Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 15 глава




Если бы социологические исследования двигались в правильном направлении, то специалистам, безуслов­но, следовало бы заняться изучением, как в прошлом, так и в настоящем, влияния обособленности на образо­вание «общества» со всеми присущими ему свойствами, с присущей ему структурой. Прослеживая нашу тему, как в прошлом, так и в настоящем, мы сегодня обна­руживаем такие хитросплетения самых разнородных причин и следствий, проанализировать которые будет нам отнюдь не бесполезно. Так, скажем, современные средства сообщения впервые превратили в совершенно нормальное, обыденное явление перемещение огромно­го числа людей из страны в страну, включая самые от­даленные. Этот факт, заявивший о себе несколько лет назад, в ближайшие годы наверняка получит еще боль­шее распространение. Помимо пространственных пере­мещений, пресса постоянно публикует известия о про­исходящем в разных странах. Какие же последствия может иметь все это для жизни обществ? Ведь послед­ствия эти совсем не обязательно должны быть благо­творными, не говоря уже о том, что сама скорость рас­пространения этих процессов может оказать серьезное, пусть и преходящее влияние на общественную жизнь.

То, что социологи и этнографы не придают долж­ного значения данной проблеме, явствует хотя бы из того, что никакого внимания не уделяется таким, к примеру, фактам:

В Нигерии многочисленные племена, совершенно различные по внешнему виду, происхождению, языку, обычаям и т.д., живут в необычайно тесной близости, можно сказать вперемешку. Тем не менее внутри каж­дого племени люди упорно придерживаются своего со­общества и воспринимают остальных исключительно как инородцев. Поскольку же символом обычаев пле­мени, а следовательно, и всего племени у нигерийских

437 Человек и люди

дикарей считаются священные барабаны, то, завидев иноплеменника, человек говорит: «Этот танцует с дру­гим барабаном»,—иными словами, у этого другие ве­рования, другой язык, другие табу и т. д. Как объяс­нить, что при этой почти совместной жизни различия не стираются и единство табу и т.д. поддерживает внутри каждого племени такую социальную сплочен­ность, что, даже при самом активном сосуществовании, ее достаточно, чтобы разделять людей? Именно в единстве табу—источник социальной сплоченности, и, даже несмотря на самое тесное сосуществование лю­дей, оно их разъединяет.

Язык так чутко реагирует на все общественные про­явления, что не только отличает друг от друга два разных общества, но и формирует социальные группы внутри единого целого. Из самых глубин древности, из эпохи, удаленной более чем на 3000 лет от начала на­шей эры, до нас доходят известия о том, что в шуме-ро-аккадских городах бытовали два языка: язык муж­чин, «eme-Ku», и язык женщин, «erne-sal», называвшийся также «языком осмотрительных». Неужели мужчины и женщины уже так давно перестали понимать друг друга? В пользу достоверности этих сведений выступал не кто иной, как сам Эдуард Майер. Около двух лет назад Грозны, расшифровщик хеттской клинописи, а также иероглифического письма другого народа хетт­ской группы, поставил их под сомнение. Однако непо­нятно, почему вокруг этого вопроса возникли такие споры, ведь даже сегодня среди некоторых народов су­ществуют мужской и женский языки. Карлос Альберто Бернулли обращает внимание на один из подобных женских языков, не понятных ни одному мужчине, язык, который, единственный, используется для свер­шения таинств, участницы которых—исключительно женщины; язык этот относится к группе суахили. Свой­ства и степень его распространенности изучала Флора Краус.

Наш, испанский язык в том его виде, который, бу-

438 Ортега-и-Гассет

дучи чуточку идеалистами и утопистами, хотя и не без основания, мы могли бы назвать нормативным, явля­ется результатом или, правильнее сказать, результирую­щей, возникшей от сложения усилий самых разных об­щественных групп. А у каждой из них свой, отличный от прочих язык. И обусловлено это не случайными различиями, а тем, что каждая из этих групп— самостоятельный орган, выполняющий свою функцию в процессе нормативного существования нашего языка. Дело в том, что и так называемые простые люди, и средние сословия, и высшие классы в действительно­сти разговаривают на принципиально разных языках. Как пишет Лерх, речевая манера, то есть практика языка, различна внутри каждой из трех социальных групп: часть людей говорит, не думая над тем, как она говорит, точнее, говорит как придется; это — простонародье. Есть люди, думающие над своей ре­чью, но ошибающиеся, в результате чего возникают разного рода курьезы, как в случае с претендовавшей на изысканность дамой, путавшей дирижера с дили­жансом. И, наконец, представители высших классов, ошибок не допускающие.

Отбросим среднюю группу, которой редко удается повлиять на языковую норму. Остается народ и обра­зованная верхушка. Их отношение к языку отражает их отношение к жизни вообще. Ибо есть два способа жить. Первый—когда человек не следит за своими по­ступками, пускает их на самотек. Второй—когда он обуздывает первые порывы и старается согласовывать свое поведение с нормой. Лерх наглядно показывает, что так называемые «образованные люди», обычно принадлежащие к высшим классам, говорят, «исходя из» языковой «нормы», из своего идеала родного язы­ка и языка вообще. Простолюдин, наоборот, говорит как Бог на душу положит. Поэтому Лерх, в противо­вес романтикам, выдвигает тезис о том, что именно избранные, аристократия, храня верность норме, сохра­няют язык и препятствуют тому, чтобы он окончатель­но выродился под влиянием безраздельно царящих в народной речи фонетических законов. Утрата соглас-

439 Человек и люди

ных во французском языке, начавшаяся с того момен­та, как высшее сословие стало осуществлять свой бди­тельный надзор, огромна: от латинского «pediculum»осталось только «рои»; от «parabole» — «parler»; от«cathedra»—«chaire» или «chaise»; от «oculus» — «oeil»;от «augurium»—«heure»*. Отсюда и те многочисленныеуподобления, из-за которых французский язык оказалсяперегружен фонетическими двусмысленностями; под од­ной звуковой оболочкой «san» скрываются такие раз­ные латинские слова, как «centum», «sanguem», «sine» **,«se inde», давшие французское «s'en», и даже «ессе hocinde», то есть французское «с'еп»; поэтому происхожде­ние выражения «e'en dessus dessous» осталось неясным,и сегодня оно существует в нелепой форме «sens dessusdessous» ***, а раньше—у Вожелэ и мадам де Севинье—писалось как «sans dessus dessous». С исчезновениемслов, несущих ударение на третьем слоге от конца:«tepidus»—«tiede» * * * *,— остались только мужские и жен­ские ударения: «port» от «portum» и «porte****** от «рог-ta» ******. Но последнее «е»—немое, и, если бы не вмеша­тельство людей образованных, оно тоже бы исчезлои оба слова слились бы в одно — «port». Благодарявсе тому же вмешательству. Вошь говорить кресло

СОХраНИЛИСЬ абстрактные стул, глаз, час, (лат., франц.) rvTTif4~TTiHT<»rTi.Hi.Tf> и vranrwe "* Сотня, кровь, без (лат.).

существительные и многие... Ввврх дном (франц)

Очень полезные В ЯЗЫКе СЛО- J*" Теплый (лат., франц.).

ва, например некоторые со-...... р^рь^ф^анц.).

юзы.

В XVI веке французский язык развивался еще весь­ма прихотливо. С начала XVII века давление нормы, диктуемой высшим сословием, делается все ощутимее. Причем носителем ее становится не ученый, не эрудит, чья речь монологична, а придворный, ориентирую­щийся прежде всего на своего собеседника, поскольку речь его—это не речь замкнувшегося в своем уедине­нии писателя, а разговор, беседа. Таким образом, уста­навливается норма, связанная с существеннейшим свой­ством языка—его способностью быть средством обще­ния. Законодателем в языке становится человек общи­тельный. Но даже в рамках такого подхода предпочте-

44Q Ортега-и-Гассет

ние отдается человеку, для которого общение—беседа, разговор—является официально признанным занятием, самоцелью, то есть—придворный, «светский человек», «1'homme de bonne companies. И это понятно, посколь­ку в устной речи, где главное—быть приятным собе­седнику, именно такой человек и должен диктовать форму речевого общения—то, как следует говорить. И наоборот: в речи письменной, где главное не как, а что, решать должен писатель.

Если предоставить язык фонетическому произволу, то ведь он будет состоять из односложных малопонят­ных вокабул, поскольку в одной форме, как мы с вами только что видели, совпадут производные от самых разных слов. Подобное уже произошло в английском и китайском. Одно из печальных последствий этого для английского языка—то, что сами англичане назы­вают «spelling», то есть необходимость зачастую по буквам повторять своим же соотечественникам только что произнесенное слово. Иногда даже кажется, что ан­гличане понимают друг друга только потому, что раз­говор их обычно состоит сплошь из общих мест, и каждый заранее знает, что скажет его собеседник. В китайском проблему разрешили введением более сложной системы произношения, разного по высоте то­на, что превратило китайский язык в не очень благо­звучную музыку и не позволяет транскрибировать его ни буквами латинского алфавита, ни какого-либо дру­гого, не идеографического письма.

Любовь моя! Прекрасное начало, не правда ли? А еще лучше то, что никто не сможет догадаться, к кому обращен этот словесный вздох. Казалось бы, чистое неразумие — обращаться с такими словами к аудитории в тысячу с лишним человек, однако это-то и делает мой поступок воплощенным благоразумием, более того, сверхблагоразумием. Ведь благоразумие состоит в том, чтобы молчать о том, о чем надо мол­чать, но при этом подразумевается, что об умалчивае-мом можно и сказать вслух, поскольку оно имеет

441 Человек и люди

смысл. Но хотя два эти слова внешне и похожи на слова и обладают неким смутным смыслом, чем-то вроде смысла, словами они не являются, так как ниче­го не говорят. Почему? Ведь они были произнесены вслух, отчетливо и внятно? Они ничего не говорят по­тому, что у них нет адресата; я выпустил их в эфир, но их никто не воспримет, и они будут витать в возду­хе, робко кружить Бог весть где, как заблудившаяся голубка; они не совершат пути; у них нет цели; они ничего никому не скажут. Слова «любовь моя» дей­ствительно повисли в воздухе, и точно такими же неве­сомыми они останутся на страницах словаря. Словар­ные значения слов—это лишь их возможные, ничего не говорящие значения. Забавные книги—эти тяжело­весные, тучные сборники вокабул, словари, лексиконы; в них заключены все слова того или иного языка, и, однако, их автор, единственный, занося слова в свой словарь, не произносит вслух ни единого. И, скрупулез­но выписывая такие слова, как «дурак» или «пусто­звон», он ни к кому их не обращает. Таким образом, мы сталкиваемся с совершенно неожиданным, парадок­сальным фактом: язык в его словарном варианте—это нечто прямо противоположное языку как таковому, по­скольку слова становятся словами только тогда, когда кто-то кому-то их сказал. Только тогда, становясь кон­кретным действием, жизненным актом, они обретают словесную реальность. А так как люди, обмениваю­щиеся словами,—это человеческие жизни и каждая жизнь каждую минуту находится в определенном состоя­нии и в определенных обстоятельствах, то очевидно, что слово-реальность неотделимо от того, кто, кому и при каких обстоятельствах его скажет. Воспринимать слово иначе—значит превратить его в абстракцию, обесценить, умертвить.

Следовательно, если я произношу слова «любовь моя», ни к кому конкретно не обращаясь, то они не будут в полном смысле словами, то есть истинным актом словесного выражения. Это будет лишь набор звуков, которые лингвисты называют фонемами. Однако звуки эти будут иметь смысл. Какой? Не бойтесь, мы не ста-

442 Ортега-и-Гассет

нем предпринимать рискованную попытку определить, в чем состоит реальность любви. Самое большее, мы попытаемся определить смысл данного выражения, установить его значение, которое, едва я произнес «лю­бовь моя», забрезжило в нас. Но, приступив к делу, мы обнаружим, что перед нами возникают более или менее четкие очертания самых разных, реальных или воображаемых, конкретных значений, когда эти слова кем-то кому-то говорятся, и что эти значения ме­няются в зависимости от ситуации и действующих лиц. «Любовь моя»—слова, которые мать может сказать сыну и влюбленный—своей возлюбленной. А мате­ринская любовь и любовная связь—это разные вещи. Но нас интересует не это, и без того очевидное разли­чие; я хочу, чтобы вы обратили внимание на разницу между значением слова «любовь», когда оно действи­тельно сказано и является жизненным фактом, и тем, которое оно, казалось бы, имело, когда я произнес его в самом начале. В случае с матерью и сыном и в случае с влюбленными слово «любовь» заявляет об истинном, реальном, полновесном чувстве со всеми его замыслова­тыми оттенками. Пожалуй, я выразился неудачно: не одно, а два совершенно разных реальных чувства обозначает здесь это слово. Следовательно, одно и то же слово употреблено, чтобы назвать две совершенно отличные друг от друга реальности. Но не надо путать его со скрывающими в себе несколько смыслов словами из разряда тех, которые лингвисты называют «полисемич-ными», то есть многозначными. Так, одно и то же сло­во— «лев», «leon»—может относиться и к дикому африканскому зверю, и городу в Испании, и к доброму десятку римских пап, и к двум скульптурам, охраняю­щим лестницу, ведущую к зданию нашего парламента. То, что в данном примере одно и то же звукосочета­ние, лев, обозначает все эти вещи,—чистая случайность, совпадение, обусловленное вполне определенными причинами. Слово «лев» в значении «животное» напря­мую восходит к латинскому «leon»—от «leo, leonis»,— в то время как название города Леон, путем фонетиче­ских чередований, было образовано от слова «легион»,

443 Человек и люди

поскольку в нем размещалось военное и администра­тивное командование корпуса римских войск; таким образом, название животного — «лев», «leon»—и назва­ние города—Леон—это не одно слово, имеющее два значения, а два ничего общего между собой не имею­щих слова, которые в результате конечного совпадения двух фонетически сходных рядов, начинавшихся с «leo» и «legio», дали в чистом виде многозначное, полисе-мичное слово. Пример этот служит лишним подтвер­ждением тому, о чем мы уже говорили: предоставлен­ный произволу фонетических мутаций язык заполонят двусмысленные, подобные только что разобранному слова, и люди перестанут понимать друг друга, посколь­ку разговор превратится в серию сплошных каламбу­ров. Что же касается львов перед зданием конгресса, то здесь, используя метафорический перенос, слово, обозначавшее живого зверя из плоти и крови, застави­ли обозначать имеющий с ним некоторое внешнее сходство кусок мрамора и бронзы.

Но если мы возьмем слова «любовь моя» в устах матери и влюбленного, то здесь с точки зрения грам­матики полисемии нет. Перед нами одно однозначное слово. С другой стороны, бесспорно, что в каждом случае ойо называет два в высшей степени непохожих чувства, так что «любовь» эта неизбежно либо мате­ринская, либо любовь мужчины к женщине, но при этом непонятно, как одно слово может обозначать од­новременно и то, и другое. Понять этот факт можно, лишь учитывая, что слово «любовь», взятое изолиро­ванно, в отрыве от жизненной ситуации, в которой оно действительно было сказано, обозначает не какую-либо реальную, конкретную, а следовательно, в полном смысле слова любовь, а лишь некоторые качества, не­обходимо свойственные всякой любви—будь то лю­бовь к человеку, к вещи, к Богу, к родине, к науке,— но недостаточные для реального существования этого чувства. То же самое произойдет, если я скажу «тре­угольник». Исходя из значений, которые тут же возни­кнут у нас в уме при звуке этого слова, мы не сможем начертить на доске никакого треугольника. Чтобы это

444 Ортега-и-Гассет

сделать, нам нужны еще некоторые данные, отсут­ствующие в общем определении,—такие, как, скажем, длина сторон, величина углов; только с учетом этих уточнений треугольник станет треугольником вполне. Слова «любовь», «треугольник», строго говоря, обла­дают лишь зачатком значения, его схемой, то есть они — что-то наподобие алгебраической формулы, ко­торая сама по себе еще не является расчетом, а лишь схемой возможных расчетов, схемой, нуждающейся в том, чтобы ее заполнили конкретными числами.

Не знаю, удалось ли мне дать вам представление о странной, необычной роли слов, а следовательно, и языка. Ведь оказывается, что если мы возьмем слово только как вокабулу, в его словарном значении— любовь, треугольник, — то оно будет лишено полно­ценного смысла, поскольку будет обладать лишь его частью. Если же вместо слова как такового, слова, уложенного в строго определенные словарные рамки, мы произнесем его, то вот тогда-то оно и приобретет действительную, полноценную смысловую нагрузку. Но откуда же привносится в слово, в язык то, чего им не­достает, чтобы в полной мере выполнять свою основ­ную функцию—значить, иметь смысл? Значение, смысл придают слову не другие слова, не все то, что до сих пор принято было называть языком и что в засушен­ном или в заспиртованном виде предлагают нам сло­вари и грамматики,—смысл приходит извне, его при­дают языку человеческие существа, им пользующиеся, произносящие слова в определенных ситуациях. Имен­но человеческие существа, участвующие в разговоре— каждый со своим тембром голоса, со своей жестикуля­цией, со своими развязными или сдержанными манера­ми,—именно они «изрекают» слова. Так называемые «слова»—не более чем часть сложного жизненного единства и являются словами лишь постольку, посколь­ку участвуют в жизнедеятельности этого единства и неотделимы от него. От слова «tinto» — «окрашенный, выкрашенный»; «черный» (о винограде); «красный» (о вине)—расходится целая сеть значений, и ни одно из них не является вполне действительным.

445 Человек и люди

Но, сказанное в кабачке, оно автоматически воспол­няется другими, не-словесными элементами, составляю­щими атмосферу какого-нибудь «погребка», и безоши­бочно выполняет свою функцию, прозвучав ясно и не­двусмысленно: «Кто-то просит бутылку красного вина». Дело, казалось бы, простое, но великое именно в своей простоте и обыденности, поскольку на его примере мы убеждаемся, что все прочие, не-словесные компоненты любой ситуации, не принадлежащие sensu strictu к язы­ку, в то же время потенциально являются высказыва­ниями и что, следовательно, язык служит не только для того, чтобы выражать то, что он сам по себе вы­ражает, а и для того, чтобы реализовать потенциально заложенные в нашем окружении высказывания, значи­мости. Бесспорно поразительным является тот факт, что слово как таковое—то есть слово как часть выска­зывания—мгновенно срастается в единое целое с оду­шевленными существами и предметами, входящими в его не-словесное окружение. Само по себе слово мо­жет сказать очень немного, но оно действует, подобно детонатору, провоцируя взрыв, высвобождающий энер­гию окружающих его околословесных сущностей. С письменным языком этого не происходит, но оста­вим его в покое, поскольку очевидно, что он вторичен по отношению к устному, и недаром еще Гёте гово­рил, что написанное слово—это не более чем субсти­тут, суррогат слова сказанного.

Как мы с вами уже видели, смысл слов «я», «ты», «здесь», «там» меняется в зависимости от того, кто их произносит и где находится говорящий; поэтому грам­матисты называют их «словами окказионального зна­чения». Еще тогда я отметил, что, пожалуй, можно по­спорить с лингвистами о том, сколько окказиональных значений—только ли одно или бесчисленное множе­ство—заключают в себе эти слова. Теперь, исходя из наших более чем сжатых выкладок, мы начинаем заме­чать, что, строго говоря, нечто подобное происходит со всеми словами, что истинное их значение всегда ок­казионально, что точный их смысл обусловлен ситуа­цией, в которой они сказаны. Словарное значение лю-

446 Ортега-и-Гассет

бого слова—это лишь костяк его действительных, всегда более или менее новых, непохожих значений, ра­створенных в вечно беспокойной, вечно изменчивой стихии устной речи и облекающих этот костяк плотью конкретного смысла. И даже, может быть, не костяк, а гибкая матрица, где слова, когда они и в самом де­ле—слова, то есть сказаны кем-то и кому-то, по ка­кой-то причине и с какой-либо целью,—где слова про­ходят свою первую формовку.

Лингвистика вынуждена была начать с разделения реального языка на живой язык и его абстрактную схе­му. Благодаря этому ей удалось создать грамматику и словари—задача, которую она выполнила основатель­но и с поразительным совершенством. Но, едва до­стигнув цели, лингвисты поняли, что это было лишь начало, ибо реальная разговорная и письменная речь находится в почти постоянном противоречии с тем, че­му учит грамматика и что мы находим в словарях, так что даже, пожалуй, можно сказдть, что разговорный язык состоит в непрестанном попрании грамматических норм и выходе за рамки словарных предписаний. По крайней мере, быть хорошим писателем, что называ­ется «хорошим стилистом», значит целенаправленно расшатывать грамматические и лексические устои. Все это дало основание такому великому лингвисту, как Вандрийе, определить мертвый язык как язык, не даю­щий права на ошибку, что, в приложении к живому языку, означает, что он живой именно благодаря ошибкам. Итак, оказавшись в весьма любопытном и затруднительном положении, сегодняшняя лингвисти­ка вынуждена как бы окаймлять созданные ею же са­мой на предыдущем этапе грамматику и лексику новы­ми исследованиями, направленными на изучение того, как и почему совершаются ошибки, причем, разумеет­ся, ошибки расцениваются теперь как явление положи­тельное; то есть исключения стали мало-помалу при­обретать статус правил. Это окаймляющее традицион­ную лингвистику кружево и есть стилистика. Приведу один, самый житейский пример: если кто-то кричит: «Пожар!» — то тем самым грубо нарушает грамматиче-

447 Человек и люди

ские нормы, поскольку хочет сказать что-то своим кри­ком, а правильно сформулированное высказывание, как учит нас грамматика, требует полного, распространен­ного предложения—еще Аристотель говорил о том, что отдельно взятое слово ничего не значит,—к при­меру: «Загоревшийся в этом доме огонь вызвал пожар». Но охваченный паникой, ввиду не терпящих промедле­ния обстоятельств человек вынужден отказаться от правильного с точки зрения старой лингвистики раз­вернутого высказывания и сосредоточить всю взрыв­ную силу своей эмоции в одном слове.

Как мы видим, стилистика в отличие от граммати­ки подключает к научному изучению языка вне-словесные компоненты: эмоциональное состояние и си­туацию, в которой произнесено слово, то есть все то, что, как мы уже видели, неотделимо от слова, но было отделено от него грамматикой и словарями. Это озна­чает, что стилистика, как считалось до сих пор, это не какой-то непонятный довесок к грамматике, а ни мно­го ни мало—новая, только еще зарождающаяся линг­вистика, осмелившаяся вплотную приблизиться к языку в его конкретной реальности. Не думаю, что будет че­ресчур уж безрассудным пророчеством сказать, что но­ворожденной стилистике, которая сегодня только узкая кружевная каемка, оттеняющая суровые черты грамма­тики и лексики, суждено поглотить обе эти науки и единовластно воцариться в лингвистике. Уже немало лет я настойчиво ищу подходы к новой филологии, цель которой—изучение языка в его реальной целост­ности, то есть действительной, живой речи, а не насиль­ственно отторгнутой от целого части. Эта новая фи­лология должна будет, к примеру—я специально при­вожу относительно простой пример, — возвести в стро­го научный лингвистический принцип одно древнее из­речение, косвенно, но неизменно помогавшее в деле практического истолкования текстов,—изречение, гла­сящее: «Duo si idem dicunt, non est idem»—«Если двое говорят одно и то же, значит, это не одно и то же».

Под видом речи лингвистика—будь то фонетика, грамматика или лексика—всегда изучала некую аб-

448 Ортега-и-Гассет

стракцию, которую называла «языком», и как раз этот язык, предвидя его будущие очертания, я в свое время назвал чудом, которого, увы, пока не предвидится в остальных гуманитарных науках. Но, разумеется, идя по такому пути, познать речь можно было лишь в пер­вом приближении, ибо так называемый «язык», строго говоря, существует исключительно в виде утопии, соз­данной самой же лингвистикой. На самом деле язык никогда не был чем-то законченным, завершенным по той простой причине, что всегда находился в процессе становления либо распада, или, говоря иными слова­ми, язык—это постоянное созидание и непрестанное разрушение. Отсюда следует, что то великое и славное дело, на исполнение которого подвиглась сегодняшняя лингвистика, обязывает ее—положение обязывает — познать языковую реальность во втором, более точ­ном и действенном приближении, а это возможно, лишь если язык будет изучаться не как нечто закончен­ное и данное, а в процессе становления—«in statu nas-cendi»,—начиная с его корней. Было бы ошибочно по­лагать, что для того, чтобы изучить язык в его станов­лении, лингвистике будет достаточно восстановить его формы, предшествующие современной, или, выражаясь более общо, форме, существующей на какой-то данный момент. С этой задачей лингвистика уже справилась, добыв при этом ценнейшие знания. Однако так назы­ваемая «история языка», по сути, не что иное, как грамматические и лексические аспекты языка, прояв­лявшиеся на тех или иных стадиях предшествующего развития. История языка описывает ряд сменяющих друг друга языков, а не язык в его становлении.

Разумеется, работа эта плодотворнейшая, однако вовсе нет необходимости отправляться в прошлое, что­бы изучать становление языка: ведь, будучи, по сути, постоянным возникновением и исчезновением форм, оно происходит сегодня точно так же, как и вчера. Не умаляя значения прошлого, важно, чтобы лингвистика докопалась до более глубоких пластов языкового фено­мена, показала бы нам состояние языка до возникнове­ния слова, проследила его генетические корни.

449 Человек и люди

Постараюсь вкратце изложить мою концепцию но­вой лингвистики.

Говорить — значит, прежде всего,— смысл этой ого­ворки я объясню позже — пользоваться каким-либо языком, уже данным и навязанным нам извне нашим социальным окружением. Но отсюда вытекает, что данный язык уже был создан, а создать его нельзя, поль­зуясь им пассивно, для этого надо изобретать новые формы, выдумывать язык каждый раз заново. С дру­гой стороны, очевидно, что новые формы изобрета­ются, поскольку уже имеющиеся не могут удовлетво­рить, поскольку их недостаточно, чтобы сказать то, что необходимо сказать. Таким образом, речь, то есть стремление выразить, провозгласить, изречь,—это функция, деятельность, предшествующая и разговорно­му языку, и существованию языка как такового, вклю­чая тот, с которым мы имеем дело на данный момент.

Речь—пласт более глубокий, чем разговорный язык, и к этому, глубинному пласту и должна обратить­ся современная лингвистика. Языков, на которых го­ворит человечество, не существовало бы, не будь Чело­век, по сути своей, Изрекающим, то есть по необходи­мости долженствующим что-то сказать, изречь; поэто­му я и стремлюсь к созданию новой дисциплины, ко­торая могла бы стать основой для всех прочих, состав­ляющих лингвистику дисциплин и которую я называю «Теорией речи». Почему человек—существо говорящее, а не бессловесное или, подобно всем остальным живым существам, не ограничивается криками, воем или пеньем, служащими для общения с сородичами в раз и навсегда данном наборе жизненных ситуаций? Фон Фришу удалось довольно точно установить ту уз­кую шкалу шумов, какие создает в полете пчела, пода­вая сигналы своим подругам при определенных обстоя­тельствах. Но сигналы эти—не «речь» пчел, а рефлек­сы, автоматические реакции на ситуации, в которых оказывается пчела.

Если мы сбросим со счетов речь — функцию, пред­шествующую разговорному языку, то язык придется рассматривать как средство, при помощи которого че-

450 Ортега-и-Гассет

ловек может выразить, сообщить нечто, но при этом очень большая часть того, что мы хотим сообщить или выразить, останется невыраженной, образуя два слоя: один — расположенный над, другой—под суще­ствующим языком. «Над» — все неизъяснимое, неизре­ченное. «Под» — то, что «умалчивается, поскольку об­щеизвестно». Так вот, эти сферы умолчания постоянно воздействуют на язык и обусловливают многие его формы. Еще Гумбольдт сказал: «Грамматический строй любого языка делится на две части — имеющую внеш­нее выражение и подразумеваемую, умалчиваемую. В китайском языке первая часть практически не сопри­касается со второй». «В любом языке грамматика дол­жна опираться на речевую ситуацию. В китайском по­добные ситуации служат основой для взаимного пони­мания говорящих, и грамматические конструкции зача­стую строятся, только исходя из них. Даже глагол мо­жет быть правильно понят только благодаря его кон­цепции»,— иными словами, благодаря идее глагольно­го действия, подсказанной ситуацией. Только с учетом всего этого можно понять безличные предложения ти­па: «Дождь!» — или восклицания такого рода, как: «По­жар!», «Грабят!», «Вперед!».

Но если человек—существо «изрекающее», то необ­ходимо установить, что же именно он говорит, изре­кает или, иными словами, каковы первичные импульсы его речи, то есть что заставляет его говорить, а что он обходит молчанием, умалчивает. Совершенно ясно, что именно эта потребность высказаться, изречь—причем не смутная и случайная потребность, а четкая необхо­димость сказать то, что должно быть сказано,— привела к изобретению и последующему существова­нию языков. Это позволяет нам лучше понять, в какой мере изобретенное нами орудие—речь—способно вы­полнять свою функцию.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...