УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 7 глава
317 Человек и люди стве, не мог бы отнести к себе родовое имя — «человек». Стоящая за этим именем реальность появляется в моей жизни только с появлением в ней другого человека, реагирующего на мои действия. Очень точно формулирует эту мысль Гуссерль: «Само понятие «человек» предполагает обоюдное существование, существование друг для друга, а поэтому— человеческую общность, социум». И наоборот: «В равной степени очевидно, что люди могут восприниматься только на фоне (реальном или возможном) других людей». Поэтому, добавлю я от себя, заявление о том, что человек может существовать вне и помимо общества, по сути своей противоречиво и бессмысленно. Теперь, наконец, становятся понятны мои оговорки, когда, рассуждая о жизни как изначальной реальности и изначальном одиночестве, я говорил о человеке лишь как о некоем «X», о некоем живом существе. Скоро мы увидим также, почему было бы неправильным называть его «я». Но для этого нам надо было уяснить себе, в чем состоит новый ракурс, новая точка зрения. Человек появляется не в одиночестве—хотя одиночество его конечная истина,— а в сообществе с Другим, обоюдно реагируя Один на Другого. Язык свидетельствует, что было время, когда люди не делали различия, по крайней мере в родовом смысле, между существами, принадлежащими и не принадлежащими к человеческой породе, поскольку им казалось, что все окружающее способно понимать их и реагировать на них. Иными словами, и камни, и растения, и животные были для них небезответны. Факт этот подтверждается тем, что во всех индоевропейских языках бытует выражение, аналогичное испанскому: «Как это называется?» — «Comment est-ce que Ton ap-pelle 53?» А если известно название, или имя, предмета, то его, по-видимому, можно назвать, или позвать; услышав наш зов, вещь отзывается на него, то есть приходит в движение, реагирует на тб, что мы назвали ее по имени. «Appello», так же как латинское «calo» и греческое «%i&, хе^-оцси», значит «заставить двигаться», «подвигнуть». В испанском глаголе «llamar» со-
31 3 Ортега-и-Гассет храняется внутренняя форма латинского «clamare», восходящего все к тому же «calo». Точно такая же семантика— «называть», «приводить в движение» — присуща немецкому слову «heissen». Но настало время предупредить возможную ошибку в построении перспективы, которую мы рискуем совершить, составляя опись всего имеющегося в мире. Мы начали с анализа отношений между нами и камнем, затем перешли к растениям, затем—к животным. И только после всего этого мы столкнулись с фактом появления Человека, Другого. Ошибка произойдет, если мы попытаемся перенести эту хронологическую и в общем-то правильную последовательность нашего анализа на ту реальную последовательность, в какой появляются перед нами составляющие нашего мира. Реальная последовательность прямо противоположна методологической. Первое, что появляется в жизни каждого,—другие люди. Это происходит, поскольку любой «каждый» рождается в Семье, а она никогда не существует обособленно; мысль о том, что семья—это ячейка общества, заблуждение, принижающее роль такого чудесного человеческого установления, как семья, а она чудесна, хотя и обременительна, поскольку нет ничего человеческого, что, помимо прочего, не было бы обременительно. Таким образом, человеческое существо рождается среди людей и с ними оно сталкивается в первую очередь; иначе говоря, мир, в котором ему предстоит жить, начинается с «мира людей» — мира в смысле житейском, в том смысле, в каком мы употребляем это слово, говоря, что «человек знает мир», что «надо набираться житейского опыта» или что «кому-то этого опыта не хватает». Мир людей входит в нашу жизнь раньше, чем мир животных, растительный или мир минералов. Весь прочий мир мы видим—как сквозь решетку тюрьмы—сквозь мир людей, среди которых рождаемся и живем. А поскольку из всех форм обоюдной деятельности самой активной и распространенной являются разговоры, которые ведут между собой и со мной люди, непосредственно меня окружающие, то с этими разговорами в меня вхо-
3"] 9 Человек и люди дят их представления обо всем окружающем и впоследствии я гляжу на мир уже сквозь эти представления. Это означает, что появление в нашей жизни Другого всегда происходит как бы у нас за спиной, поскольку, обнаружив впервые, что живем, мы замечаем, что не только со всех сторон окружены другими людьми, но уже успели и привыкнуть к ним. Теперь мы можем сформулировать первую теорему социальности: человек a nativitate * открыт друго- • с рождения (лот.). му, чем он, чуждому существу; или иначе говоря: до того как каждый из нас осознает себя, он успевает получить общее представление о том, что существуют Другие, отличные от того, что есть он сам; то есть Человек, будучи a nativitate открыт другому—«alter»,—который не есть он сам, является a nativitate и хочет он того или нет, нравится это ему или нет, альтруистом. Однако не следует привносить в это слово и во все наше определение какой-либо посторонний смысл. Когда мы утверждаем, что человек a nativitate, а следовательно, всегда открыт Другому, то есть учитывает в своих действиях Другого как нечто чуждое и отличное от него самого, мы вовсе не хотим сказать, что в этой открытости уже заключена какая бы то ни было благожелательность или неблагожелательность. Речь идет о чем-то предшествующем тому, как—хорошо или плохо—поведет себя человек по отношению к другому. Воровство или убийство не подразумевают большую или меньшую открытость, чем поцелуй или жертва, принесенная во имя другого. То, что Человек открыт другому, другим,— его постоянное и неизменное состояние, еще не превратившееся в определенное действие. Само по себе определенное действие—осуществляется ли оно ради других людей или вопреки им—предполагает это предшествующее состояние пассивной открытости. Оно еще не является собственно «социальным отношением», поскольку не воплощено ни в каком конкретном поступке. Это простое со-существование, матрица всех возможных «социальных отношений». Это простое присутствие, а по большей части со-присутствие, на моем горизонте
220 Ортега-и-Гассет Другого или Других. В этом состоянии еще не только никак не обозначилось мое поведение, но и — подчеркиваю особо — никак не конкретизировалось мое пассивное знание о Другом. Он для меня пока еще абстракт-нейшая реальность, «некто способный отреагировать на мои поступки». Пока он — абстрактный человек. Начиная с этой стадии мои отношения с другими развиваются по двум, хотя и соотносящимся направлениям конкретизации: первое состоит в том, что я мало-помалу все больше и лучше узнаю другого; уясняю подробности его облика, жестов, поступков. Второе заключается в том, что мои отношения с ним делаются все активнее, я воздействую на него, он — на меня. В действительности первое направление в своем развитии следует за вторым. Начнем поэтому со второго. Если я протягиваю руку и указываю другому на какой-нибудь находящийся неподалеку предмет, а этот другой идет к предмету, берет его и дает мне, то это заставляет меня сделать вывод, что у моего мира и мира другого есть точка соприкосновения, а именно: предмет, который, с незначительными отклонениями, обусловленными, к примеру, тем, что он видится нам в разной перспективе, одинаково существует для нас обоих. А так как это случается со многими вещами — хотя нередко и он, и я допускаем ошибки, полагая, что воспринимаем некоторые предметы одинаково,—и так как это случается не только с ним и со мной, но и со многими другими людьми, то во мне зарождается идея о некоем мире, внеположном моему и его миру,—о некоем предполагаемом общем мире, едином для всех. Это и есть то, что мы называем «объективным миром» в противовес миру каждого в его изначальности. Этот единый, объективный мир обретает конкретные черты в наших разговорах, которые ведутся в основном вокруг вещей, кажущихся приблизительно одинаковыми. Разумеется, время от времени я замечаю, что совпадение наших восприятий иллюзорно: та или иная подробность в поведении других неожиданно обнаруживает, что я вижу вещи, по крайней мере некото-
221 Человек и люди рые—чего достаточно,—иначе, мне становится неуютно, и я оказываюсь вынужден вновь замкнуться в собственном, только мне принадлежащем мире—мире изначального одиночества. Однако количество устойчивых совпадений достаточно для того, чтобы мир, в общих его очертаниях, виделся нам одинаково, чтобы сотрудничество в научной области стало возможным и в одной из немецких лабораторий могли использоваться наблюдения одной из лабораторий Австралии. Так, шаг за шагом, мы создаем—поскольку речь идет не о чем-то самоочевидном, а о конструкции, интерпретации—модель мира—не моего и не твоего, а принципиально другого, просто мира. Но великий парадокс здесь заключается в том, что отнюдь не существование этого просто мира делает возможным мое сосуществование с другими людьми, а, напротив, моя общность, мои социальные отношения с другими людьми делают возможным появление между ними и мной чего-то наподобие общего, объективного мира, того, что еще Кант называл миром «allgemeingultig», действительным универсально, то есть для всех; при этом под «всеми» он понимал человеческие существа, на общности восприятия которых и основывал объективность, реальность мира. Эта мысль вполне согласуется с моим замечанием о том, что часть мира, с которой я сталкиваюсь в первую очередь,—это люди, среди которых я рождаюсь и начинаю жить; иначе говоря, мир людей, влияющий на то, каким мне предстанет остальной мир. Естественно, что, будучи идеалистами, и Кант, и Гуссерль, придавая этой мысли отточенную, классическую форму, в немалой степени превращают эту общность в утопию. В действительности же мы, люди, совпадаем в восприятии лишь самых грубых, общих примет мира, или, выражаясь точнее, перечень совпадений и перечень расхождений во взгляде людей на вещи всегда дополняют друг друга. Но для подтверждения идеалистической мысли Канта и Гуссерля было достаточно и этого основного корпуса совпадений, поскольку он действительно позволяет нам, людям, поверить, что мы живем в едином, общем 322 Ортега-и-Гассет мире. Эту точку зрения можно определить как естественную, нормальную, общепринятую, и в соответствии с ней, поскольку мы живем с другими в некоем предполагаемом общем мире, наша жизнь будет совместной. Но для совместной жизни человеку «необходимо выйти из состояния простой открытости другому — „alter"»,—которое мы назвали врожденным альтруизмом. Открытость — состояние пассивное; необходимо, чтобы, отталкиваясь от него, я воздействовал на другого, а он, в ответ, реагировал на мои действия. Не важно, какими они будут: стану ли я залечивать его раны, или же мы набросимся друг на друга с кулаками. И в том, и в другом случае мы живем взаимно, в обоюдном отношении к чему-то. Окончание слова «живем», перекликающееся со словом «вдвоем», очень хорошо передает новую реальность, возникающую в отношениях между «нами»: «unus et alter» — я и ты — вдвоем делаем что-то, и, делая это, мы вдвоем существуем. Если состояние открытости я назвал альтруизмом, то обоюдное существование следовало бы назвать «ностризмом» (от латинского «noster») или состоянием множественной двойственности. Это и есть первая конкретная форма отношения к другому, а следовательно, первая социальная реальность—если употреблять это слово в самом вульгарном его значении, в каком и употребляют его почти все социологи, даже такие знаменитости, как Макс Вебер.
В отношениях с камнем множественности нет, поскольку нет понятия «мы». В отношениях с животным она ограниченна, расплывчата, запутанна и проблематична. Живя совместно, составляя множественную реальность— «мы»: я и он, то есть Другой, — постепенно узнаем друг друга. Это значит, что Другой, до сих пор бывший для меня чем-то неопределенным, о ком я знал только внешне, как о «себе подобном», а следовательно, как о ком-то, кто может отреагировать на меня и с чьим сознательным ответным действием я обязан считаться, — что этот Другой, по мере того 323 Человек и люди как я общаюсь с ним—дружелюбно или враждебно,— становится знакомее мне, и я начинаю отличать его от других Других, которых я знаю меньше. Большая интенсивность общения обусловливает близость. Когда же это сближение в процессе взаимного познания и общения достигает значительной степени, мы говорим об интимной близости. Другой становится мне близким, и я уже не могу спутать его с кем бы то ни было. Это уже не любой «другой», неотличимый от прочих, это Другой в смысле — единственный. И тогда другой становится для меня ТЫ. Следовательно, ТЫ — это не просто человек, а человек единственный, которого ни с кем другим не спутаешь. Ты как единственная в своем роде человеческая особь появляется для меня именно в сфере совместной жизни, в отношениях, обозначаемых словом «мы». Ты и я, я и ты воздействуем друг на друга в постоянном взаимодействии индивидуумов, обоюдно единственных один для другого. Одна из самых распространенных форм взаимности, множественности, или «ностриз-ма», — разговор. А разговор чаще всего идет о «нем» или о «них», то есть о других людях, не включенных, как ты и я, в понятие «мы». При этом практически во всех случаях «он» и «они» остаются вне объединяющих нас отношений близости. И здесь мы сталкиваемся с одной из особенностей испанского языка, над которой следует поразмыслить, как и над всем, что связано с языком. Португальцы и французы вместо испанского «мы» употребляют слова «nos» и «nous», выражающие всего-навсего отношения близости между теми, к кому они относятся. Но мы, испанцы, говорим «nosotros» — «мы», и выраженная этим словом идея абсолютно иная. Задача языка — выражать общности и множественности. Но при этом многие языки не довольствуются только одной формой множественного числа. Есть инклузивная форма множественного числа, кото-Рая — как «nos» и «nous»—только включает в себя определенных лиц; но есть и форма эксклузивная: 324 Ортега-и-Гассет включая множество разных лиц, она указывает, что другие не входят в их число. Так вот наше множественное— «nos-otros», «мы» — эксклузивно. Оно не просто обозначает общность между мной, тобой и, быть может, другими такими же, как ты; но и общность, в которой мы двое, а может быть, и больше, чем двое: я, ты и тебе подобные Составляем единство, внеположное и в каком-то смысле противо-положное другим лицам. В испанском «nos-otros» мы не только провозглашаем единство, но и, прежде всего, признаем, что мы—Другие, другие, чем Они. Вначале мы говорили об исконно присущем человеку альтруизме, то есть о том, что он a nativitate открыт Другому. Позже мы отметили, что, вступая со мной в контакт, Другой образует вместе со мной понятие МЫ, в сфере которого этот другой человек, поначалу неопределенный, конкретизируется для меня в единственном в своем роде ТЫ, с которым я говорю о некоем удаленном от нас третьем лице— о нем. Теперь следует описать мою борьбу с ТЫ, в столкновении с которым я совершаю в высшей степени поразительное и драматичное открытие: я обнаруживаю, что я — это «я» и... ничего больше. Вопреки всем ожиданиям последним на сцене появляется первое лицо. VI Еще несколько слов о Я и о Других. Небольшое отступление о Ней Центром окружающей нас реальности является «здесь»—точка, в которой находится мое тело, а вокруг, насколько хватает глаз, расстилается пространство, ограниченное линией, именуемой «горизонтом». Слово «горизонт» происходит от греческого «6pi£eiv», то есть «ограничивать», размежевывать пространство, замыкая его в определенные рамки. Эти названия и понятия—-термины, с которыми мы уже свыклись за время предшествующих лекций и к которым, наряду со многими ООК Человек и люди другими, надеюсь, успел приучить вас, составляют общий капитал слов и понятий, позволяющий нам понимать друг друга и сообща продвигаться к разрешению вопросов, гораздо более сложных и тонких, чем то может показаться, но при этом гораздо более простых и доступных, если применить к ним усвоенную нами терминологию. Понятия эти могут оказать нам помощь на предварительной стадии: подобно тонкому пинцету, они позволят ухватить, а стало быть, понять суть весьма тонких и деликатных материй. Итак, вот когда мы по-настоящему расфилософствовались. В каком-то смысле философ сродни парикмахеру: оба заняты тонким делом, но при этом философ еще умудряется разрезать каждый волосок на четыре части. Но я вновь упомянул понятие «горизонт», чтобы подчеркнуть, что, подобно всему в узком смысле телесному, понятие это — «горизонт» — может употребляться и в духовном смысле. И так же как, о чем я уже говорил, пространственному строению телесного мира соответствует некая идеальная, воображаемая схема, на которой мы помещаем предметы бесплотные, при размышлении, при развитии темы перед человеком тоже открывается горизонт, и по мере развития темы, соответственно ходу наших размышлений, этот горизонт, подобно обычному, отодвигается все дальше и на нем открываются нашему взгляду новые вещи и новые проблемы. Размышлять—значит отправиться в плавание, лавируя в море проблем, многие из которых удается прояснить. За каждой открытой проблемой различимы новые берега, еще более заманчивые, еще более влекущие. Конечно, ловить попутный ветер в море проблем— занятие, требующее усилий и упорства, но нет большего наслаждения, чем открывать новые берега и даже просто прокладывать путь «по никогда досель неведомым морям», как сказал Камоэнс. И если вы теперь доверите мне свое внимание, обещаю увлечь вас за собой к безоблачным берегам новых архипелагов. На каждом шагу, как я сказал, на нашем горизонте появляется что-то новое. Так, нашему мысленному взору открылась величественная фигура Другого, то 226 Ортега-и-Гассет есть — ни много ни мало—другого человека! Он появляется перед нами лишь как тело, но тело — это плоть, а плоть помимо сигналов, получаемых нами от нее, как от прочих тел, обладает загадочным даром сигнализировать нам об «intus», о внутреннем, сокровенном мире человека. В какой-то мере это происходило и в случае с животным. Тело того, кем и чем впоследствии станет для нас другой, то есть другой Человек, — это богатейшее «выразительное поле». Его фас, его профиль, вся его фигура уже выражают своего невидимого владельца, точно так же, как его целенаправленные движения, его походка, его манера обращаться с вещами. Видя бегущего человека, я думаю: «Он либо торопится, либо готовится к cross-country» *. Видя, как в месте, изобилующем мрамор-Забегу по пересеченной местно- ными плитами, некто копа- с™ (англ.). ет глубокую яму, я думаю: «Он —могильщик и готовится к похоронам». Если я к тому же еще и поэт, то дальше мои мысли развиваются примерно таким образом: «Возможно, это могила Йорика — придворного шута; не исключено, что сейчас появится принц датский Гамлет и, взяв в руки его череп, заведет свои трепетные и туманные речи». Но вот что любопытно: в еще большей мере внутренний мир человека раскрывается нам в том, что не имеет явного смысла, в том, что не направлено ни к какой определенной цели: в жестах. Другой Человек более всего проявляется в жестикуляции, и мы с немалым основанием можем сказать, что человек и есть его жесты, поскольку даже если чья-либо жестикуляция очень сдержанна, то это ее отсутствие или недостаточность в свою очередь можно рассматривать как жест, ведь тогда мы имеем дело либо с подавленным жестом, либо с жестикуляционной немотой—и то, и другое обнаруживает, раскрывает перед нами два в высшей степени своеобразных внутренних мира, два разных образа бытия. В первом случае, заметив намек на жест, готовую сорваться с губ убийственную улыбку, мы затем можем судить, насколько искусно удалось Другому подавить этот зародившийся импульс. Вспомните, как ОПТ Человек и люди много удалось нам узнать о Другом по его «движениям непроизвольным». С другой стороны, я не раз наблюдал людей, гораздо более скупых в смысле жестикуляции или даже совсем не пользующихся языком жеста. Столкнувшись с подобным человеком, мы называем его невыразительным, а его внешний облик «ничего не говорящим». А так как, помимо частных случаев, существуют типы и стили жестикуляции, присущие целым обществам, то некоторые народы — прежде всего южные—отличаются богатейшей и сочной выразительностью, для других же — северян — характерно почти полное (я подчеркиваю— почти) ее отсутствие. Вспомните, сколько раз, обескураженные, уничтоженные, глядели мы в гладко выбритое, застывшее лицо немца или англичанина, лицо, на котором не дрогнет ни один мускул и за которым, кажется, скрывается пустыня — пустыня души. Некоторые соображения по этому поводу, то есть по поводу того, почему в одних случаях мы сталкиваемся со столь бурной выразительностью, а в других—со своеобразной немотой, можно найти в моих старых, однако, по-моему, не утративших своего значения работах «О космическом феномене выразительности» и «Жизненность, душа, дух». Ранее, говоря о взгляде, я говорил о том, что он так выразителен, поскольку исходит непосредственно из нашей сокровенной глубины, прямой и точный, как выстрел, но ведь и сами по себе глаза, с глазными впадинами, с беспокойно движущимися веками, отливающие склерой белка, и гениальные актеры — радужная оболочка и зрачок—стоят целого театра со своей сценой и труппой. Глазные мышцы: круговые и пальпебральные, levator * И ВОЛОКНа радуЖНОЙ Обо- ^Глаамя мышца, поднимающая лочки — это фантастически тонкий по устройству и действию механизм. Все это дает нам возможность различать мельчайшие оттенки каждого взгляда, хотя бы в отношении глубины, из которой взгляд устремлен на нас. В этом смысле взгляд имеет свой максимум и минимум, то есть — 328 Ортега-и-Гассет о чем я говорил, упоминая об отношениях между мужчиной и женщиной,—делится на снисходительный взгляд—милостыню и взгляд насыщенный, глубинный. Но параметры, по которым различаются взгляды, и, соответственно, их классификация бесконечно разнообразны; приведу по крайней мере несколько примеров этой фауны взглядов: взгляд может длиться мгновение и быть упрямым, настойчивым, он может скользить и впиваться, глядеть можно открыто, прямо и косо, исподлобья. Но косой взгляд—это не обязательно взгляд искоса; бывает, что траектория взгляда отклоняется от прямой линии, и тогда мы имеем дело со взглядом искоса, когда человек глядит, как у нас говорят, краешком глаза. По каждому из этих взглядов можно догадаться, что происходит в сокровенной глубине другого человека, поскольку каждый из них, из этих взглядов, порожден определенным намерением, и чем менее оно сознательно, тем полнее, подлиннее раскрывается во взгляде. Таким образом, взгляды—тот же словарь, но, как и в словаре, отдельно взятое слово можно трактовать и так и эдак, и только во фразе, в свою очередь взятой в письменном или устном контексте, слово обретает точное значение. На том, что для понимания жестов, как и слов, необходим контекст, совершенно справедливо настаивает крупнейший психолог Карл Бюлер в своей книге «Теория выразительности». Взгляд искоса—если это только взгляд искоса, и не более, — еще не означает желания скрыть сам взгляд— факт крайне любопытный, свидетельствующий о том, какими предательски откровенными могут быть наши взгляды, почему люди иногда и стараются намеренно скрыть их, придавая взгляду вороватость, превращая его в нечто вроде контрабанды. Поэтому наш язык со свойственной ему меткостью и окрестил эти вороватые взгляды «взглядами украдкой», то есть когда человек хочет смотреть, но при этом сам оставаться незамеченным. Иногда речь идет о вороватости самого нежного свойства. И тут мне вспоминается одна сегидилья, в которой между прочим говорится: OOQ Человек и люди Не гляди так, милый, отведи свой взгляд. Глянь — за каждым взглядом сколько глаз следят. Нету сил крепиться— сладкая напасть. Только с глазу на глаз наглядимся всласть. Таковы взгляды украдкой. Но есть другой, еще более непростой взгляд, по-моему, самый непростой из всех и, возможно, поэтому самый действенный, самый притягательный, упоительный, обворожительный. Самый непростой он потому, что сочетает в себе взгляд украдкой и нечто прямо противоположное—взгляд, который хочет заявить о себе, дать о себе знать. В этой его двойственности, в сладостном противоречии и противоборстве с самим собой—причина его властного очарования: короче говоря, я имею в виду взгляд из-под полуприкрытых век, или, как замечательно точно обозначили его францу- ,,. 1, Прищуренный взгляд (франц.). зы — les yeux en coulisse*. 'Это взгляд художника, отступившего на несколько шагов от картины, чтобы проверить, удачным ли был последний удар кисти. С одной стороны, это взглядукрадкой: нам кажется, что человек хочет утаить его започти сомкнутыми веками; но в то же время это что-то совершенно противоположное, поскольку взгляд вылетает сквозь оставленную узкую щелку, как спущенная с тугой тетивы стрела. Сквозь томную, дремотнуюповолоку на нас обращен отточенный, бодрствующийвзгляд. Такой взгляд—настоящее сокровище. Париж,столь чувствительный к подобным гуманным, гуманитарным вещам, всегда покорялся людям с «les yeux encoulisse». И в то время как фаворитки Бурбонов —мадемуазель де ла Вальер и мадам де Монтеспан Людовика XIV и мадам Помпадур Людовика XV—почтиникогда не пользовались популярностью, популярностьпоследней возлюбленной Людовика XV превзошла всеграницы, и не только потому, что мадам Дюбарристала первой королевской фавориткой из простонаро- 330 Ортега-и-Гассет дья, но и потому, что она глядела на мир «les yeux en coulisse». А такой взгляд гипнотизирует Париж, и Париж сдается. Когда я впервые, еще совсем молодым пареньком, приехал в этот великий город, Париж был во власти Люсьена Гитри — человека с «les yeux en coulisse». Но не будем больше задерживаться в этом мире взглядов, которого я хотел коснуться лишь мимоходом, как пример того, что единственным действительно существующим для нас является тело другого человека, но что тело это, будучи плотью, в то же время — поле выразительности, практически бесконечный источник разного рода сигналов. Уточним наши выводы: когда среди минералов, растений и животных передо мной появляется некое существо в ощутимой телесной оболочке, которую я называю «человеческой», хотя ничего, кроме нее, мне не дано, то я в то же время замечаю в ней со-присутствие чего-то, что само по себе невидимо и, более того, неощутимо, а именно—человеческой жизни, а следовательно, чего-то, подобного тому, чем являюсь я сам, поскольку я—не что иное, как «человеческая жизнь». Это со-присутствие чего-то, что не может присутствовать само по себе, неоспоримо подтверждается тем, что чужое тело, плоть подает мне своеобразные сигналы, является выразительным полем «внутреннего мира». Но, с другой стороны, то, что я называю «внутренним миром», или жизнью, непосредственно знакомо мне, самоочевидно для меня, лишь поскольку речь идет о моей собственной жизни. А следовательно, заявлять, что в телесном образе другого человека для меня соприсутствует другой внутренний мир, значит если и не противоречить себе, то по крайней мере заявлять нечто малопонятное. Ведь изначально существует только один внутренний мир—мой собственный. Что мы хотим сказать, когда говорим, что перед нами Другой, то есть другой, такой же как я, другой Человек? Ведь это предполагает, что это новое существо—не камень, не растение и даже не животное, — это и есть я, «ego», но в то же время это—другое, «alter ego», иными сло- 331 Человек и люди вами — «alter ego», другое я. Понятие «alter ego» — я, которое является не мною, а именно другим, то есть не-я, — уж очень похоже на квадратуру круга как символ чего-то противоречивого и невозможного. Однако сам по себе факт неоспорим. Здесь, передо мной находится другое существо, которое тоже — я, тоже «ego». Но, говоря «я», «ego», мы до сих пор подразумевали прежде всего, «человеческую жизнь», а под человеческой жизнью в ее исконном, изначальном значении — жизнь каждого в отдельности, а следовательно, опять же мою жизнь. Все, что в ней есть: человек, которым я являюсь, и мир, в котором живу,—имеет свойство, и мы это скоро увидим, принадлежать мне, быть моим. И вот в моем мире появляется некое существо, которое, пусть и в форме со-присутствия, тоже заявляет свое право быть «человеческой жизнью», а следовательно, жизнью уже не моей, а своей и, соответственно, со своим миром, изначально отличающимся от моего. Факт этого, несмотря на свою обыденность, грандиозен и поразителен. Мы сталкиваемся с поистине феноменальным парадоксом: на горизонте моей жизни, вся суть которой сводилась исключительно к тому, что она моя, и только моя, и поэтому представляла из себя изначальное одиночество, появляется другое одиночество, другая жизнь, строго говоря не имеющая ничего общего с моей, но имеющая свой мир, мне чуждый,— другой мир. Мир моей жизни является мне отличным от меня, поскольку с самого начала оказывает сопротивление моему телу: стол сопротивляется давлению моей руки; но и мое тело, даже будучи самым близким мне в пределах моего мира, тоже сопротивляется мне, не позволяя мне делать все, что заблагорассудится, заставляя меня терпеть боль, переносить недуги, усталость, и поэтому я воспринимаю его как нечто отдельное от себя; но, с другой стороны, оно же заставляет отказываться от неблагоразумных намерений, обуздывает фантазию, а поэтому, вопреки распространенному мнению, тело—это страж духа. Однако весь этот сопротивляющийся мне и отрицающий меня мой Мир при-
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|