УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 2 глава
Таким образом, сомнение—основа человеческого бытия. Как прекрасно выразил это один знатный бур-гундец XV века в своем до хрупкости утонченном афоризме: «Rien n'est sur que la chose incertaine» — «Только мнимое — несомненно». Все приобретенное человечеством ненадежно. Даже то, что кажется нам устоявшимся и прочным, может быть утрачено всего лишь несколькими поколениями. Так называемая цивилизация: все эти материальные и моральные удобства, все эти развлечения, все эти приюты для престарелых, все эти вошедшие в обиход добродетели и нормы, с которыми мы привыкли считаться и которые на деле представляют всего лишь си- ОДЗ Человек и люди стему мер и средств безопасности, которые человек выдумал вместо спасательного плота на случай кораблекрушения, каковым и является изначально вся его жизнь,— все эти меры безопасности не могут предохранить ни от одной опасности, поскольку при малейшей небрежности в мгновение ока выскользнут из рук и растают как дым. История рассказывает нам о бесчисленных поворотах вспять, упадке и вырождении. Но нигде не сказано, что невозможны и более крутые повороты, чем те, что известны доныне, включая и самый крутой, при котором человеческое полностью улетучится из человека и он молчаливо воссоединится с животным миром, полностью и окончательно утратив свой облик. Судьба культуры, предназначение человека зависят от того, насколько будет живо в нас сознание драматичности нашего положения и насколько чутки окажемся мы к противоречивому голосу души, нашептывающему, что единственно несомненным является мнимое. Немалая доля сегодняшних душевных терзаний западного человека—следствие того, что за последние сто лет — и, быть может, впервые в истории—человек почувствовал себя в безопасности. Хотя в безопасности, безусловно, может считать себя лишь мсье Омэ, фармацевт, беспримерный продукт прогрес-сизма! Основная мысль прогрессизма сводится к утверждению, что человечество—нечто абстрактное и безответственное, не существовавшее до тех пор, пока его не выдумали,— не только движется по пути прогресса, что очевидно, но и обязано по нему двигаться. Эта идея, подобно хлороформу, усыпила в европейцах и американцах ощущение риска, составляющее человеческую суть. Поскольку если прогресс человечества неизбежен, то, предоставив всему идти своим чередом, сняв с себя всякую ответственность, мы можем, как гласит поговорка, плевать в потолок, предоставив человечеству неизбежно приближать нас к упоительной гармонии будущего. Человеческая история, таким образом, лишается своего костяка—драматизма—и превращается в безмятежную туристическую поездку, организован-
Ортега-и-Гассет ную каким-нибудь всемирно известным агентством вроде «Кука». И вот цивилизация, на борту которой находимся мы, безмятежно движется к своему расцвету, подобно тому описанному Гомером кораблю феа-ков, который сам собой, без кормчего, направлялся прямым курсом в родной порт. За эту-то безмятежность мы сейчас и расплачиваемся*. * Вот одна из'причин, по которой чем-то новым и оригинальным, бу-я не могу считать себя прогресси- дет попросту излишней аффекта-стом. Вот почему я так привязан цией. Мысль к тому же типичнаядушой к чувству, которое вызвали для эпохи «fin de siecte» («конца ве-во мне в юности слова Гегеля в на- ка>); эпохи, кульминация которойчале его «Философии истории»: пришлась на 1900 год, эпохи, кото-«Когда мы оборачиваемся, чтобы рая останется в Истории одной извзглянуть на прошлое, иными ело- тех, когда человек почувствовалвами, обращаемся к Истории/— себя в наибольшей безопасности,пишет он,— первое, что мы видим— и в то же время—со всеми ее пла-развалины». строками и рединготами, роковымиКстати, воспользуемся случаем, женщинами, претензиями на раз-чтобы показать, насколько легкомы- врат и барресовским культом «Я»—сленно и даже почти вульгарно, эпохи по преимуществу вульгарной,с этой точки зрения, звучит знаме- В любую эпоху возникают идеи, ко-нитый принцип Ницше: «Живите ри- торые я бы назвал «fishing» («рыскун». К тому же он и не принадле- бацкими»), то есть такими, которыежиг Ницше, а всегда лишь— имеют хождение именно потому,переиначенное и утрированное ста- что все знают, что такого не можетрое итальянское изречение эпохи быть; которые существуют наподо-Ренессанса, знаменитый девиз Аре- бие игры или «folie» («забавы»), как,тино: «Живите решительно». Ошибка например, истории о волках, кото-в том, что Ницше говорит: «Живите рыв в свое время любили расскззы-рискуя»,—хотя правильно было бы вать в Англии, поскольку последнийсказать: «Живите бдительно». Это волк был убит в этой стране в 1668доказывает, что, несмотря на свою году и понятие о волках у англичангениальность. Ницше не понимал. довольно смутное, В эпоху, подоб-что риск и есть самая суть нашей ную описанной, когда человек нежизни и что. следовательно, пред- имеет определенного понятиялагать человеку стремиться к риску о том, что такое риск,—риск выду-и искать его повсюду, считая это мывают.
И все это потому, что человеческая мысль—не дар, а нечто приобретенное тяжким трудом, несовершенное и неустойчивое. Встав на мою точку зрения, вы поймете, почему мне кажется несколько нелепым определение, данное человеку Линнеем и всем XVIII веком,— «homo sapiens» *. Поскольку если мы примем это определе- Д"" разумный< знающий ние на веру, то неизбежен вывод, что человек действительно существо знающее, иными словами, что он знает все, что ему необхо- Человек и люди димо знать. Так вот—ничего подобного. Человек никогда не знал того, что ему нужно было знать. И если понимать «homo sapiens» в том смысле, что человек знает лишь часть, очень небольшую, и не знает остального, поскольку это остальное необъятно, то более уместно будет определить его как «homo inscipiens» *, то есть чело-
"' г „ Т1 Человек несведущий, невеже-ВСК несведущий. И В СаМОМ ственный (лат.). деле, будь у нас больше времени, мы могли бы, обратившись к Платону, убедиться, с каким благоразумием определял он человека именно по его невежеству. В нем-то и состоит. привилегия человека'. Ни Богу, ни дикому зверю невежество недоступно: первому—поскольку он обладает всей полнотой знания; второму—поскольку оно ему вообще не нужно. Отсюда явствует, что человек пользуется мышлением не как подарком, а постольку, поскольку, предпринимая отчаянные попытки выкарабкаться из затягивающего его вещного мира, он принужден организовывать свою психическую деятельность, не слишком отличающуюся от прочих человекообразных, в форме мысли, что совершенно несвойственно животному. Следовательно, человек стоит выше животного не потому, что он такой, какой он есть, и чем-то располагает, а в силу своих действий, своего поведения. Поэтому он не должен ни на минуту терять над собой контроля. Примерно это я имел в виду во фразе—которая, по правде говоря, звучит голой фразой—о том, что мы живем не чтобы мыслить, а, наоборот, мыслим, чтобы выжить. Вы видите теперь, что приписывать человеку мышление как врожденное качество—что в первый момент могло показаться чуть ли не лестью в адрес рода человеческого—попросту несправедливо. Ибо оно не снизошло на человека свыше, а было достигнуто тяжким трудом, завоевано и, как все завоеванное—будь то город или женщина,— очень обманчиво и ненадежно. Это отступление о мышлении понадобилось, чтобы 246 Ортега-и-Гассет разъяснить мое предшествующее заявление о том, что человек—это, прежде всего, действие. Попутно вспомним добрым словом человека, который впервые осознал это во всей ясности,—не Канта и не Фихте, а гениального безумца Огюста Конта. Мы видели, что действие— это не просто ряд столкновений с окружающими вещами или людьми: то состояние, выходящее за рамки человеческого, мы назвали смятением. Действуя, человек воздействует на окружающий его материальный мир либо на людей в соответствии с заранее выработанным и обдуманным планом. Таким образом, истинное действие не существует без мышления, равно как и истинное мышление невозможно вне связи с действием, в котором оно черпает новую силу.
Но эту реально существующую связь между действием и созерцанием упорно не хотели замечать. Когда греки обнаружили, что человек мыслит, что во вселенной существует такая странная вещь, как мышление (как будто до тех пор люди не мыслили, либо мыслили, подобно bourgeois gentilhomme *, не обращая на это внимания), они так воодушевились этим неожиданно обретенным даром, что сделали мыслительную способность, logos**, краеугольным камнем всей земной жизни. Все прочее по сравне- „ * Мещанин во дворянстве (франц.). НИЮ С Ней КазаЛОСЬ ИМ НИ- <•• Слово (греч.). чтожным и не заслуживающим никакого внимания. А так как мы склонны переносить на Бога все, что считаем наилучшим, то и греки, вслед за Аристотелем, решили, что все свое время Бог уделяет раздумьям. Причем думает Он не о вещах—подобная интеллектуальная операция представлялась им недостойной. Нет, по Аристотелю, Бог мыслит лишь о мысли, иными словами, Бог у него—интеллигент, а точнее, скромный преподаватель философии. Но, повторяю, для них это было самым возвышенным, что есть в мире, самым благородным занятием. Поэтому они верили, что назначение человека и состоит в постоянном упражнении интеллекта, что человек явился в мир, чтобы размышлять, или, 247 Человек и люди по нашей терминологии, чтобы самоуглубляться. Это учение, получившее название «интеллектуализма», сводится к обожествлению мышления и отрывает мысль от ее окружения, от ее роли в общем хозяйстве человеческой жизни. Как будто человек мыслит просто так, из прихоти, а не потому, что поневоле вынужден делать это, чтобы выжить в вещном мире! Как будто мысль способна пробудиться и действовать за счет только собственных ресурсов, замкнувшись на самой себе, а не порождена—как то и есть на самом деле— человеческой деятельностью, вырастает из нее и в нее же возвращается! Мы обязаны грекам бесчисленными достижениями самого высокого уровня, но им же мы обязаны и своими цепями. Западный человек до сих пор, и в решающей степени, живет, рабски следуя вкусам и привычкам обитателей Пелопоннеса, которые, действуя изнутри нашей культуры, уже восемь веков уводят нас в сторону от нашего собственного, истинного, западного призвания. Самая прочная из этих цепей— «интеллектуализм»; и сейчас, когда мы должны найти правильный путь, проложить новые дороги, очень важно отрешиться наконец от этой укоренившейся в нас скованности, достигшей крайней степени в течение двух последних столетий.
Последовательно сменявшие друг друга «raison» *, затем просвещение и, нако-. Разум (франц.). нец, культура привели к самому полному извращению всех понятий и к самому непристойному обожествлению мыслительной способности. Среди большей части мыслителей того времени, и прежде всего немецких, которые, кстати сказать, были моими учителями в начале века, культура, мышление с успехом заняли вакантное место изгнанного божества. Вся моя работа с самого начала, с первых неуверенных шагов, была борьбой против подобного образа мыслей, который я еще тогда назвал «ханжеством от культуры». Ханжество от культуры—это взгляд на культуру, на мысль как нечто самодостаточное, нечто не нуждающееся ни в каком обосновании в силу своей самоценности, каковы бы ни были ее кон- 248 Ортега-и-Гассет кретные задачи и содержание. Человеческая жизнь обрекалась на роль прислужницы культуры, поскольку лишь тогда она приобретала значимость и содержание. Из чего следовало, что она, жизнь, — существование в чистом виде—сама по себе лишь ничего не стоящий пустяк. Эта привычка выворачивать наизнанку действительное взаимоотношение между жизнью и культурой, действием и созерцанием привела к тому, что в последние сто лет—и фактически до настоящего времени — наблюдалось перепроизводство идей, книг, произведений искусства — поистине культурная инфляция. Сложилось то, что в шутку—поскольку я не доверяю разного рода «измам»—можно было бы назвать «капитализмом от культуры», современной разновидностью византийства. Стали производить ради производства, не обращая внимания на потребление, на те действительно необходимые сегодняшнему человеку идеи, которых он так жадно ждет. И, как то и случается при капитализме, рынок оказался перенасыщен, и наступил кризис. И пусть не говорят, что большая часть великих перемен, произошедших за последнее время, явилась неожиданностью. Вот уже двадцать лет я не устаю о них говорить. Не выходя за рамки сравнительно узкой темы, которую мы сейчас обсуждаем, я могу упомянуть, например, свое эссе с программным названием «Реформа мышления», опубликованное в начале двадцатых годов и включенное в собрание сочинений. Но самое серьезное заблуждение интеллектуализма, или ханжества от культуры, состоит даже не в этом, а в том, что культура, самоуглубление, мысль преподносятся человеку как некий драгоценный дар, который ему следует с благодарностью принять, и, следовательно, как нечто внеположное жизни, как будто существует жизнь без культуры и без мышления, как будто возможно жить без самоуглубления. Таким образом, человека как бы подводили к витрине с разложенными на ней драгоценностями и предоставляли выбор: жить, приобщившись к культуре, или без нее. И естественно, что, столкнувшись с подобной дилеммой, люди, насколь- оДО Человек и люди ко мы имели возможность убедиться, быстро сделали выбор и, всеми правдами и неправдами избегая состояния самоуглубленности, отдались во власть смятения. И поэтому вся Европа сегодня охвачена им. Вслед за интеллектуализмом, обособившим созерцание от деятельности, возникло заблуждение прямо противоположное: волюнтаризм, который сбросил со счетов созерцание и обожествил деятельнорть как таковую. В этом случае ошибочно трактуется уже упомянутая мысль о том, что человек — это, прежде всего, деятельность. Конечно, всякая идея, даже самая правильная, может подвергнуться ложному толкованию; конечно, всякая идея чревата риском, и следует со всей определенностью и раз и навсегда признать за ней это качество, добавив лишь, что подобная чреватость, скрытый риск присущ не только идеям, но и всему, буквально всему, что делает человек. Поэтому я и говорил, что суть человека— опасность, риск. Человек всегда идет по острию ножа, и, хочет он того или нет, его первейший долг—соблюдать равновесие. Как уже не раз случалось в прошлом, и в нашидни—я имею в виду последние годы, когда позадипочти половина века,—народы возвращаютсяв смятенное состояние. С нами происходит то же, чтос Римом. Европа начала с того, что погрязла в удовольствиях, как Рим—в том, что Ферреро назвал «luxu-ria» *, то есть в избытке роскоши и удобств. Затем наступил черед боли и стра-....,. */• Излишества (шпал.). ха. Как и в Риме, социальная борьба и, как следствие, войны привели людей в состояние тупого оцепенения. А когда такое оцепенение—крайняя форма смятения — затягивается, оно превращается в тупость. Некоторые обратили внимание, что уже давно и с настойчивостью leit-motiv'a в моих работах встречается упоминание о сравнительно малоизвестном факте, а именно о том, что начиная с древности, еще со времен Цицерона, мир стал глупеть. Учитель Цицерона, Посидоний, был последним человеком той цивилизации, способным обращаться к вещам и плодотворно рассуждать о них. Люди утра- 250 Ортега-и-Гассет тили—что угрожает случиться и в Европе, если не будут приняты меры,—способность к самоуглублению, к безмятежному погружению в неподкупные глубины своей души. Кругом говорят только о деятельности. Сеющие смятение демагоги, глашатаи смятения, погубившие уже не одну цивилизацию, будоражат людей, отвлекая их от размышлений, сгоняют их в толпы, чтобы не дать личности возможность заняться самоустроением, которое возможно только наедине с собой. Очерняя служение истине, они предлагают нам взамен мифы. Разжигая страсти, они добиваются того, что люди, сталкиваясь с ужасами жизни, приходят в исступление. Совершенно ясно, что поскольку человек — это животное, которому удалось уйти в себя, то человек в исступленном состоянии, постепенно опускаясь, нисходит до животного уровня. Подобное зрелище всегда являют эпохи, обожествляющие чистую деятельность. Сам воздух начинает дышать преступлением. Человеческая жизнь теряет смысл и ценность; повсюду творятся насилия и грабеж. Прежде всего грабеж. Поэтому, когда на горизонте возникает могучий силуэт деятеля, первым делом не забудьте проверить карманы. Кто действительно захочет познакомиться с тем, как расхищаются великие цивилизации, может прочесть об этом в первом доскональном дневнике существования Римской империи, о которой до сих пор мы фактически ничего не знали. Я имею в виду книгу «Социальная и экономическая история Римской империи», написанную великим русским ученым Ростовцевым, уже много лет преподающим в Соединенных Штатах. После нарушения естественной связи с созерцанием и самоуглубленностью чистая деятельность способна вызвать лишь цепную—или, скорее, сорвавшуюся с цепи—реакцию разного рода безрассудных действий. Итак, мы видим, что одна абсурдная точка зрения обусловливает появление другой, противоположной, не менее безрассудной; хотя, по крайней мере, не настолько, чтобы не породить следующую и т.д. Таким образом, политика на Западе дошла до того предела, когда, утратив понятие о правоте, все вдруг оказались правы. OK"] Человек и люди Причем правота каждого оказалась не столько его собственной правотой, сколько неправотой соседа. Учитывая такое положение вещей, было бы разумно, насколько позволяют обстоятельства, дать себе передышку, пусть небольшую, и попробовать разорвать заколдованный круг смятения, толкающего нас от безрассудства к безрассудству; было бы разумно — как это не раз случается в самых обыденных ситуациях, когда мы обескуражены, когда чувствуем, что гибельный водоворот житейских проблем затягивает нас,—сказать себе: «Спокойно!» В чем смысл этого настояния? Да попросту в том, чтобы хоть на минуту прервать деятельность, отчуждающую нас от самих себя, заставляющую терять голову; хоть на минуту прервать деятельность, чтобы сосредоточиться на себе, привести в порядок свои мысли и выработать стратегический план борьбы с обстоятельствами. Поэтому не думаю, чтобы меня можно было упрекнуть в экстравагантности или самомнении, когда, оказавшись в какой-нибудь стране, где до сих пор царят покой и безмятежность, я первым делом думаю о том, что самое полезное, что мог бы сделать здесь человек для себя и для своих собратьев, было бы не сеять вокруг смятение и тем более не поддаваться ему за счет посторонних влияний, а использовать благоприятную ситуацию для того, чтобы заняться тем, что многим теперь недоступно: хоть ненадолго уйти в себя. Если сегодня там, где это возможно, не будет создаваться сокровищница планов человечества на будущее—то есть идей,—то вряд ли стоит на это будущее полагаться. Половина тех печальных событий, что происходят сегодня, происходят потому, что эти планы потерпели крах, как то и предсказал я еще в 1922 году в прологе к моей книге «Беспозвоночная Испания». Без стратегических отступлений в самое себя, без бдительной мысли жизнь человека невозможна. Вспомните все, чем человечество обязано нескольким великим актам самоуглубления! Не случайно основатели всех великих религий, прежде чем начать проповедовать, совершали свои знаменитые уходы из мира. Буд- . 252 Ортега-и-Гассет да уединился в горах; Магомет—в шатре, и даже в шатре, для еще большего уединения, он покрывал голову бурнусом; и, наконец, Иисус, на сорок дней удалившийся в пустыню. Какими только открытиями мы не обязаны Ньютону! Так вот, когда люди, пораженные тем, как ему удалось свести мир бесчисленных физических явлений к такой простой и точной системе, спрашивали, каким образом он достиг этого, он простодушно отвечал: «Nocte dieque incubando» — «Обдумывая денно и нощно»,—слова, за которыми угадывается ряд головокружительных самоуглублений. В мире есть сейчас один великий больной, находящийся на краю гибели; это—истина. Если мы не оградим ее спасительной стеной спокойствия, она погибнет. Так мы выходим наконец из мертвой петли, в которую вошли в начале этой главы, чтобы расставить по своим местам и окончательно уяснить все сказанное. А потому перед лицом задувающих со всех концов света и из всех щелей бытия смятенных вихрей я посчитал нужным предпослать данному курсу свои соображения по поводу самоуглубленности, пусть и вкратце, не задерживаясь, как хотелось бы, на некоторых моментах и даже совсем обходя молчанием многие из них, поскольку, к примеру, мне ни словом не удалось упомянуть о том, что самоуглубленности, как и всему человеческому, свойствен пол, то есть что самоуглубленность мужская отличается от женской. Да иначе и быть не может, ведь мужчина углубляется сам в себя, а женщина— сама в себя. Сходным образом самоуглубление человека восточного не похоже на самоуглубление человека западного. Западный человек погружается в светлое начало разума. Вспомните Гёте: Ich bekenne mich zu dem Geschlecht, Das aus dem Dunkel ins Helle strebt. (Хочу сказать, что я из рода тех, Которые от тьмы стремятся к свету.) Европа и Америка—попытка построить жизнь на основе ясных, умопостижимых идей, а не мифов. По- 253 Человек и люди скольку сегодня таковых нет, европейцы сбиты с толку, деморализованы. Макиавелли, который сам отнюдь не был макиавеллистом, не без изящества пишет о том, что единственное спасение для обращенных в бегство, расстроенных рядов деморализованного войска—«ritornare al segno», то есть «вернуться к знамени»,—сплотить рассеянные полки под сенью колышущегося стяга. Европа и Америка тоже должны «ritornare al segno» ясных идей. Молодое поколение, тяготеющее к телесной и духовной чистоте, должно объединиться в ясной, доступной всем идее, не лимфатической и вялой, а обладающей прочным костяком, нужным, чтобы выжить. Вернемся еще раз от мифов к ясным, четким идеям, к чему еще три века назад, сделав это своей программой, призывал один из самых острых умов, когда-либо рождавшихся на Западе, — Рене Декарт, «этот неудержимый шевалье», как писал о нем Пеги. Я прекрасно понимаю, что Декарт с его рационализмом—давно прошедшее, но позитивное в человеке—это непрерывность. Чтобы превзойти прошлое, надо не утрачивать с ним связь; напротив, мы должны превратить прошлое в прочный фундамент. Из огромного и запутанного клубка тем, в которых надлежит разобраться, если человечество хочет увидеть новую зарю, я выбрал одну, на мой взгляд, безотлагательную: «Что такое социум, что такое общество»,— тему, разумеется, весьма скромную и, конечно, совсем не выигрышную и, что самое скверное, неимоверно трудную. Но тема эта—насущная. В нее уходят своими корнями понятия «государство», «наука», «закон», «свобода», «власть», «коллектив», «справедливость»— все, что сводит сегодня с ума род людской. Без освещения этой темы все эти слова превращаются в мифы. Отбросим расхожие понятия, пока не доберемся до того слоя, где кончаются мифы и начинаются очевидные истины. Попробуем внести хотя бы некоторую ясность в этот вопрос. Я отдаю вам все, что имею, и пусть тот, кто способен на большее, даст больше, я же поделюсь хотя бы своей малостью. 254 Ортега-и-ГассетII Личная жизнь Дело в том, что человек в очередной раз сбился с пути. И в этом нет ничего нового, ничего неожиданного. Не раз случалось человеку сбиваться с пути; более того, суть человека, в отличие от прочих существ, именно в способности теряться, блуждать—будь то блуждание в дебрях бытия или в самом себе—и благодаря чувству потерянности предпринимать энергичные действия, чтобы вновь обрести себя. Печальная способность чувствовать себя потерянным и составляет его трагический удел и его почетную привилегию. Итак, движимые стремлением к самой неопровержимой и очевидной истине, попробуем отыскать и определить факты, сами по себе настолько характерные, что, строго говоря, их вряд ли можно назвать иначе, чем «социальные явления». Эта решающая и требующая неукоснительной строгости процедура—то есть попытка выяснить, какие же именно факты являются феноменом или реальностью, безусловно и безоговорочно отличными от прочих и, следовательно, к ним несводимыми,—должна состоять в постепенном нисхождении к последней реальности, к области явлений, которые, в силу своей изначальности, не имеют под собой основы, а наоборот, сами будучи таковой, порождают все прочее. Такой изначальной реальностью, на строгом изучении и наблюдении которой должно в конечном счете основываться и утверждаться все наше знание, является наша жизнь, жизнь человека. Что бы я ни имел в виду под «жизнью человека»— кроме особо оговоренных случаев,—не следует думать, что речь идет о чьей-то чужой жизни; каждый должен обращаться к своей собственной жизни и соотносить все именно с ней. Человеческая жизнь как изначальная реальность—это всегда жизнь каждого в отдельности, моя жизнь. Для удобства я иногда буду называть ее нашей жизнью, но при этом следует помнить, что 255 Человек и люди я подразумеваю жизнь каждого в отдельности, а не жизни других людей либо некую предположительную общую или множественную жизнь. То, что мы называем «жизнью других»: жизнь нашего приятеля или любимой женщины,—это всегда эпизод, разыгранный на подмостках моей жизни, жизни каждого в отдельности, а потому нуждается в ней. Жизнь другого, пусть даже самого близкого и родного нам человека, не больше чем спектакль, который мы созерцаем, как дерево, скалу или тучку-странницу. Я вижу ее, но не являюсь ею, иными словами, не живу ее жизнью. Когда у другого болят зубы, я легко могу представить себе его перекошенное лицо, то есть в конечном счете это будет созерцание человека, мучимого болью, но его боль болит не у меня, и, следовательно, то, что я чувствую, глядя на него, совсем не то, что я чувствую, когда больно мне. Строго говоря, зубная боль ближнего—это всего лишь моя гипотеза, предположение, моя догадка,—некая предполагаемая боль. Моя же боль, напротив, неоспорима. Говоря по всей строгости, мы никогда не можем быть окончательно уверены, что у нашего страждущего друга действительно болят зубы. Его боль обнаруживается лишь в определенных внешних проявлениях, болью не являющихся: в искривленном лице, блуждающем взгляде, в руке, держащейся за щеку—жесте, совершенно не соответствующем вызвавшей его причине, словно зубная боль — это птица, которую мы поймали и боимся упустить. Чужая боль—реальность не изначальная, а преломленная чувством, вторичная, производная и сомнительная. С изначальной реальностью общее у нее только видимость, внешние проявления. Это единственное, что в ней для нас очевидно и неоспоримо. Но связь между проявлением и тем, что проявляется, между наружностью и тем, что она обнаруживает, между внешностью и тем, что находит в ней внешнее выражение— овнешняется,—всегда в высшей степени сомнительна и двусмысленна. Найдутся люди, которые для достижения каких-либо своих целей с блеском разыгрывают перед нами притворную сцену зубной боли. И напро- 256 Ортега-и-Гассет тив, жизнь каждого в отдельности не терпит игры, поскольку, притворяясь перед самими собою, мы, естественно, знаем, что притворяемся, и даже самая проникновенная игра никогда не убедит нас полностью: в глубине души мы будем чувствовать неискренность, фальшь и не дадим себя обмануть. Эта неумолимая, самоочевидная и бесспорная непритворность нашей жизни, то есть жизни каждого в отдельности, и есть основная причина, по которой я называю ее «изначальной реальностью». Но есть и другая причина. Называя реальность жизни «изначальной», я не хочу сказать, что она—г единственная и тем более самая возвышенная, почитаемая, несравненная и проч., а попросту, что она есть начало — отсюда и «изначальная»—всех прочих реальностей в том смысле, что, каковы бы они ни были, они должны, чтобы стать для нас реальными, заявить о себе или хоть как-то проявиться в волнениях нашей собственной жизни. Таким образом, эту изначальную реальность—мою жизнь—ни в коей мере нельзя упрекнуть в эгоизме или солипсизме, поскольку по самой сути своей она—то место, те подмостки, на которых любая другая реальность всегда может торжественно явиться, подобная Святому духу. Сам Бог, чтобы быть Богом, должен ухитриться и дать нам знать о своем существовании; ради этого Он полыхает молниями над Синаем, является неопалимой купиной у края дороги, бичует менял в храме и облаком проплывает над трехмачтовым фрегатом Голгофы. Поэтому никакое познание чего-либо не будет достаточным— то есть достаточно глубоко укорененным,—если не начнется с точного определения того, где и каким образом в мире нашей жизни это «что-либо» обнаруживает себя, дает о себе знать, возникает, прорастает, в конечном счете, начинает существовать. Поскольку слово «существование»—вначале, я полагаю, обозначавшее борьбу, слово воинствующее— и относится к такой жизненной ситуации, когда перед нами внезапно, словно вырастая из-под земли, возникает некий враг, который настойчиво преграждает нам путь, 257 Человек и люди сопротивляется нам, стараясь самоутвердиться, то есть утвердить себя в противовес нам. Существование подразумевает сопротивление и, следовательно, самоутверждение существующего вопреки нашему стремлению подавить его, уничтожить или представить как несуществующее. Вот это-то существующее, становящееся и является реальностью, поскольку реальность—это все то, с чем мы поневоле должны считаться, поскольку, хотим мы того или нет, оно — здесь, оно произошло, противо-пол ожил ось. В результате порой невыносимой терминологической путаницы слова «существовать» и «существование» уже давно употребляются в произвольном и туманной смысле, прямо противоположном тому значению, которое несут в себе эти древние слова.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|