гениаль­ных слепцов, на ощупь постигающих реальность, с которой они случайно столкнулись, но оказались не в силах ее увидеть и тем более объяснить нам ее суть. Таким образом, наше общение с ними напоминает раз­говор слепого с хромым.

— Как поживаешь, человече?—спросил слепой у хромого.

— Как видишь, дружище...— ответил тот.

Если подобное происходит с учителями социологи­ческой мысли, то вряд ли стоит удивляться, что публи­ка поднимает такой шум вокруг этих вопросов. Когда людям неясно, что именно они собираются сказать, они не замолкают, а, напротив, высказывают свои чув­ства в превосходной степени, то есть—кричат. А крик—звучная преамбула агрессии, войны, крово­пролития. «Dove si grida поп е vera scienza»,—говорил

233 Человек и люди

Ленардо. «Не ищи истины там, где кричат».

Вот как случилось, что социология, оказавшись не­состоятельной, взбудоражив умы туманными идеями, стала одной из язв нашего времени. Социология, надо признаться, оказалась не на высоте времени; время же, оказавшись без поддержки, стремительно приходит в упадок.

Если все это так, то не кажется ли вам, что для то­го, чтобы не совсем уж даром тратить время наших коротких встреч, нам следует попытаться хотя бы не­сколько уяснить себе, что же такое социальное, обще­ственное? Большинство не знает об этом почти или со­всем ничего. Я со своей стороны не уверен, что нахо­жусь в ином положении. Почему бы не объединить на­ши незнания? Почему не организовать некое анонимное общество с солидным капиталом невежества и, по воз­можности избегая педантства, взяться за дело, пови­нуясь живящему стремлению к ясности, испытывая ра­дость познания—добродетель, которая понемногу утрачивается в Европе,—ту радость, которую пробу­ждает в нас надежда вдруг узреть очевидное?

Итак, отправимся вновь на поиски светлых мыслей. То есть—истин.

Очень немногие народы в наши дни— и до того, как разразилась эта жестокая, непримиримая война, начинавшаяся так странно, словно она никак не хотела начинаться,— очень немногие народы, повторяю, в по­следнее время живут в спокойном окружении, когда возможен самостоятельный выбор, когда можно углу­биться в размышления. Почти весь мир — в смятении, а смятенный человек лишается своего самого суще­ственного качества: способности размышлять, способ­ности углубляться в себя, чтобы достичь согласия с со­бой и выяснить, во что же он действительно верит, что он действительно ценит и что ненавидит. Смятение помрачает его рассудок, ослепляет его, заставляет дей­ствовать механически, исступленно, как сомнамбула.

Нигде, кроме как в зоологическом саду, перед клет­кой с нашими близкими родственниками — обезьянами, мы не сумеем с такой очевидностью понять, что спо-

234 Ортега-и-Гассет

собность к размышлению—существеннейший атрибут человека. Пернатые и моллюски слишком далеки от нас, и, сравнивая себя с ними, мы подметим только са­мые грубые, абстрактные и мало что говорящие разли­чия. Но обезьяна так похожа на нас, что мы поневоле вынуждены будем изощряться, чтобы обнаружить раз­личия более конкретные и плодотворные.

Если нам удастся простоять какое-то время непо­движно, наблюдая сценки из обезьяньей жизни, то ско­ро, сама собой, нам бросится в глаза одна совершенно ошеломляющая подробность. А именно: мы заметим, что эти маленькие исчадия ада беспрестанно начеку, в постоянном беспокойстве ловят все поступающие извне сигналы, неустанно вглядываются и вслушивают­ся в происходящее вокруг, словно боясь, что оттуда им все время грозит опасность, на которую нужно, не размышляя, отвечать бегством или укусом — мгновенным, как выстрел, мускульным рефлексом. Окружающее действительно вызывает у этих животных постоянный страх и в то же время содержит в себе по­стоянные соблазны—соблазны, против которых они не могут устоять, перед которыми все механизмы подав­ления и торможения бессильны так же, как и перед чувством страха. И в том, и в другом случае над жи­вотным властвуют предметы и события окружающего мира: они управляют им как безвольной марионеткой. Животное не способно распоряжаться своим существо­ванием; поглощенное происходящим вокруг, оно живет не собой, а чем-то другим, чем оно. Наше слово «дру­гой» восходит к латинскому «alter»*. Таким образом, утверждение, что животное. Другой чужой иной (лот,. существует не собой, а дру­гим и это другое, иное помыкает им и тиранит его, рав­нозначно утверждению, что животное существует по­стоянно самоотчужденным, переиначенным, что основа его жизни—в исступленном смятении.

Глядя на эту жизнь, обреченную неустанной трево­ге, мы в конце концов восклицаем про себя: «Что за мученье!» И тем самым, даже не отдавая себе отчета, в простоте душевной формулируем существеннейшую

ООС Человек и люди

разницу между человеком и животным. Ибо в этих словах выражена та странная, ничем не обоснованная усталость, которую мы испытываем, лишь только во­образив, что нам вдруг пришлось бы жить подобно этим существам, внимание которых мучительно и не­устанно приковано к окружающему. Значит ли это, что человек, к счастью, в отличие от животного не являет­ся пленником вещей, не окружен тем, что его пугает и что его завораживает; разве неумолимая жизнь не заставляет его поневоле заботиться об окружающем? Безусловно, нет. Но с одной лишь существенной разни­цей: время от времени человек может отвлечься от не­посредственных забот о вещном, вырваться из его цеп­ких объятий, отрешиться от него и, подавив в себе способность восприятия — факт невероятный для жи­вотного мира,—повернуться, скажем так, к жизни спи­ной, уйти в себя, прислушаться к своему внутреннему миру, или, что то же, заняться самим собой, а не дру­гим, не окружающим.

Для обозначения этой операции мы пользуемся сло­вами «думать», «размышлять», которые, как старые, стершиеся в слишком долгом обращении монеты, уже не могут ярко выразить заключенную в них мысль. Но за этими выражениями скрывается самое удивительное: способность человека тайно, на время, покидать мир и уходить в себя, или—воспользуемся для этого заме­чательным словом, существующим только в нашем языке,— «самоуглубляться».

Заметьте, что эта чудесная способность человека временно освобождаться от рабства вещей подразуме­вает две весьма различные возможности: первая— возможность более или менее надолго отрешаться от окружающего без роковых последствий; и вторая — возможность найти укрытие на время этих тайных от­лучек. Бодлер отозвался об этой способности с жеман­ностью романтического денди, когда, отвечая на во­прос, где бы он предпочел жить, сказал: «Где угодно, лишь бы не в этом мире!» Но мир—нечто сугубо внешнее, абсолютное вне, не допускающее ничего вне себя. Единственное, что находится вне этого вне, и есть

236 Ортега-и-Гассет

скрытый внутренний мир человека—«intus»,—его са­мость, состоящая главным образом из идей.

Ибо идеи обладают одним необычнейшим каче­ством, а именно—лишены определенного местополо­жения в мире, не помещаются в какой-либо конкрет­ной точке, хотя бы мы и помещали их символически в голове либо, как греки гомеровских времен, в сердце, а до Гомера—в печенке или в диафрагме. Так или иначе, идеи, вынужденные по нашей воле то и дело ме­нять свое символическое обиталище, всегда распола­гаются в одной из внутренних полостей; иными слова­ми, во внутренностях, в человеческом нутре, хотя ну­тро это всегда достаточно относительно. Таким спосо­бом мы даем материальное выражение—ибо иного дать не можем—нашему предположению об идеях как о чем-то, что не находится в какой-либо определенной точке пространства, о чем-то чисто внешнем, но что в сопоставлении с внешним миром является иным ми­ром, из мира исключенным,—миром внутри нас.

Вот почему внимание животного всегда приковано к окружающему, к происходящему вовне. Ибо, даже если исходящие оттуда опасности и соблазны ослабнут, животное все равно будет им подвластно, подвластно внешнему миру— другому, чем оно само; ибо живот­ное не может уйти в себя, поскольку внутри него нет уголка—«chez soi», где оно могло бы уединиться и от­дохнуть.

Животное—это смятение в чистом виде. Самоуглуб­ленность ему недоступна. Поэтому, когда внешний мир перестает угрожать ему или заигрывать с ним; когда ему дается передышка; короче говоря, когда дру­гое перестает управлять им, бедное животное как бы прекращает существовать; оно засыпает. Отсюда эта поразительная способность животных пребывать в дре­мотном состоянии, их нечеловеческая сонливость, отча­сти дающая себя знать в первобытном человеке, и, на­против, растущая склонность цивилизованного челове­ка к почти постоянному бодрствованию, к бессонни­це— иногда выходящей из-под контроля, страшной,-— которая так угнетает людей активной внутренней жи-

237 Человек и люди

зни. Всего несколько лет назад мой близкий друг Ше-лер — один из наиболее плодовитых умов нашего вре­мени, неиссякаемый источник новых идей,—умер от бессонницы.

Но, само собой разумеется, и здесь мы впервые сталкиваемся с тем, с чем нам еще не раз придется сталкиваться на протяжении нашего извилистого и за­путанного курса, затрагивая все более глубокие пласты и в силу все более точных и эффективных доводов (те, что я привожу сейчас, не претендуют ни на то, ни на другое),—само собой разумеется, что обе эти способ­ности: отвлекаться от мира и погружаться в себя—не даются человеку даром. Мне хочется особо подчерк­нуть это для тех, кто занимается философией: это не готовые дары. Ничто из составляющего основу жизни не было подарено человеку. Все это он должен был до­быть себе сам.

А потому, если человек и пользуется привилегией временами освобождаться от вещного мира и находить отдых в самом себе, то происходит это постольку, посколь­ку своими усилиями, трудом и идеями, направленными на мир вещей, он пересоздал его и образовал вокруг себя безопасную среду, всегда ограниченную, но всегда, или почти всегда, расширяющуюся. Это особое порождение человека—техника. Благодаря ей и соответственно сте­пени ее развития человек может углубляться в себя. Но и наоборот: человек вооружился техникой, на­учился изменять окружающее в своих целях потому, что использовал каждую возможность, каждую свободную минуту, чтобы самоуглубиться, выковать внутри себя мысли о мире, о вещах и своем отношении к ним, что­бы составить план атаки на обстоятельства, а в ито­ге—выстроить свой внутренний мир. Из глубины этого внутреннего мира он возвращается к миру внешнему. Но он возвращается в него как главное действующее лицо с той самостью, которой раньше не обладал, со своим планом боевых операций—не для того, чтобы подчиниться власти вещного, а самому властвовать над ним, чтобы навязать вещам свою волю в соответствии со своим замыслом, чтобы осуществить в этом внеш-

238 Ортега-и-Гассет

нем мире свои идеи и сформировать облик Земли в со­ответствии с запросами своего внутреннего мира. Воз­вращаясь к миру внешнему, он далек от того, чтобы утратить самого себя; напротив, он несет свое «я» в чуждый мир, властно и энергично навязывает его вещам—словом, делает так, что противостоящий ему мир мало-помалу уподобляется ему самому. Человек очеловечивает мир, напитывает, насыщает его своей идеальной сущностью, и, может статься, в какой-то день, один из многих, этот ужасный внешний мир ока­жется настолько преисполнен человечности, что наши потомки будут бродить по нему, как мы сейчас бро­дим по тропинкам нашей души, может статься, что мир, не переставая быть таковым, превратится в некое подобие материализовавшейся души и, как в шекспи­ровской «Буре», Ариэль, этот дух из мира Идей, будет управлять ветрами *.

' Я не уверен, что все будет имен- и_ идеализм— эти такие внушитель­но так—подобная уверенность ные, такие обаятельные и исполнен-свойственна прогрессистам; я же, ные благородства слова — мои за-как выяснится в дальнейшем, от- клятые враги, поскольку в них я ви-нюдь не прогрессист; но заявляю, жу два, возможно, величайшихчто так может быть. греха последних двухсот лет, двеНе подозревайте меня, исходя из крайние формы безответственности,моих слов, также и в идеализме. Но оставим эту тему, чтобы вернуть- Я не идеалист и не прогрессист! ся к ней в свое время, и с легкимКак раз напротив, идея прогресса сердцем двинемся вперед.

Думается, что в настоящий момент мы можем пред­ставить себе, пусть приблизительно и схематично, путь человечества, увиденный в таком ракурсе. Поста­раемся сделать это в сжатой форме, вспоминая и по­дытоживая сказанное раньше.

Человек не меньше, чем животное, погружен в мир, окружен вещами, подчинен внешним обстоятельствам. Вначале его жизнь мало чем отличается от животной: она подвластна окружающему, она—лишь деталь вещ­ного мира. Однако, едва лишь мир ослабляет хватку, человек, собрав все свои силы, достигает мгновенной концентрации, уходит в себя, то есть мучительно пы­тается сосредоточиться на возникающих в нем идеях, вызванных вещами и относящихся к их поведению, к тому, что один из философов впоследствии назовет

239 Человек и люди

«бытием вещей». Речь идет пока о самом грубом пред­ставлении о мире, но оно уже позволяет набросать приблизительный план обороны, заранее рассчитать свое поведение. Но ни окружающее не позволяет затя­нуться этой передышке, ни сам первобытный человек, даже при благоприятных условиях, не смог бы больше нескольких минут или даже секунд выдержать это су­дорожное напряжение внимания, концентрацию мысли на таком неосязаемом и призрачном предмете, как идеи. Эта сосредоточенность на внутреннем, то есть самоуглубление, в высшей степени противоречит био­логической природе. Не одна тысяча лет понадобилась человеку, чтобы немного — хотя бы немного — развить в себе способность сосредоточиваться. Гораздо более естественно для него — рассеяться, раствориться во внешнем, подобно обезьяне, живи она на приволье или в клетке зоопарка.

Падре Шевеста, путешественник и миссионер, пер­вый этнограф, специализировавшийся на изучении пиг­меев—этой, возможно, древнейшей известной нам раз­новидности человека,—на поиски которых он отправ­лялся в самые глухие уголки тропических лесов,— пад­ре Шевеста, совершенно незнакомый с моими взгляда­ми, которые я вам излагаю, и описывавший только то, что видел сам, пишет в своей последней книге, вышед­шей в 1952 году, о карликовом народе из Конго, «Bambuti, die Zwerge des. ((Бамбути/ пигмеи Конго>) (нем^ Congo» *:

«Способность концентрировать внимание полностью отсутствует у них. Поглощенные беспрестанной чере­дой внешних впечатлений, они не могут сосредоточить­ся на себе, что является непременным условием лю­бого обучения. Сидеть на школьной скамье для этих человечков—невыносимая пытка. Таким образом, рабо­та миссионера и наставника среди них оказывается крайне сложной».

Но даже эта примитивная, грубая способность к пусть минутному самоуглублению коренным образом от­личает человеческую жизнь от животной. Ибо теперь человек, неразвитый, первобытный человек снова по-

240 Ортега-и-Гассет

грузится в вещный мир, но уже сопротивляясь ему, не давая полностью подчинить себя. Он несет в себе план действий против него, представляет, как можно обра­щаться с ним, изменять его формы, чтобы преобразить окружающее хотя бы минимально — настолько, чтобы мир ослабил хватку и, следовательно, все чаще предо­ставлял ему досужие минуты для самоуглубления, и так—по возрастающей.

Таким образом, на протяжении всей истории чело­вечества, в форме каждый раз все более сложной и на­сыщенной, циклически повторяются три момента: пер­вый, когда человек чувствует себя погибшим, потерян­ным в вещном мире; это—стадия смятения', второй,когда он, совершив энергичное усилие, погружаетсяв себя, чтобы выработать идеи о вещах и о возмо­жном овладении ими; это—стадия самоуглубления, «vi­ta contemplativa» *, как называли ее римляне, «Theoreti-kos bios»** греков, то есть теория; и, наконец, тре­тий—когда человек снова погружается в мир, чтобыдействовать в нем по за-. _..

Созерцательная жизнь (лат.).

ранее составленному плану; " Теоретическая жизнь (греч.). ЭТО стадия действия, ПК- '." Практическая деятельность

» •»** \*реч.). тивнои жизни, «praxis» ***.

Из этого следует, что о действии можно говорить лишь в той мере, в какой оно направляется предше­ствующим созерцанием, и наоборот, самоуглубление— это лишь замысел предстоящего действия.

Таким образом, предназначение человека, прежде всего, в действии. Мы живем не чтобы мыслить, а, наоборот, мыслим, чтобы выжить. И, думается мне, в этом первостепенно важном пункте пришла пора са­мым решительным образом опровергнуть предше­ствующую философскую традицию, утверждавшую, что мысль, во всех смыслах этого слова, была дана челове­ку раз и навсегда как некая способность, постоянно на­ходящаяся в его распоряжении, дар, которым можно пользоваться легко и просто, как птице—способность летать, а рыбе—плавать.

Если это живучее предубеждение истинно, значит, мышление для человека такая же естественная стихия,

241 Человек и люди

как вода для рыбы. К сожалению, подобная точка зрения лишает нас возможности понять тот ни с чем не сравнимый драматизм, который составляет необхо­димое условие человеческого существования. Поскольку если мы хотя бы на минуту, чтобы лучше понять друг друга, согласимся с традиционным взглядом на мы­шление как на характерное свойство человека— вспомните о человеке, разумном животном,— и, следо­вательно, человек окажется—как то полагал гениаль­ный отец философии Декарт— мыслящей вещью, то выяснится, что человек, будучи однажды и на веки веч­ные наделен даром мышления, владея им как чем-то безусловным и неотчуждаемым, всегда будет уверен, что он—человек, так же как рыба, в действительности, не сомневается, что она—рыба. Вот здесь-то и кроется величайшая, роковая ошибка. Человек никогда не уве­рен, что сможет воспользоваться мыслительной спо­собностью, имеется в виду—воспользоваться ею адек­ватно; ведь мысль есть мысль, лишь поскольку она адекватна. Или, в более грубой форме: человек никог­да не уверен, что прав, что он «угодил в точку». Вы­вод же из этого поистине страшен, а именно: из всех существ во вселенной человек—единственный, кто ни­когда не может быть действительно уверен, что он— человек, как тигр уверен в том, что он—тигр, а ры­ба— что она рыба.

Мышление отнюдь не было дано человеку изначаль­но, и суть дела—суть, которую я сейчас могу лишь декларировать, а не обосновать,—в том, что ему при­шлось мало-помалу вырабатывать, формировать его, мышление, в себе, взращивать и культивировать, тру­дясь на протяжении тысячелетий, и даже сейчас работа эта далеко еще не окончена. Мышление не только не снизошло на человека само собой, но, даже преодолев немалый исторический путь, он смог лишь в незначитель­ной степени и в очень несовершенной форме развить в себе то, что мы в обычном смысле слова понимаем под мышлением. Но даже и достигнутое, в силу его приобретенной, а не врожденной природы, мы всегда рискуем утратить и часто уже теряли—и не раз—в

242 Ортега-и-Гассет

прошлом и вновь готовы потерять сегодня. В этом смысле, в отличие от прочих обитателей вселенной, че­ловек никогда не является наверняка человеком, посколь­ку быть человеком именно и означает риск перестать быть таковым; человек — воплощенная проблема, сплошная и весьма рискованная авантюра, или то, что я и называю, по сути, драмой! Поскольку драма суще­ствует лишь тогда, когда неизвестно, что будет даль­ше, когда каждое мгновение таит опасность и полно трепета. В то время как тигр не может перестать быть тигром, не может лишиться своей тигриности, человек живет, постоянно рискуя утратить человечность. Буду­щее человека не только проблематично и непредсказуе­мо, как у других животных; иногда ему случается и вовсе не быть человеком. И это так не только в аб­стракции и применительно ко всему человечеству, но и в отношении каждой личности. Любому из нас всег­да грозит опасность не быть самим собой — единственным и неотделимым от своего «я». Большая часть людей постоянно предает это самое себя, стремя­щееся быть, и, говоря начистоту, наша личность, наша индивидуальность и есть тот персонаж, который никог­да не воплощается до конца, некая волнующая утопия, некий тайный миф, который каждый из нас хранит в самой глубине души. Поэтому так понятна известная заповедь, в которой выразилась вся героическая этика Пиндара: yevoio am siyi — «стань тем, кто ты есть».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...