Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 3 глава




Сегодня некоторые хотят отнести их к человеческо­му бытию, но человек, который всегда есть «я» — «я» каждого в отдельности, — это единственное, что не су­ществует, а живет, или существует живя. И только все прочее, что не является человеком, «я», суще­ствует, поскольку появляется на моем пути, неожи­данно возникает передо мной, сопротивляясь мне и стремясь утвердиться в пределах моей жизни. Отме­тив это попутно, двинемся дальше.

Итак, этой странной, драматической изначальной реальности — нашей жизни—можно приписать бесчи­сленное множество качеств; однако я остановлюсь сейчас лишь на тех, которые имеют непосредственное отношение к нашей теме.

Начнем с того, что мы не сами даем себе жизнь, а сталкиваемся с нею именно тогда, когда сталки­ваемся сами с собою. Неожиданно, не зная, как и по­чему, без предварительных уведомлений, человек обна­руживает сам себя неизбежно существующим в некоей среде, о которой ему заранее ничего не известно, при­чем именно в данную минуту, в точке пересечения наи-конкретнейших обстоятельств. Быть может, нелишне будет напомнить, что эта мысль — основа моей фило­софии— была высказана в той же форме, что и сейчас, еще в первой моей книге, опубликованной в 1914 году.

258 Ортега-и-Гассет

Назовем условно эту среду, о которой человеку ничего не известно заранее, эту точку пересечения наиконкрет-нейших обстоятельств, в которой мы всегда суще­ствуем,— миром. Поскольку мир, в котором я выну­жден существовать, позволяет мне выбрать то или иное местонахождение в собственных пределах, но ни­кому не дано выбрать мир, в котором он может жить, этот мир всегда—здесь и сейчас. Мы не можем вы­брать себе ни века и дня, ни вселенной, в которой мы можем свободно перемещаться. Жить, или быть живу­щим, или — что то же — быть человеком—все это не предусматривает подготовки, предварительных попы­ток. Жизнь подобна выстрелу в упор. Я уже говорил об этом: там ли, где и когда мы появляемся на свет, там ли, где пребываем после этого появления, начинает­ся борьба за то, чтобы выплыть. В этот момент каж­дый сам по себе оказывается погруженным в среду, в которой он вынужден поневоле сталкиваться с таки­ми туманными предметами, как, скажем, лекция по фи­лософии, с чем-то, о чем он не знает, интересно ли это ему, понятно ли и на что он вынужден самым серьез­ным образом тратить час своей жизни—невозмести­мый, поскольку часы его жизни сочтены. Это его среда, его здесь и сейчас. Что сделает он? Ведь что-то, но он обязательно должен сделать: слушать меня или, наоборот, отвлечься и погрузиться в соб­ственные размышления, в мысли о делах насущных, или вспомнить о любимой женщине. Что сделает он? Встанет, чтобы уйти, или останется, обреченно ре­шив выбросить из своей жизни и этот час, который, кто знает, мог бы оказаться таким приятным,— выбросить его на свалку потерянного времени?

Поскольку, повторяю, что-то мы обязательно дол­жны сделать или делать не переставая, ибо эта, нам данная жизнь не дана нам готовой, и каждый из нас должен делать ее, и каждый—на свой лад. Эта данная нам жизнь дана нам незаполненной, и задача челове­ка—наполнять, обживать ее. Таковы наши заботы. Ничего подобного не происходит с камнями, растения­ми, животными. Их бытие дано им предустановленным

OKQ Человек и люди

и предрешенным. Камню, уже в начальной точке его бытия, дано не только это бытие, но и заранее преду­становленный его образ, а именно: камень должен за счет своей тяжести стремиться к центру земли. Точно так же предрешены все варианты поведения животного, которым, без его вмешательства, управляют и владеют инстинкты. Человеку же, под страхом смерти, дана лишь необходимость постоянно делать что-то, но не определено заранее, раз и навсегда, что именно он должен делать. Ибо самое странное, заставляющее быть настороже в этой среде, или мире, в котором мы вынуждены существовать, состоит в том, что мир —в пределах неумолимо очерченного горизонта—всегда представляет нам разнообразные возможности дей­ствия, и нам не остается ничего, кроме как выбирать из этого разнообразия, осуществляя таким образом на практике свою свободу. Среда — здесь и сейчас, — в ко­торую мы неумолимо внедрены, пленниками которой являемся, каждый миг предлагает нам возможность не­скольких, различных поступков или действий, безжа­лостно предоставляя нас собственной инициативе и вдохновению, а следовательно, и возлагая на нас от­ветственность. Стоит нам выйти на улицу, и перед на­ми возникает проблема выбора: по какой улице, каким путем пойти. И, конечно, гораздо большая, чем в та­кой обыденной ситуации, ответственность ложится на нас в те торжественные, решающие минуты нашей жи­зни, когда мы должны выбрать ни много ни мало, а, к примеру, будущую профессию, жизненный путь — путь и значит ведь избранное направление, маршрут. Среди немногих личных бумаг Декарта, оставшихся после его смерти, есть одна, относящаяся к молодым годам, в которой он приводит старую строку из Авзо-ния—в свою очередь перевод древнего пифагорейского изречения, гласящего: «Quod vitae sectabor iter?» — «Какую дорогу, какой путь изберу я в жизни?» Но жизнь есть не что иное, как бытие человека, а точнее, са­мое необычайное, странное, драматичное, парадоксаль­ное в нем, то есть: человек — единственная реальность, которая состоит не просто в бытии, но в выборе соб-

260 Ортега-и-Гассет

ственного бытия. И если мы внимательно пригля­димся к такой малости, с которой сталкиваемся на каждом шагу, когда каждый должен решить для себя, выбрать, по какой улице ему пойти, то увидим, что в этом, таком простом на первый взгляд выборе всег­да полностью присутствует уже сделанный вами вы­бор, который и сейчас, когда вы сидите здесь, хранится где-то за потайной дверью, в задних комнатах вашей души, — выбор человеческого типа, образа бытия, кото­рый мы стремимся воплотить в нашей жизни.

Чтобы не запутаться, сделаем некоторые выводы из сказанного: жизнь, в смысле человеческой жизни, а сле­довательно, в смысле биографии, а не биологии—если под биологией понимать психо-физические особенно­сти,—жизнь есть ситуация, когда некто, называемый человеком (хотя мы могли бы и, быть может, должны были бы назвать его Х-ом — позже я объясню почему), вынужден пребывать в некоей среде, или мире. Но на­ше бытие, поскольку это «бытие в среде», не может быть бездеятельным и пассивным. Чтобы быть, то есть чтобы продолжать быть, человек должен постоян­но делать что-то, но то, что он должен делать, не пре-дустановлено, не навязано ему извне; напротив, он, и только он должен выбирать для себя и наедине с со-, бой образ действий, будучи единственно ответственным за свой выбор. Никто не может заменить его в этом решении, поскольку, даже уступая другому свое право решать, он все равно должен совершить выбор. То, что он принужден выбирать, и, следовательно, его обреченность быть свободным, поневоле существовать на свой страх и риск, проистекает из того, что среда, обстоятельства никогда не бывают однозначны, на них всегда можно взглянуть по-разному. Иными словами, нам предлагаются разные возможности действовать, быть. Поэтому мы движемся по жизни, повторяя: «С одной стороны...» — то есть, с одной стороны, я сделал бы, подумал бы, почувствовал бы, захотел бы, решил бы то-то и то-то, но «с другой стороны...». Жизнь не­однозначна. Каждую минуту, в каждой точке перед на­ми открывается множество дорог. Как сказано в древ-

9(51 Человек и люди

нейшей из индийских книг: «Ступив на землю, сту­паешь на перепутье ста дорог». Поэтому и жизнь — вечный перекресток, постоянное сомнение. Оттого я и привык повторять, что, на мой взгляд, самое удач­ное название для философского труда придумал Май-монид, озаглавивший свое сочинение «More Nebuc-him» — «Руководство для сомневающихся».

Когда мы хотим описать некую крайнюю жизненную ситуацию, безвыходное положение, при котором мы лишены выбора, мы говорим, что находимся «между острием шпаги и стеной». Смерть неизбежна, спасения нет! Какой может быть выбор? И все же очевидно, что нам предлагается выбор между шпагой и стеной. Славное и страшное право, которым иногда, с болью и радостью, человек может воспользоваться,— право выбрать смерть по себе: смерть труса или героя, смерть прекрасную или позорную.

Из любых обстоятельств, даже из самых крайних, возможен выход. Но в одном смысле наше положение безвыходно: мы обязаны делать что-то, и прежде все­го, то, что труднее всего,— выбирать, решать. Сколько раз мы говорили себе, что решили ничего не решать! Из чего следует, что то, что дается мне вместе с жи­знью, есть некое поручение. Жизнь—и всем это хоро­шо известно — полна всевозможных поручений. Причем самое важное—достичь того, чтобы избранное поруче­ние оказалось не первым попавшимся, а таким, за кото­рое человек мог бы поручиться, что в нем-то — здесь и сейчас — и состоит его истинное призвание, то, что ему действительно надлежит совершить.

Среди всех отличительных черт изначальной реаль­ности, или жизни, которые я назвал и которые состав­ляют лишь малую часть необходимого, чтобы дать хоть какое-то представление о ней, мне хотелось бы сейчас остановить ваше внимание на одной из самых общеизвестных, а именно на том, что жизнь неотчу­ждаема и что каждый должен прожить именно свою; что никто другой не может совершить за него труд его жизни, что если у него болят зубы, то именно он дол­жен терпеть эту боль и не может поделиться с другим

262 Ортега-и-Гассет

ни единой ее частицей; что никто другой не может вы­брать или решить за него, по его поручительству, кем и чем ему надлежить быть; что ни в ком не найдет он заместителя по чувствам и склонностям; что он не мо­жет, наконец, обязать ближнего передумать за него все мысли, необходимые, чтобы определиться в мире — вещном и в мире людей—и найти правильную линию поведения; следовательно, что он сам, своим судом, должен утверждать или опровергать, доходить до сути или вскрывать бессмысленность, и никто — ни его зна­комый священник или лейтенант—в этом его не за­менит. Я могу без конца твердить себе, что дважды два—четыре, не понимая, что говорю, просто потому, что слышал это бесчисленное множество раз; но дойти до этой мысли самостоятельно—то есть воочию убе­диться, что дважды два именно четыре, а не три и не пять,—это могу сделать я, и только я; или, что то же, я наедине с самим собою. А поскольку подобное про­исходит со всеми моими решениями, намерениями, чувствами, оказывается, что человеческая жизнь sensu strictu * и именно в силу своей неотчуждаемости по су­ти есть одиночество, изна-. Строго говоря (лат) чалъное одиночество.

Хочу, чтобы меня поняли правильно. Я отнюдь не имею в виду, что на свете существует только «я». Во-первых, вы, наверное, заметили, что, даже говоря о «жизни» в собственном смысле слова, о жизни каж­дого в отдельности, а следовательно, о «моей», я ста­рался как можно меньше употреблять это притяжатель­ное местоимение, так же как и личное местоимение «я». Если я и делал это иногда, то только чтобы вам проще было увидеть в первом приближении эту стран­ную изначальную реальность—человеческую жизнь. Я намеренно говорил о человеке, о живом существе, о «каждом в отдельности». В другой лекции смысл этой оговорки разъяснится окончательно. Однако в ко­нечном счете в дальнейшем речь пойдет, разумеется, о жизни, о моей жизни и о «я». Этот человек—это «я»—и существует в изначальном одиночестве; но, повторяю, это не значит, что существует только он,

OCQ Человек и люди

что он представляет единственную реальность или покрайней мере реальность изначальную. То, что я обо­значил так, не сводится только к «я» или к человеку;это — жизнь, его жизнь. А это подразумевает массувещей. Европейская мысль уже вышла за пределыидеализма, господствовавшего в философии с 1640 го­да, когда Декарт провозгласил его принципы—принципы идеализма, для которого не существовалоиной реальности, кроме идей моего «я», некоего «я»,«moi-meme» *, о котором Декарт говорил: «Moi qui nesuis qu'une chose qui pense»**. Вещи, мир, само мое те­ло будут лишь идеями ве- „.,.,,

J } Меня самого (франц.). щей, Представлением О МИ- " «Я —всего лишь мыслящая вещь»

ре, телесной фантазией. (Франц.). Существовать будет только разум, а все прочее пред­станет лишь как неотвязный, пышный и красочный сон,некая бесконечная фантасмагория, порождаемаямоим разумом. Жизнь, таким образом, превратитсяв самую удобную вещь, какую только можно себевообразить. Жизнь сведется к существованию «я»внутри самого себя, к плаванию в океане собствен­ных идей, с которыми только и приходится считаться.Это и называлось идеализмом. Никаких препятствийна пути. И это понятно, поскольку не я—в мире,а мир—во мне, подобно некоей бесконечно крутя­щейся в моем мозгу киноленте. Ничто не может мнепомешать. Я уподоблюсь Богу, единому и плавающе­му в самом себе, не опасаясь крушения, поскольку Онже и море, и пловец. При появлении второго божествавозможна стычка. Мое поколение преодолело этуконцепцию действительности, причем мои усилиясыграли здесь не последнюю роль.

Нет, жизнь не сводится к существованию одного только моего разума, моих идей — все как раз наобо­рот. Начиная с Декарта западный человек остался без мира. Но жить—обязательно значит выйти за пределы самого себя в то абсолютное вовне, которое и есть среда, мир; это значит постоянно, непрестанно сталки­ваться и противостоять всему, что этот мир состав­ляет: минералам, растениям, животным, другим лю-

264 Ортега-и-Гассет

дям. Это неизбежно. Я должен, скрепя сердце, при­знать все это. Я должен volens nolens* попытаться так или иначе наладить отно-. Поневоле (лат } шения со всем этим. Но

и столкновение со всем этим, и необходимость налажи­вать со всем этим отношения происходит в конечном счете только со мной, я должен проделать этот труд в одиночку, и никто в решающем смысле — подчеркиваю, в решающем — не может протянуть мне руку помощи.

Это значит, что мы уже очень далеко ушли от Декарта, Канта, от их последователей-роман­тиков— Шеллинга, Гегеля,— от того, что Кар-лейль называл «трансцендентальным ореолом». Но вряд ли стоит говорить, что еще дальше мы ушли от Аристотеля.

Итак, мы далеко ушли от Декарта и от Канта. Еще дальше—от Аристотеля и св. Фомы. Так, может быть, наш долг, наше предназначение — не только филосо­фов, но и всех нас вообще—именно в том, чтобы по­стоянно удаляться?.. Я не отвечу на это сейчас ни да, ни нет. Я даже не буду пытаться пояснить, от чего мы поневоле вынуждены удаляться. Пусть на этом месте останется огромный знак вопроса, с которым каждый пусть делает, что ему больше нравится: либо, как гау-чо, попробует заарканить им будущее, либо попросту затянет его на шее, как удавку.

Изначальное одиночество человеческой жизни, бы­тие человека, следовательно, не в том, что только он один существует в мире. Совсем наоборот: перед нами целая вселенная во всем ее многообразии. Перед нами, следовательно, бесчисленное множество вещей, и — вни­мание!—среди них-то и появляется Человек со своей изначальной реальностью; он одинок — одинок с ними, а так как среди вещей находятся и другие человеческие существа, то он одинок вместе с ними. Если бы суще­ствовал лишь некто единственный, было бы неправо­мерно говорить, что этот некто одинок. Единственность не имеет ничего общего с одиночеством. Поразмы­слив над португальским словом «saudade», которое, как

OgC Человек и люди

известно, является галисийско-португальской формой от латинского «Solitudinem», то есть «одиночество», мы увидим, что одиночество всегда подразумевает, что кто-то одинок, иными словами, кто-то остался один, кто-то тоскует. Соответственно, греческое слово, обо­значавшее одновременно «мой» и «одинокий» — «monos»,—происходит от «топе», то есть «оставать­ся», имеется в виду «оставаться без», без прочих. По­тому ли, что они ушли, потому ли, что умерли; во всяком случае, потому, что они оставили нас— оставили нас... одних. Или потому, что это мы остави­ли их, бежали от них и удалились в пустыню, стали отшельниками, чтобы вести жизнь «топе»*. Отсюда и «monokhos»— монастырь и монах. А в латыни— «solus»**. Мейе, чей крайний фонетический пуризм

И чье ПОЛНОе ОТСуТСТВИе. уединенную, монашескую (греч). СемаНТИЧеСКОГО ЧуТЬЯ ВЫ- ** Одинокий (лат.).

нуждают меня противопо­ставить им мои импровизированные этимологичес­кие изыскания, высказывает догадку о том, что «solus» восходит к «sedlus», означающему «оставшийся си­деть на месте, после того как прочие удалились». Богоматерь Одиночества—Святая Дева—остается одинокой, лишенная Иисуса, которого, убив, отняли у нее; произносимая на Страстную неделю проповедь, которую называют проповедью об одиночестве, размышляет над самыми пронзительными и скорбными словами Христа: «Eli, Eli lamma Sabact-hani» — «Deus meus, Deus meus, ut quid derelequisti me?» «Боже мой, Боже мой, для чего Ты оставил меня?». В этой фразе глубже всего проявляется стремление Бо­га сделаться человеком, усвоить себе изначально чело­веческое—изначальное одиночество. Что значит по сравнению с этим удар копья центуриона Лонгина!

И тут пришло время вспомнить Лейбница. Разумеет­ся, я совершенно не собираюсь подробно останавливать­ся на его учении. Я лишь замечу знатокам Лейбни­ца, что «единство» или «единственность»—далеко не лучший перевод его ключевого понятия — «монада». Монады не имеют окон во внешний мир. Они наглухо

266 Ортега-и-Гассет

замкнуты в себе — это и есть идеализм. В конечном же счете смысл понятия «монады» у Лейбница мы выра­зим лучше всего, если переведем «монады» как «одино­чества». И у Гомера некий центурион ранит копьем Афродиту, чтобы пролить лакомую кровь этой боже­ственной самки, и та, как какая-нибудь барышня, впол­не «well-to-do»*, со сле­зами жалуется отцу Юпите- *Б™гопРистойная <««".).

ру. Нет! Христос был прежде всего человеком и преж­де всего потому, что Бог оставил его одного — «Sabacthani».

Подчиняя себе жизнь и принимая на себя ответ­ственность за нее, мы постепенно убеждаемся, что при­шли в нее, когда все прочие уже ушли, и что мы дол­жны прожить нашу изначальную жизнь... в одиноче­стве, что только в нашем одиночестве мы—это истин­но мы.

В бездне изначального одиночества, которым неиз­бежно является наша жизнь, существует и постоянно дает о себе знать тоже изначальная жажда общения. Мы хотим найти того, чья жизнь полностью слилась бы, переплелась бы с нашей. Мы стремимся к этому самыми разными путями. Один из них—дружба. Но высшая форма—то, что мы называем любовью. На­стоящая любовь—лишь попытка обменяться одиноче­ством.

К одиночеству, которым мы являемся, принадле­жат—и составляют значительную его часть — все жи­вые и неживые существа во вселенной, окружающие нас, формирующие нашу среду; но они никогда не сли­ваются с каждым из нас в отдельности—напротив, это всегда другое, абсолютно другое, то есть некий чуже­родный элемент, всегда и в той или иной степени ме­шающий, нежелательный, враждебный, в лучшем слу­чае просто отличный от нас, и который поэтому мы воспринимаем как чуждый и находящийся вне нас, как что-то инородное, поскольку оно—то есть мир— утесняет, стесняет и притесняет нас.

Таким образом, мы видим, что вопреки всей идеа­листической философии и солипсизму для нашей жизни

267 Человек и люди

одинаково реальную ценность имеют оба понятия: не­кто, X, Человек живущий, и мир, окружение, среда, в которой он поневоле должен существовать.

И именно в этом мире, окружении, среде надо искать отличающуюся от прочих реальность, которую мы можем и должны были бы в строгом смысле слова назвать «социальной».

Живя, человек вынужден овладевать тем, что мы назвали окружением, средой, миром. Для нас сейчас не важно, если значения этих трех слов будут постепенно расходиться. В данный момент они обозначают для нас одно и то же, а именно: некий чуждый, инородный для человека элемент, некое «вовне», в котором человек не­устанно творит свое бытие. Этот мир, сам по себе ве­ликий, необъятный, расплывчатый в своих очертаниях, состоит из великого множества частностей, которые мы называем по-разному и из которых выстраиваем обычно разветвленную, громоздкую классификацию, говоря, что в мире существуют минералы, растения, животные и люди. Тем, что представляют из себя все эти вещи, занимаются различные науки: к примеру, животными и растениями — биология. Но биология, как и любая другая наука, есть некий определенный род деятельности, которым некоторые люди занимают­ся в процессе своей жизни, то есть будучи уже живу­щими. Следовательно, биология, как и любая другая наука, предполагает, что еще до того, как мы начали заниматься ею, все эти вещи были у нас перед глаза­ми, существовали для нас. И то, чем эти вещи искон­но, первоначально были для нас в нашей жизни, до то­го как мы стали физиками, минералогами, биологами и т. д., и есть их изначальная реальность. И сколь бы приемлемо, убедительно, точно ни звучало все, что науки скажут нам о мире впоследствии, очевидно, что все это, путем сложных интеллектуальных операций, было выведено из того, чем изначально был этот мир для нас. Пусть Земля будет планетой определенной сол­нечной системы, принадлежащей к определенной га­лактике или туманности, и состоит из атомов, каждый из которых в свою очередь включает в себя множество

268 Ортега-и-Гассет

частиц, или около-мнимостей, так называемых электро­нов, протонов, мезонов, нейтронов и т.д. Но всех этих ученых сведений не было бы, если бы до них не было Земли как составляющей нашей жизни, чего-то, чем мы вынуждены овладевать и что, следовательно, для нас существенно—существенно, поскольку, с одной стороны, затрудняет, с другой—облегчает нашу жизнь. А это значит, что с изначальной, отправной точки зре­ния, подразумеваемой всеми науками, Земля—вовсе не то, что говорят нам о ней физика и астрономия, а не­что, что дает мне прочную опору, в отличие от моря, в котором я тону (слово «земля» — terra,— по Бреалю, восходит к слову, обозначающему «островок в море»), что я иногда с трудом преодолеваю, если дорога идет в гору, и что само легко ложится под ноги, если доро­га идет под уклон, то, что, к несчастью, отдаляет меня от любимой или заставляет жить рядом с человеком, которого я ненавижу, то, что заставляет одни вещи быть близко, а другие—далеко—так, что одно нахо­дится здесь, другое тут, а третье— там, и проч., и проч. Эти и многие другие, подобные им качества составляют истинную реальность Земли—такой, какой она появляется изначально в сфере моей жизни. Обра­тите внимание, что все эти качества: способность быть опорой, спуски и подъемы, усталость, которую я испы­тываю, когда движусь к цели, разлука с любимыми — соотносятся со мной, так что с самого начала Земля проявляется исключительно как нечто содействующее или противодействующее мне. То же мы обнаружим и на любом другом примере, будь то дерево, живот­ное, море или река. Если мы отвлечемся от того, что они представляют по отношению к нам, что они есть для нас в качестве средств или орудий или, наоборот, препятствий и трудностей на нашем пути, они обратят­ся в ничто. Или, иначе говоря: все то, что наполняет и в своей совокупности образует мир, в котором, ро­дившись, оказывается человек, не имеет само по себе достаточного основания, не обладает собственным бы­тием, не есть нечто в себе, а лишь нечто со- или проти­водействующее нашим целям. Поэтому нам не следова-

269 Человек и люди

ло бы называть это «вещами», учитывая значение, ко­торое имеет для нас сейчас это слово. «Вещь»—это нечто обладающее собственным бытием, независимо от меня и от того, чем оно является для человека. И если это свойственно каждой вещи, принадлежащей к среде, миру, значит, мир в своей изначальной реальности — это совокупность чего-то, с чем я, человек, могу или вынужден поступить так или иначе,—совокупность средств и препятствий, противодействующих и сопут­ствующих факторов, с которыми я сталкиваюсь, чтобы действительно жить. Вещи изначально не «вещи», а не­что, что я стараюсь использовать или не использовать, чтобы жить, и жить как можно лучше, а следователь­но, то, чем я постоянно занят, на что направлены мои действия и поступки, с помощью чего я достигаю или не достигаю желаемого; в общем, это бремя моих за­бот и дел, не оставляющее меня ни на минуту. А по­скольку делать что-либо, заниматься делами по-гречески называется «практикой», «praxis», то вещи по сути своей есть «pragmata», а мое отношение к ним — прагматическое. К несчастью, в нашем языке нет сло­ва, или по крайней мере оно мне неизвестно, которое достаточно точно выражало бы значение слова «prag­ma». Мы можем сказать лишь, что какая-либо вещь, являясь pragm'ofi, не существует сама по себе, вне от­ношения ко мне. В мире, среде каждого из нас нет ни­чего, что не имело бы отношения к человеку, а он в свою очередь должен как-то относиться ко всему, что составляет эту среду, этот мир. Мир существует исключительно в отношении ко мне, и я прикреплен ко всему, что в нем есть, завишу от него—к худу или к добру; все в нем благоприятно или же враждебно мне: будь то ласка или царапина, похвала или язвитель­ный укол, оказанная услуга или причиненный вред. Таким образом, являясь pragm'ofi, вещь—это нечто, чем я вооружаюсь с определенной целью, что исполь­зую или не использую, с чем я должен или не должен считаться, это — средство или помеха для... какой-то работы, при покупке мебели, в дружеской беседе, в за­труднительном положении; в общем, это предстоящее

270 Ортега-и-Гассет

мне дело, что-то, что в той или иной степени значимо для меня, чего мне недостает или чего у меня в избыт­ке; следовательно, некая значимость. Теперь, когда у нас накоплен солидный багаж определений, надеюсь, будет несложно, сопоставив мысленно идею вещного мира и мира дел и значимостей, увидеть разницу ме­жду ними. Вещный мир недоступен нашему вмешатель­ству: он, и все в нем, существует для себя. В мире дел и значимостей, напротив, все проявляется исключитель­но в отношении к нам, вмешивается в нас, иными сло­вами, значимо для нас и существует лишь в той мере, в какой оно значимо и способно на нас воздейство­вать.

Такова изначальная правда о мире, поскольку она выражает его основу и то, чем он с основания является для нас,—стихией, в которой мы должны прожить на­шу жизнь. Все прочее, что говорят нам об этом мире науки, было, есть и будет в лучшем случае вторичной производной, гипотетической и- сомнительной правдой по той простой причине, что, как я уже говорил, мы начинаем делать науку, уже существуя в мире, а следо­вательно, когда мир для нас уже то, что он есть. Нау­ка—лишь одна из бесконечных разновидностей прак­тических действий и операций, которые человек про­изводит в жизни.

Человек делает науку так же, как он делает печенье, как он делает дела (потому они так и называются), так же, как он занимается поэзией, политикой, коммер­цией, путешествиями, любовью, просто чем-нибудь—убивая время,— так же, как он ждет, то есть... «временит», но больше всего он занимается фан­тазерством.

Все эти выражения взяты из самой обычной, про­стой, разговорной речи. Однако теперь мы видим, что они же—термины из теории человеческой жизни. К стыду философов, следует сказать, что они никогда не замечали того первичного феномена, каковым является наша жизнь. Они всегда отворачивались от нее, и лишь поэты и романисты и в еще большей сте­пени «простые люди» подмечали ее во всех ее проявле-

271 Человек и люди

ниях и перипетиях. Поэтому все упомянутые слова обозначают ряд великих философских тем, о которых следовало бы поговорить подробнее. Вдумайтесь, ка­кую глубокую проблему затрагивает хотя бы слово «повременить», связывающее ожидание и надежду. В нем одном—целая феноменология надежды. Что та­кое надежда для человека? Может ли он прожить без нее? Несколько лет назад Поль Моран прислал мне на­писанную им биографию Мопассана с посвящением, где говорилось: «Посылаю вам жизнеописание челове­ка qui n'esperait pas...»* He ошибался ли Моран? Воз­можно ЛИ ——В буквальном, - Который ничего не ждал (франц.).

строгом смысле слова —

человеческое существование без ожидания и надежды? Не является ли первоначальной, основной функцией жизни ожидание и его потаенный орган—надежда? Те­ма, как видите, обширнейшая.

А разве менее интересна другая форма жизни, когда человек занимается чем угодно, лишь бы «убить время»? Что это за странное, фальшивое занятие, кото­рому человек иногда предается именно ради того, что­бы не делать на самом деле то, что он делает? Откуда они, эти писатели—не писатели, но делающие вид, что они писатели, эти лишенные обаяния женщины, лишь делающие вид, что они обаятельны, делающие вид, что улыбаются, презирают, желают, любят—на деле не способные ни на что?

Ill

Строение «нашего» мира

Мы взяли на себя сложную задачу—установить с бес­спорной ясностью, иными словами, с доподлинной оче­видностью, какие же именно вещи, события, явления, в отличие от всех прочих, имеют право называться «социальными». Это имеет для нас первостепенный ин­терес, поскольку нам срочно надо выяснить, что же та­кое общество и в каких формах оно существует. Буду-

272 Ортега-и-Гассет

чи проблемой сугубо теоретической, она в то же время является пугающе практической проблемой, в которую все мы сегодня ушли с головой, а еще точнее — в кото­рой утонули. Мы беремся за эту проблему не из чисто­го любопытства, с каким берем в руки иллюстрирован­ный журнал или, позабыв о чувстве такта, подгляды­ваем через дверную решетку за тем, что происходит в доме, не из любопытства, с каким некий ученый муж, зачастую нечувствительный к реальным пробле­мам, роется в кипах архивных бумаг, выискивая, раз­нюхивая новые подробности чьей-то жизни или какого-то события. Нет; на то, чтобы выяснить, что же такое общество, уходит вся наша жизнь; именно поэтому это архиреальная проблема, именно поэтому общество, если пользоваться принятой нами терминологией, и обладает для нас такой огромной «значимостью». И то, что на это уходит вся жизнь,—не просто фраза, не просто риторическая безвкусица. Она не только ухо­дит на это, но и почти уже ушяа. Все мы «nous 1'avons echappe belle»*. Следует сказать, что подавляющее большинство сегодня мо-

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...