Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 7 глава




317 Человек и люди

стве, не мог бы отнести к себе родовое имя — «человек». Стоящая за этим именем реальность появ­ляется в моей жизни только с появлением в ней друго­го человека, реагирующего на мои действия. Очень точно формулирует эту мысль Гуссерль: «Само понятие «человек» предполагает обоюдное существование, суще­ствование друг для друга, а поэтому— человеческую общность, социум». И наоборот: «В равной степени очевидно, что люди могут восприниматься только на фоне (реальном или возможном) других людей». Поэтому, добавлю я от себя, заявление о том, что че­ловек может существовать вне и помимо общества, по сути своей противоречиво и бессмысленно. Теперь, на­конец, становятся понятны мои оговорки, когда, рассу­ждая о жизни как изначальной реальности и изначаль­ном одиночестве, я говорил о человеке лишь как о не­коем «X», о некоем живом существе. Скоро мы уви­дим также, почему было бы неправильным называть его «я». Но для этого нам надо было уяснить себе, в чем состоит новый ракурс, новая точка зрения. Чело­век появляется не в одиночестве—хотя одиночество его конечная истина,— а в сообществе с Другим, обоюдно реагируя Один на Другого.

Язык свидетельствует, что было время, когда люди не делали различия, по крайней мере в родовом смысле, между существами, принадлежащими и не при­надлежащими к человеческой породе, поскольку им ка­залось, что все окружающее способно понимать их и реагировать на них. Иными словами, и камни, и ра­стения, и животные были для них небезответны. Факт этот подтверждается тем, что во всех индоевропейских языках бытует выражение, аналогичное испанскому: «Как это называется?» — «Comment est-ce que Ton ap-pelle 53?» А если известно название, или имя, предмета, то его, по-видимому, можно назвать, или позвать; услышав наш зов, вещь отзывается на него, то есть приходит в движение, реагирует на тб, что мы назвали ее по имени. «Appello», так же как латинское «calo» и греческое «%i&, хе^-оцси», значит «заставить двигать­ся», «подвигнуть». В испанском глаголе «llamar» со-

31 3 Ортега-и-Гассет

храняется внутренняя форма латинского «clamare», вос­ходящего все к тому же «calo». Точно такая же семан­тика— «называть», «приводить в движение» — присуща немецкому слову «heissen».

Но настало время предупредить возможную ошибку в построении перспективы, которую мы рискуем совер­шить, составляя опись всего имеющегося в мире. Мы начали с анализа отношений между нами и камнем, за­тем перешли к растениям, затем—к животным. И только после всего этого мы столкнулись с фактом появления Человека, Другого. Ошибка произойдет, если мы попытаемся перенести эту хронологическую и в общем-то правильную последовательность нашего анализа на ту реальную последовательность, в какой появляются перед нами составляющие нашего мира. Реальная последовательность прямо противоположна методологической. Первое, что появляется в жизни каждого,—другие люди. Это происходит, поскольку любой «каждый» рождается в Семье, а она никогда не существует обособленно; мысль о том, что семья—это ячейка общества, заблуждение, принижающее роль та­кого чудесного человеческого установления, как семья, а она чудесна, хотя и обременительна, поскольку нет ничего человеческого, что, помимо прочего, не было бы обременительно. Таким образом, человеческое суще­ство рождается среди людей и с ними оно сталкивает­ся в первую очередь; иначе говоря, мир, в котором ему предстоит жить, начинается с «мира людей» — мира в смысле житейском, в том смысле, в каком мы употребляем это слово, говоря, что «человек знает мир», что «надо набираться житейского опыта» или что «кому-то этого опыта не хватает». Мир людей входит в нашу жизнь раньше, чем мир животных, ра­стительный или мир минералов. Весь прочий мир мы видим—как сквозь решетку тюрьмы—сквозь мир лю­дей, среди которых рождаемся и живем. А поскольку из всех форм обоюдной деятельности самой активной и распространенной являются разговоры, которые ве­дут между собой и со мной люди, непосредственно меня окружающие, то с этими разговорами в меня вхо-

3"] 9 Человек и люди

дят их представления обо всем окружающем и впослед­ствии я гляжу на мир уже сквозь эти представления.

Это означает, что появление в нашей жизни Друго­го всегда происходит как бы у нас за спиной, посколь­ку, обнаружив впервые, что живем, мы замечаем, что не только со всех сторон окружены другими людьми, но уже успели и привыкнуть к ним. Теперь мы можем сформулировать первую теорему социальности: человек a nativitate * открыт друго- • с рождения (лот.). му, чем он, чуждому суще­ству; или иначе говоря: до того как каждый из нас осознает себя, он успевает получить общее представле­ние о том, что существуют Другие, отличные от того, что есть он сам; то есть Человек, будучи a nativitate открыт другому—«alter»,—который не есть он сам, является a nativitate и хочет он того или нет, нравится это ему или нет, альтруистом. Однако не следует при­вносить в это слово и во все наше определение какой-либо посторонний смысл. Когда мы утверждаем, что человек a nativitate, а следовательно, всегда открыт Другому, то есть учитывает в своих действиях Другого как нечто чуждое и отличное от него самого, мы вовсе не хотим сказать, что в этой открытости уже заключена какая бы то ни было благожелательность или неблаго­желательность. Речь идет о чем-то предшествующем тому, как—хорошо или плохо—поведет себя человек по отношению к другому. Воровство или убийство не подразумевают большую или меньшую открытость, чем поцелуй или жертва, принесенная во имя другого.

То, что Человек открыт другому, другим,— его по­стоянное и неизменное состояние, еще не превратив­шееся в определенное действие. Само по себе опреде­ленное действие—осуществляется ли оно ради других людей или вопреки им—предполагает это предше­ствующее состояние пассивной открытости. Оно еще не является собственно «социальным отношением», по­скольку не воплощено ни в каком конкретном поступке. Это простое со-существование, матрица всех возможных «социальных отношений». Это простое присутствие, а по большей части со-присутствие, на моем горизонте

220 Ортега-и-Гассет

Другого или Других. В этом состоянии еще не только никак не обозначилось мое поведение, но и — подчерки­ваю особо — никак не конкретизировалось мое пассив­ное знание о Другом. Он для меня пока еще абстракт-нейшая реальность, «некто способный отреагировать на мои поступки». Пока он — абстрактный человек.

Начиная с этой стадии мои отношения с другими развиваются по двум, хотя и соотносящимся направле­ниям конкретизации: первое состоит в том, что я ма­ло-помалу все больше и лучше узнаю другого; уясняю подробности его облика, жестов, поступков. Второе за­ключается в том, что мои отношения с ним делаются все активнее, я воздействую на него, он — на меня. В действительности первое направление в своем разви­тии следует за вторым.

Начнем поэтому со второго.

Если я протягиваю руку и указываю другому на ка­кой-нибудь находящийся неподалеку предмет, а этот другой идет к предмету, берет его и дает мне, то это заставляет меня сделать вывод, что у моего мира и мира другого есть точка соприкосновения, а именно: предмет, который, с незначительными отклонениями, обусловленными, к примеру, тем, что он видится нам в разной перспективе, одинаково существует для нас обоих. А так как это случается со многими вещами — хотя нередко и он, и я допускаем ошибки, полагая, что воспринимаем некоторые предметы одинаково,—и так как это случается не только с ним и со мной, но и со многими другими людьми, то во мне зарождается идея о некоем мире, внеположном моему и его миру,—о не­коем предполагаемом общем мире, едином для всех. Это и есть то, что мы называем «объективным ми­ром» в противовес миру каждого в его изначальности. Этот единый, объективный мир обретает конкретные черты в наших разговорах, которые ведутся в основ­ном вокруг вещей, кажущихся приблизительно одина­ковыми. Разумеется, время от времени я замечаю, что совпадение наших восприятий иллюзорно: та или иная подробность в поведении других неожиданно обнару­живает, что я вижу вещи, по крайней мере некото-

221 Человек и люди

рые—чего достаточно,—иначе, мне становится неуют­но, и я оказываюсь вынужден вновь замкнуться в соб­ственном, только мне принадлежащем мире—мире изначального одиночества. Однако количество устойчи­вых совпадений достаточно для того, чтобы мир, в об­щих его очертаниях, виделся нам одинаково, чтобы со­трудничество в научной области стало возможным и в одной из немецких лабораторий могли использовать­ся наблюдения одной из лабораторий Австралии. Так, шаг за шагом, мы создаем—поскольку речь идет не о чем-то самоочевидном, а о конструкции, интер­претации—модель мира—не моего и не твоего, а прин­ципиально другого, просто мира. Но великий пара­докс здесь заключается в том, что отнюдь не суще­ствование этого просто мира делает возможным мое сосуществование с другими людьми, а, напротив, моя общность, мои социальные отношения с другими людь­ми делают возможным появление между ними и мной чего-то наподобие общего, объективного мира, того, что еще Кант называл миром «allgemeingultig», действительным универсально, то есть для всех; при этом под «всеми» он понимал человеческие существа, на общности восприятия которых и основывал объек­тивность, реальность мира. Эта мысль вполне согла­суется с моим замечанием о том, что часть мира, с ко­торой я сталкиваюсь в первую очередь,—это люди, среди которых я рождаюсь и начинаю жить; иначе го­воря, мир людей, влияющий на то, каким мне предста­нет остальной мир. Естественно, что, будучи идеали­стами, и Кант, и Гуссерль, придавая этой мысли отто­ченную, классическую форму, в немалой степени пре­вращают эту общность в утопию. В действительности же мы, люди, совпадаем в восприятии лишь самых грубых, общих примет мира, или, выражаясь точнее, перечень совпадений и перечень расхождений во взгляде людей на вещи всегда дополняют друг друга. Но для подтверждения идеалистической мысли Канта и Гуссерля было достаточно и этого основного корпу­са совпадений, поскольку он действительно позволяет нам, людям, поверить, что мы живем в едином, общем

322 Ортега-и-Гассет

мире. Эту точку зрения можно определить как есте­ственную, нормальную, общепринятую, и в соответ­ствии с ней, поскольку мы живем с другими в некоем предполагаемом общем мире, наша жизнь будет со­вместной.

Но для совместной жизни человеку «необходимо выйти из состояния простой открытости другому — „alter"»,—которое мы назвали врожденным альтруиз­мом. Открытость — состояние пассивное; необходимо, чтобы, отталкиваясь от него, я воздействовал на дру­гого, а он, в ответ, реагировал на мои действия. Не важно, какими они будут: стану ли я залечивать его раны, или же мы набросимся друг на друга с кулака­ми. И в том, и в другом случае мы живем взаимно, в обоюдном отношении к чему-то. Окончание слова «живем», перекликающееся со словом «вдвоем», очень хорошо передает новую реальность, возникающую в отношениях между «нами»: «unus et alter» — я и ты — вдвоем делаем что-то, и, делая это, мы вдвоем суще­ствуем. Если состояние открытости я назвал альтруиз­мом, то обоюдное существование следовало бы на­звать «ностризмом» (от латинского «noster») или со­стоянием множественной двойственности. Это и есть первая конкретная форма отношения к другому, а сле­довательно, первая социальная реальность—если упо­треблять это слово в самом вульгарном его значении, в каком и употребляют его почти все социологи, даже такие знаменитости, как Макс Вебер.

В отношениях с камнем множественности нет, по­скольку нет понятия «мы». В отношениях с животным она ограниченна, расплывчата, запутанна и проблема­тична.

Живя совместно, составляя множественную реаль­ность— «мы»: я и он, то есть Другой, — постепенно узнаем друг друга. Это значит, что Другой, до сих пор бывший для меня чем-то неопределенным, о ком я знал только внешне, как о «себе подобном», а следо­вательно, как о ком-то, кто может отреагировать на меня и с чьим сознательным ответным действием я обязан считаться, — что этот Другой, по мере того

323 Человек и люди

как я общаюсь с ним—дружелюбно или враждебно,— становится знакомее мне, и я начинаю отличать его от других Других, которых я знаю меньше. Большая ин­тенсивность общения обусловливает близость. Когда же это сближение в процессе взаимного познания и об­щения достигает значительной степени, мы говорим об интимной близости. Другой становится мне близким, и я уже не могу спутать его с кем бы то ни было. Это уже не любой «другой», неотличимый от прочих, это Другой в смысле — единственный. И тогда другой ста­новится для меня ТЫ. Следовательно, ТЫ — это не просто человек, а человек единственный, которого ни с кем другим не спутаешь.

Ты как единственная в своем роде человеческая особь появляется для меня именно в сфере совместной жизни, в отношениях, обозначаемых словом «мы». Ты и я, я и ты воздействуем друг на друга в постоянном взаимодействии индивидуумов, обоюдно единственных один для другого. Одна из самых распространенных форм взаимности, множественности, или «ностриз-ма», — разговор. А разговор чаще всего идет о «нем» или о «них», то есть о других людях, не включенных, как ты и я, в понятие «мы». При этом практически во всех случаях «он» и «они» остаются вне объединяющих нас отношений близости. И здесь мы сталкиваемся с одной из особенностей испанского языка, над кото­рой следует поразмыслить, как и над всем, что связано с языком. Португальцы и французы вместо испанского «мы» употребляют слова «nos» и «nous», выражающие всего-навсего отношения близости между теми, к кому они относятся. Но мы, испанцы, говорим «nosotros» — «мы», и выраженная этим словом идея абсолютно иная. Задача языка — выражать общности и множе­ственности. Но при этом многие языки не доволь­ствуются только одной формой множественного числа. Есть инклузивная форма множественного числа, кото-Рая — как «nos» и «nous»—только включает в себя определенных лиц; но есть и форма эксклузивная:

324 Ортега-и-Гассет

включая множество разных лиц, она указывает, что другие не входят в их число. Так вот наше множе­ственное— «nos-otros», «мы» — эксклузивно. Оно не просто обозначает общность между мной, тобой и, быть может, другими такими же, как ты; но и общ­ность, в которой мы двое, а может быть, и больше, чем двое: я, ты и тебе подобные Составляем единство, вне­положное и в каком-то смысле противо-положное дру­гим лицам. В испанском «nos-otros» мы не только про­возглашаем единство, но и, прежде всего, признаем, что мы—Другие, другие, чем Они.

Вначале мы говорили об исконно присущем челове­ку альтруизме, то есть о том, что он a nativitate от­крыт Другому. Позже мы отметили, что, вступая со мной в контакт, Другой образует вместе со мной поня­тие МЫ, в сфере которого этот другой человек, пона­чалу неопределенный, конкретизируется для меня в единственном в своем роде ТЫ, с которым я говорю о некоем удаленном от нас третьем лице— о нем. Те­перь следует описать мою борьбу с ТЫ, в столкновении с которым я совершаю в высшей степени поразитель­ное и драматичное открытие: я обнаруживаю, что я — это «я» и... ничего больше. Вопреки всем ожиданиям последним на сцене появляется первое лицо.

VI

Еще несколько слов о Я и о Других. Небольшое отступление о Ней

Центром окружающей нас реальности является «здесь»—точка, в которой находится мое тело, а вокруг, насколько хватает глаз, расстилается пространство, ограниченное линией, именуемой «горизонтом». Слово «горизонт» происходит от греческого «6pi£eiv», то есть «ограничивать», размежевывать пространство, замыкая его в определенные рамки. Эти названия и понятия—-термины, с которыми мы уже свыклись за время пред­шествующих лекций и к которым, наряду со многими

ООК Человек и люди

другими, надеюсь, успел приучить вас, составляют об­щий капитал слов и понятий, позволяющий нам пони­мать друг друга и сообща продвигаться к разрешению вопросов, гораздо более сложных и тонких, чем то мо­жет показаться, но при этом гораздо более простых и доступных, если применить к ним усвоенную нами терминологию. Понятия эти могут оказать нам по­мощь на предварительной стадии: подобно тонкому пинцету, они позволят ухватить, а стало быть, понять суть весьма тонких и деликатных материй. Итак, вот когда мы по-настоящему расфилософствовались. В ка­ком-то смысле философ сродни парикмахеру: оба заня­ты тонким делом, но при этом философ еще умудряет­ся разрезать каждый волосок на четыре части.

Но я вновь упомянул понятие «горизонт», чтобы подчеркнуть, что, подобно всему в узком смысле телес­ному, понятие это — «горизонт» — может употребляться и в духовном смысле. И так же как, о чем я уже гово­рил, пространственному строению телесного мира со­ответствует некая идеальная, воображаемая схема, на которой мы помещаем предметы бесплотные, при раз­мышлении, при развитии темы перед человеком тоже открывается горизонт, и по мере развития темы, соот­ветственно ходу наших размышлений, этот горизонт, подобно обычному, отодвигается все дальше и на нем открываются нашему взгляду новые вещи и новые про­блемы. Размышлять—значит отправиться в плавание, лавируя в море проблем, многие из которых удается прояснить. За каждой открытой проблемой различимы новые берега, еще более заманчивые, еще более влеку­щие. Конечно, ловить попутный ветер в море про­блем— занятие, требующее усилий и упорства, но нет большего наслаждения, чем открывать новые берега и даже просто прокладывать путь «по никогда досель неведомым морям», как сказал Камоэнс. И если вы теперь доверите мне свое внимание, обещаю увлечь вас за собой к безоблачным берегам новых архипелагов.

На каждом шагу, как я сказал, на нашем горизонте появляется что-то новое. Так, нашему мысленному взо­ру открылась величественная фигура Другого, то

226 Ортега-и-Гассет

есть — ни много ни мало—другого человека! Он появ­ляется перед нами лишь как тело, но тело — это плоть, а плоть помимо сигналов, получаемых нами от нее, как от прочих тел, обладает загадочным даром сигна­лизировать нам об «intus», о внутреннем, сокровенном мире человека. В какой-то мере это происходило и в случае с животным. Тело того, кем и чем впоследствии станет для нас другой, то есть другой Человек, — это богатейшее «выразительное поле». Его фас, его профиль, вся его фигура уже выражают своего невидимого вла­дельца, точно так же, как его целенаправленные движе­ния, его походка, его манера обращаться с вещами.

Видя бегущего человека, я думаю: «Он либо торо­пится, либо готовится к cross-country» *. Видя, как в ме­сте, изобилующем мрамор-Забегу по пересеченной местно-

ными плитами, некто копа- с(англ.). ет глубокую яму, я думаю:

«Он —могильщик и готовится к похоронам». Если я к тому же еще и поэт, то дальше мои мысли разви­ваются примерно таким образом: «Возможно, это мо­гила Йорика — придворного шута; не исключено, что сейчас появится принц датский Гамлет и, взяв в руки его череп, заведет свои трепетные и туманные речи». Но вот что любопытно: в еще большей мере вну­тренний мир человека раскрывается нам в том, что не имеет явного смысла, в том, что не направлено ни к какой определенной цели: в жестах. Другой Человек более всего проявляется в жестикуляции, и мы с нема­лым основанием можем сказать, что человек и есть его жесты, поскольку даже если чья-либо жестикуляция очень сдержанна, то это ее отсутствие или недостаточ­ность в свою очередь можно рассматривать как жест, ведь тогда мы имеем дело либо с подавленным жестом, либо с жестикуляционной немотой—и то, и другое об­наруживает, раскрывает перед нами два в высшей сте­пени своеобразных внутренних мира, два разных обра­за бытия. В первом случае, заметив намек на жест, го­товую сорваться с губ убийственную улыбку, мы затем можем судить, насколько искусно удалось Другому по­давить этот зародившийся импульс. Вспомните, как

ОПТ Человек и люди

много удалось нам узнать о Другом по его «движе­ниям непроизвольным».

С другой стороны, я не раз наблюдал людей, гораз­до более скупых в смысле жестикуляции или даже со­всем не пользующихся языком жеста. Столкнувшись с подобным человеком, мы называем его невыразитель­ным, а его внешний облик «ничего не говорящим». А так как, помимо частных случаев, существуют типы и стили жестикуляции, присущие целым обществам, то некоторые народы — прежде всего южные—отличаются богатейшей и сочной выразительностью, для других же — северян — характерно почти полное (я подчерки­ваю— почти) ее отсутствие. Вспомните, сколько раз, обескураженные, уничтоженные, глядели мы в гладко выбритое, застывшее лицо немца или англичанина, ли­цо, на котором не дрогнет ни один мускул и за кото­рым, кажется, скрывается пустыня — пустыня души. Некоторые соображения по этому поводу, то есть по поводу того, почему в одних случаях мы сталкиваемся со столь бурной выразительностью, а в других—со своеобразной немотой, можно найти в моих старых, однако, по-моему, не утративших своего значения ра­ботах «О космическом феномене выразительности» и «Жизненность, душа, дух».

Ранее, говоря о взгляде, я говорил о том, что он так выразителен, поскольку исходит непосредственно из нашей сокровенной глубины, прямой и точный, как выстрел, но ведь и сами по себе глаза, с глазными впадинами, с беспокойно движущимися веками, отли­вающие склерой белка, и гениальные актеры — радужная оболочка и зрачок—стоят целого театра со своей сценой и труппой. Глазные мышцы: круговые и пальпебральные, levator *

И ВОЛОКНа радуЖНОЙ Обо- ^Глаамя мышца, поднимающая

лочки — это фантастически

тонкий по устройству и действию механизм. Все это дает нам возможность различать мельчайшие оттен­ки каждого взгляда, хотя бы в отношении глубины, из которой взгляд устремлен на нас. В этом смысле взгляд имеет свой максимум и минимум, то есть —

328 Ортега-и-Гассет

о чем я говорил, упоминая об отношениях между мужчиной и женщиной,—делится на снисходитель­ный взгляд—милостыню и взгляд насыщенный, глубинный. Но параметры, по которым различают­ся взгляды, и, соответственно, их классификация бес­конечно разнообразны; приведу по крайней мере не­сколько примеров этой фауны взглядов: взгляд может длиться мгновение и быть упрямым, настойчивым, он может скользить и впиваться, глядеть можно открыто, прямо и косо, исподлобья. Но косой взгляд—это не обязательно взгляд искоса; бывает, что траектория взгляда отклоняется от прямой линии, и тогда мы имеем дело со взглядом искоса, когда человек глядит, как у нас говорят, краешком глаза. По каждому из этих взглядов можно догадаться, что происходит в со­кровенной глубине другого человека, поскольку каж­дый из них, из этих взглядов, порожден определенным намерением, и чем менее оно сознательно, тем полнее, подлиннее раскрывается во взгляде. Таким образом, взгляды—тот же словарь, но, как и в словаре, отдель­но взятое слово можно трактовать и так и эдак, и толь­ко во фразе, в свою очередь взятой в письменном или устном контексте, слово обретает точное значение. На том, что для понимания жестов, как и слов, необ­ходим контекст, совершенно справедливо настаивает крупнейший психолог Карл Бюлер в своей книге «Тео­рия выразительности».

Взгляд искоса—если это только взгляд искоса, и не более, — еще не означает желания скрыть сам взгляд— факт крайне любопытный, свидетельствующий о том, какими предательски откровенными могут быть наши взгляды, почему люди иногда и стараются намеренно скрыть их, придавая взгляду вороватость, превращая его в нечто вроде контрабанды. Поэтому наш язык со свойственной ему меткостью и окрестил эти вороватые взгляды «взглядами украдкой», то есть когда человек хочет смотреть, но при этом сам оставаться незамечен­ным. Иногда речь идет о вороватости самого нежного свойства. И тут мне вспоминается одна сегидилья, в которой между прочим говорится:

OOQ Человек и люди

Не гляди так, милый, отведи свой взгляд. Глянь — за каждым взглядом сколько глаз следят.

Нету сил крепиться— сладкая напасть. Только с глазу на глаз наглядимся всласть.

Таковы взгляды украдкой. Но есть другой, еще бо­лее непростой взгляд, по-моему, самый непростой из всех и, возможно, поэтому самый действенный, самый притягательный, упоительный, обворожительный. Са­мый непростой он потому, что сочетает в себе взгляд украдкой и нечто прямо противоположное—взгляд, который хочет заявить о себе, дать о себе знать. В этой его двойственности, в сладостном противоречии и противоборстве с самим собой—причина его власт­ного очарования: короче говоря, я имею в виду взгляд из-под полуприкрытых век, или, как замечательно точ­но обозначили его францу-

,,. 1, Прищуренный взгляд (франц.).

зы — les yeux en coulisse*. 'Это взгляд художника, отступившего на несколько ша­гов от картины, чтобы проверить, удачным ли был по­следний удар кисти. С одной стороны, это взглядукрадкой: нам кажется, что человек хочет утаить его започти сомкнутыми веками; но в то же время это что-то совершенно противоположное, поскольку взгляд вы­летает сквозь оставленную узкую щелку, как спущен­ная с тугой тетивы стрела. Сквозь томную, дремотнуюповолоку на нас обращен отточенный, бодрствующийвзгляд. Такой взгляд—настоящее сокровище. Париж,столь чувствительный к подобным гуманным, гумани­тарным вещам, всегда покорялся людям с «les yeux encoulisse». И в то время как фаворитки Бурбонов —мадемуазель де ла Вальер и мадам де Монтеспан Лю­довика XIV и мадам Помпадур Людовика XV—почтиникогда не пользовались популярностью, популярностьпоследней возлюбленной Людовика XV превзошла всеграницы, и не только потому, что мадам Дюбарристала первой королевской фавориткой из простонаро-

330 Ортега-и-Гассет

дья, но и потому, что она глядела на мир «les yeux en coulisse». А такой взгляд гипнотизирует Париж, и Па­риж сдается. Когда я впервые, еще совсем молодым пареньком, приехал в этот великий город, Париж был во власти Люсьена Гитри — человека с «les yeux en co­ulisse».

Но не будем больше задерживаться в этом мире взглядов, которого я хотел коснуться лишь мимохо­дом, как пример того, что единственным действитель­но существующим для нас является тело другого чело­века, но что тело это, будучи плотью, в то же время — поле выразительности, практически бесконечный источ­ник разного рода сигналов.

Уточним наши выводы: когда среди минералов, ра­стений и животных передо мной появляется некое су­щество в ощутимой телесной оболочке, которую я на­зываю «человеческой», хотя ничего, кроме нее, мне не дано, то я в то же время замечаю в ней со-присутствие чего-то, что само по себе невидимо и, более того, не­ощутимо, а именно—человеческой жизни, а следователь­но, чего-то, подобного тому, чем являюсь я сам, по­скольку я—не что иное, как «человеческая жизнь». Это со-присутствие чего-то, что не может присутствовать само по себе, неоспоримо подтверждается тем, что чу­жое тело, плоть подает мне своеобразные сигналы, является выразительным полем «внутреннего мира». Но, с другой стороны, то, что я называю «внутренним миром», или жизнью, непосредственно знакомо мне, самоочевидно для меня, лишь поскольку речь идет о моей собственной жизни. А следовательно, заявлять, что в телесном образе другого человека для меня со­присутствует другой внутренний мир, значит если и не противоречить себе, то по крайней мере заявлять нечто малопонятное. Ведь изначально существует только один внутренний мир—мой собственный. Что мы хо­тим сказать, когда говорим, что перед нами Другой, то есть другой, такой же как я, другой Человек? Ведь это предполагает, что это новое существо—не камень, не растение и даже не животное, — это и есть я, «ego», но в то же время это—другое, «alter ego», иными сло-

331 Человек и люди

вами — «alter ego», другое я. Понятие «alter ego» — я, которое является не мною, а именно другим, то есть не-я, — уж очень похоже на квадратуру круга как сим­вол чего-то противоречивого и невозможного. Однако сам по себе факт неоспорим. Здесь, передо мной нахо­дится другое существо, которое тоже — я, тоже «ego». Но, говоря «я», «ego», мы до сих пор подразумевали прежде всего, «человеческую жизнь», а под человече­ской жизнью в ее исконном, изначальном значении — жизнь каждого в отдельности, а следовательно, опять же мою жизнь. Все, что в ней есть: человек, которым я являюсь, и мир, в котором живу,—имеет свойство, и мы это скоро увидим, принадлежать мне, быть моим. И вот в моем мире появляется некое существо, которое, пусть и в форме со-присутствия, тоже заявляет свое право быть «человеческой жизнью», а следователь­но, жизнью уже не моей, а своей и, соответственно, со своим миром, изначально отличающимся от моего. Факт этого, несмотря на свою обыденность, грандио­зен и поразителен. Мы сталкиваемся с поистине фено­менальным парадоксом: на горизонте моей жизни, вся суть которой сводилась исключительно к тому, что она моя, и только моя, и поэтому представляла из себя изначальное одиночество, появляется другое оди­ночество, другая жизнь, строго говоря не имеющая ни­чего общего с моей, но имеющая свой мир, мне чу­ждый,— другой мир.

Мир моей жизни является мне отличным от меня, поскольку с самого начала оказывает сопротивление моему телу: стол сопротивляется давлению моей руки; но и мое тело, даже будучи самым близким мне в пре­делах моего мира, тоже сопротивляется мне, не позво­ляя мне делать все, что заблагорассудится, заставляя меня терпеть боль, переносить недуги, усталость, и поэтому я воспринимаю его как нечто отдельное от себя; но, с другой стороны, оно же заставляет отказы­ваться от неблагоразумных намерений, обуздывает фантазию, а поэтому, вопреки распространенному мне­нию, тело—это страж духа. Однако весь этот сопро­тивляющийся мне и отрицающий меня мой Мир при-

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...