Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 16 глава




Человек говорит, поскольку верит, что может выска­зать свои мысли. Однако это иллюзия. Подобная зада­ча языку не под силу. С его помощью мы можем вы­сказать лишь большую или меньшую часть того, о чем думаем, и он же, язык, становится непреодоли-

451 Человек и люди

мой преградой на пути остальной части наших мыслей. Он вполне справляется с изложением математических правил и доказательств. Уже в разговоре о проблемах физики начинает ощущаться его двусмысленность и не­полнота. И по мере того как беседа затрагивает все более важные, более человечные, более «реальные» те­мы, все больше дает себя знать его расплывчатость, скованность, хаотичность. Доверившись прочно укоре­нившемуся в нас предрассудку о «разговоре по ду­шам», якобы приводящем людей к взаимопониманию, мы с таким простодушием говорим и слушаем друг друга, что в конце концов окончательно перестаем друг друга понимать, во всяком случае меньше, чем если бы, молча, пытались угадать мысли другого. Бо­лее того: поскольку наше мышление в значительной степени увязано с языком — хотя мне и не хотелось бы верить, что связь эта, как принято считать, абсолют­на,— оказывается, что думать — значит разговаривать с самим собой, а следовательно, постоянно подвергать­ся риску вконец запутаться в собственных мыслях.

В 1922 году в Париже состоялось заседание Фило­софского общества, посвященное обсуждению пробле­мы развития языка. Помимо философов с берегов Се­ны, в ней приняли участие мэтры французской лингви­стической школы, считавшейся в каком-то смысле са­мой известной школой в мире. Так вот: читая выдерж­ки из дискуссии, я наткнулся на несколько высказыва­ний Мейе — самого крупного авторитета в современной лингвистике,— которые привели меня в крайнее удивле­ние. «Любой язык,—говорит Мейе,—может выразить все, что необходимо обществу, органом которого он является... Каков бы ни был фонетический или грам­матический строй языка, он может выразить совершен­но все». Я отдаю дань глубокого уважения памяти Мейе, но не кажется ли вам, что в этих его словах кроет­ся явное преувеличение? Каким образом пришел Мейе к столь категорическому заключению? Думаю, не как лингвист. Как лингвисту ему знакомы только языки разных народов, но не их мысли; если же исходить из выдвинутого положения, окажется, что ученому уда-

452 Ортега-и-Гассет

лось сопоставить мысли и их словесное выражение и убедиться в том, что они тождественны. Нет, недо­статочно сказать: любой язык может выразить любую мысль; надо установить, все ли они могут сделать это с одинаковой легкостью и быстротой. Язык даже за­трудняет высказывание некоторых мыслей и по той же самой причине препятствует восприятию других, пол­ностью сковывая деятельность нашего разума в неко­торых направлениях.

Мы не поймем истоков удивительной языковой ре­альности, если будем игнорировать тот факт, что раз­говорный язык состоит прежде всего из умолчаний. Если бы человек не был способен умалчивать о мно­гом, то он оказался бы не способен говорить. И соот­ношение между высказываниями и умолчаниями в каж­дом языке — свое. Каждый народ обходит молчанием одно, чтобы суметь сказать о другом. Поскольку обо всем сказать невозможно. Отсюда и огромные трудно­сти перевода, ведь переводчик пытается высказать на каком-то языке именно то, о чем данный язык стремит­ся умолчать. «Теория речи, речений» одновременно должна быть теорией умолчаний, свойственных разным языкам. Чего только не умалчивает англичанин из то­го, о чем мы, испанцы, говорим открыто,—и наобо­рот!

Но лингвистика должна ориентироваться на «тео­рию речи» еще в одном, еще более важном смысле. До сих пор она изучала язык таким, каким он нам дан, то есть как нечто законченное. Но, строго говоря, язык никогда не является законченной данностью, он возни­кает и исчезает, как то свойственно всему человеческо­му. Учитывая такое положение дел, лингвистика не до­вольствуется изучением лишь ныне существующего языка, она исследует и эволюцию языка, его историю. Вспомните знаменитое соссюровское разграничение ме­жду синхронной лингвистикой, рассматривающей язы­ковые явления в их современном состоянии, и лингви­стикой диахронной, прослеживающей трансформацию этих же явлений на протяжении истории языка. Но разграничение это несовершенное, идеализированное.

453 Человек и люди

Идеализированное оно потому, что живая плоть языка ни минуты не пребывает в покое и все ее компоненты никогда не обнаруживаются в ней синхронно; с другой стороны, диахронная лингвистика восстанавливает «на­стоящее» языка лишь как ряд этапов его существова­ния в прошлом. Таким образом, она позволяет нам увидеть лишь смену этапов, процесс вытеснения одного «настоящего» другим, последовательность статических состояний языка, подобно тому как смена неподвиж­ных кадров в кино вызывает иллюзию видимого дви­жения. В лучшем случае это дает нам синематический образ языка, но не показывает его динамики, не объяс­няет возникновения изменений. Изменения—это лишь внешняя сторона языка, результат становления и рас­пада, тогда как внимание должно быть приковано к внутреннему строению языка, его внутреннему меха­низму, исследуя который мы будем иметь дело уже не с окончательными формами, а с самими действующи­ми в языке «силами».

Для лингвистики проблема зарождения языка — табу, и это понятно, если учесть абсолютное отсут­ствие лингвистических данных, относящихся к перво­бытному этапу. Но все дело в том, что язык никогда не сводится только к datum *, к готовым, законченным лингвистическим формам,, „.

^ ^ ' Данные (лат.).

постоянно переживая про­цесс самозарождения. Это означает, что вплоть до се­годняшнего дня в языке действуют скрытые животво­рящие силы, и, по-видимому, не лишено основания по­лагать, что силы эти могут быть выявлены и в сегод­няшней разговорной речи. Не попытаться выявить их — значит навсегда отказаться от возможности про­никнуть в тайну зарождения языка.

Отсюда следует, что все предшествующие теории происхождения языка были вынуждены метаться между двумя крайностями и либо признавать язык божествен­ным даром, либо выводить его из разного рода звуко­вых сигналов, нормальных для животного мира, таких, как призывный крик, крик понуждающий (новейшая теория Г. Ревеша), пение, по аналогии с птицами (Дар-

454 Ортега-и-Гассет

вин, Спенсер), междометие, звукоподражание и т.д. Теологическое объяснение, как и во всех прочих слу­чаях, прямо противоположно тому, что принято назы­вать объяснением. Ведь утверждение, что Бог изначаль­но создал человека «разумным животным», то есть одарил его так называемой «разумностью» (а посколь­ку она подразумевает возникновение языка, то одарил его и языком), равнозначно утверждению, что ни «раз­умность», ни язык в объяснении не нуждаются. На са­мом деле человек никогда не был и даже сейчас не является разумным. Речь идет о виде, который, как ут­верждают сегодня, возник миллион лет назад и в своем развитии — то есть истории — вступил на путь, который, быть может, через несколько тысячелетий и приведет его к действительно разумному состоянию. Пока же мы вынуждены довольствоваться интеллек­том, представляющим из себя довольно-таки несовер­шенное орудие, которое лишь очень приблизительно можно назвать чем-то вроде '«разума». Но ошибочно также приписывать создание языка существу, ничем не отличающемуся от прочих животных. Иначе говоря, остается непонятным, почему языки не возникли у дру­гих видов животных, которым приписываются те же потребности, что и человеку. Ведь даже не требуется, чтобы эти языки были фонетически строго оформлены, членораздельны. В принципе вполне достаточно языка криков. И действительно, многие виды, не только при­маты, располагают «электронным» мозговым аппара­том, более чем достаточным для восприятия системы различных криков, вполне обширной, чтобы заслужить название «языка», но имеющей отношение скорее к го­лосовым связкам, чем к языку.

Очевидно, что в человеке, с того момента как он на­чал «очеловечиваться», должна была существовать по­требность общения, несопоставимая с прочими живот­ными, и что эта, столь жгучая потребность могла за­родиться в этом животном — будущем человеке—лишь потому, что ему «много, аномально много надо было сказать». В нем было нечто, чего не было ни в одном другом животном, а именно — переполняющий его

455 Человек и люди

«внутренний мир», жаждавший быть выраженным, из­реченным. Ошибка в том, что этот мир считают ра­циональным, разумным. Достаточно бросить беглый взгляд на то, что сегодня представляет так называемая человеческая «разумность», чтобы отчетливо увидеть в ней признаки умственной деятельности, отнюдь не присущей человеку изначально, деятельности, привычка к которой вырабатывалась на протяжении всей исто­рии человечества за счет огромных усилий, путем стро­гого воспитания и отбора, практиковавшихся в течение сотен тысяч лет. В животном, впоследствии ставшем «человеком», должна была пышно расцвести, получить аномальное развитие одна из первичных функций — фантазия, и лишь после длившегося тысячелетия упо­рядочивания функция эта приобрела вид того, что ны­не мы излишне помпезно именуем «разумом». Почему в одном из животных видов вдруг забил ключ фантазии, почему так неслыханно развилось в нем воображение— этой темы я касаюсь в первой из наших лекций, ей же специально посвящена и еще одна из моих работ. Мы не можем сейчас чересчур углубляться в нее. Но одно я хочу подчеркнуть: помимо богословской точки зре­ния, в соответствии с которой человек—уникальное творение Божие, помимо точки зрения зоолога, для ко­торого человек полностью укладывается в рамки жи­вотных норм, возможна и третья, видящая в человеке аномальное животное. Аномальность его как раз и со­стоит в буйстве образов, подсказанных воображением, которое вдруг пробудилось в нем и создало его «вну­тренний мир». Поэтому человека в каком-то смысле слова можно назвать «животным фантазирующим». Это внутреннее богатство, несвойственное остальным животным, придало человеческим взаимоотношениям совершенно новый характер, поскольку речь шла уже не об обмене сигналами, которые могли пригодиться в той или иной конкретной ситуации, а о выражении внутреннего мира, который буквально распирал этих новых существ, беспокоил, будоражил и пугал их, тре­буя выхода вовне, соучастия, собеседника; иными сло­вами, жаждал быть понятым. Утилитарный, «зоологи-

456 Ортега-и-Гассет

ческий» подход недостаточен, чтобы составить правиль­ное представление о происхождении языка. Недо­статочно опираться на способность воспринимать сиг­налы, связанные с чем-то находящимся или происходя­щим вовне; напрашивается предположение о присущей каждому из этих существ неукротимой потребности сделать явным для другого мир чувств, скрыто кипев­ших в нем,— внутренний мир его фантазии, потребно­сти лирической, исповедальной. Но так как явления внутреннего мира не могут быть восприняты прямо, было недостаточно «обозначить» их; простой знак — сигнал—должен был превратиться в выразительное средство, то есть в сигнал, сам по себе несущий некое значение, смысл. Только животное, которому «много надо сказать» о том, чего нет здесь, в окружающем его мире, по необходимости не станет довольствовать­ся ограниченным набором сигналов, а вступит в конфликт с этими ограничениями и преодолеет их. Любопытно, что этот конфликт с несовершенными средствами общения, следствием которого считается «изобретение» языка, сохраняется в нем в виде непре­рывной цепи более мелких творческих актов. Этот не­престанный конфликт между индивидуумом, лично­стью, которая хочет высказать, изречь то новое, что возникло в ее внутреннем мире и что невидимо другим, и языком в его готовом, законченном виде, и есть пло­дотворный конфликт между речью и разговорным язы­ком.

Как я уже указывал, именно по этой причине заро­ждение языка частично может быть изучено уже се­годня. Разговорный язык — это то, что говорят люди, это огромная система словоупотреблений, сложившаяся в некоей общности. С самого рождения индивидуум, личность подвергается лингвистическому воздействию со стороны этой системы. Поэтому, быть может, са­мым типичным, самым явным примером социального феномена служит родной язык. Через его посредство люди, общество проникают в наше сознание, превра­щая каждого из нас в частный случай, в частицу себя. Родной язык социализирует самую интимную сторону

457 Человек и люди

нашего существа, и благодаря ему каждый индиви­дуум, в самом полном, конечном смысле этого слова, принадлежит обществу. Он может бежать от общества, в котором родился и был воспитан, но общество будет неизбежно сопутствовать ему в его бегстве, поскольку он несет общество в самом себе. Таков истинный смысл определения: «Человек — животное обществен­ное». (Аристотель, вместо слова «общественный», гово­рил «политический».) Человек социален, хотя зачастую и необщителен. Его социализированностъ, то есть при­надлежность к определенному социуму, никак не связа­на с его общительностью. Облик его навсегда отпеча­тался в родном языке. И поскольку всякий язык явля­ется своеобразным отображением мира, то, предостав­ляя человеку несколько счастливых возможностей, он налагает на него целый ряд серьезных ограничений. Здесь мы совершенно отчетливо видим, что так назы­ваемый человек вообще —это натяжка, абстракция. В самых сокровенных глубинах каждого человека уже заложена информационная модель конкретного обще­ства.

Но верно и обратное. Индивидуум, который хочет высказать что-то очень свое, что-то новое, не находит в существующих речениях, в системе принятых слово­употреблений ничего адекватного тому, что он хочет высказать. Тогда индивидуум изобретает новый оборот речи. Если ему повезет и он будет подхвачен достаточ­ным числом других людей, то, возможно, рано или поздно закрепится в языке как общепринятый. Изначаль­но все слова и обороты были выдумками отдельных людей, а затем, деградировав, превратились в застыв­шие словоупотребления, штампы и лишь тогда стали составной частью языка. Но большая часть этих но­вовведений не оставляет в языке никакого следа, по­скольку, будучи продуктом индивидуального творче­ства, оказывается непонятна, не воспринимается осталь­ными людьми. Эта борьба между индивидуальной манерой речи и народными речениями — нормальное состояние языка. Пленник общества, индивидуум то и дело предпринимает попытки освободиться от его

458 Ортега-и-Гассет

влияния, жить, творя жизнь по себе. Иногда это ему удается, и общество, изменив что-то в системе сложив­шихся обычаев, усваивает новые формы, но чаще всего подобные попытки терпят крах. Таким образом, в язы­ке мы имеем полную парадигму фактов социальной жизни.

По данным этнографов, у многих народов, находя­щихся на первобытной стадии развития, зачастую мо­жно наблюдать следующую ситуацию: пребывая в со­стоянии сильного возбуждения, люди начинают про­износить несуществующие в языке сочетания звуков. Эти новые звукосочетания возникают потому, что их звуковой облик точно передает то, что человек в дан­ный момент чувствует и хочет высказать. Подобное должно было происходить еще чаще на самых ранних стадиях языкового развития, когда язык существовал еще только в черновом виде.

Менее ясным кажется то, что, в соответствии с при­нятой в лингвистике точкой зрения, решающим в про­цессе образования слов был их звуковой облик, дикто­вавший выбор того или иного звука. Однако я пола­гаю, что и новая фонетика также должна строиться на более глубоких основах.

Язык, сведенный—sensu stricto — к слову, то есть к своей звуковой составляющей,— это уже абстракция, а следовательно, нечто отличное от конкретной реаль­ности. Абстрагирование, присущее лингвистической науке в том виде, как она сложилась к настоящему мо­менту, не помешало ей провести широчайшие и в своем роде являющиеся образцом методологической строгости исследования феномена «языка». Но именно достигнутые лингвистикой успехи и подвигают ее на все более утонченное, изощренное изучение языкового феномена, и вот тут-то она начинает ощущать сковы­вающие ее рамки—следствие исходного абстрагирова­ния от действительности. Мы уже видели необходи­мость включения в лингвистический анализ разговор­ного языка явлений, не имеющих прямого словесного выражения. Теперь настало время пойти еще дальше и выдвинуть еще более дерзкий тезис: разговорный

459 Человек и люди

язык складывается не только из слов и звуков, фонем. Артикулирование звуков—лишь одна из сторон рече­вого процесса. Вторая — это жестикуляция, выразитель­ные возможности всего человеческого тела. Жестикуля­ция в данном случае включает, конечно, не только дви­жения рук, ног, но также и еле заметное сокращение или расслабление глазных мышц, мышц лица и т. д. Уже давно все лингвисты готовы официально признать это, хотя до сих пор и не принимают этого всерьез. Однако принимать это всерьез надо, и надо наконец решиться принять истину во всей ее категоричности: говорить — значит жестикулировать. Причем смысл та­кой формулировки гораздо острее и действенней, чем может показаться на первый взгляд.

Некоторые народы, особенно некоторые западные на­роды, на протяжении двух последних столетий практи­куют такую манеру разговора, которая затушевывает,а иногда практически полностью сводит на нет явновыраженную жестикуляцию. Возьмем, к примеру, ан­гличан, которые во время Merry England * отнюдь небыли такими бесстрастны-. _,...

г Добрая, веселая Англия (англ.).

ми, как сейчас. За время от

Фальстафа до мистера Идена буйную британскую же­стикуляцию успели пригладить, привести в надлежа­щий вид. Хорошо это или плохо для развития красно­речия— вопрос. Но чем ниже мы будем спускаться по лестнице культурного развития, тем значительнее будет роль жестикуляции, и, скажем, сегодня многие афри­канские дикари не могут понять исследователя или миссионера, которые хорошо владеют их языком, толь­ко потому, что жестикуляция их очень сдержанна. Более того: в Центральной Африке существуют наро­ды, которые с наступлением ночи, когда становится со­всем темно, прекращают разговаривать, поскольку темнота лишает их возможности видеть жестикуляцию собеседника.

Но даже факты подобного рода не могут послу­жить конечным обоснованием принципа: «Говорить — значит жестикулировать».

Когда в начале прошлого века лингвистика решила

460 Ортега-и-Гассет

вступить на, по выражению Канта, «верную дорогу науки», то она решила рассматривать язык с той его стороны, которая наиболее доступна строгим научным исследованиям, и приступила к изучению речевого ап­парата, с помощью которого произносятся звуки язы­ка. Этот свой раздел она назвала «Фонетикой», что было неверно, поскольку фонетика занимается не зву­ками как таковыми, а лишь их артикуляцией. Поэтому при классификации звуков им были даны названия, восходящие к названиям тех или иных частей речевого аппарата: губные, зубные и т.д. Между тем, бесспорно, этот метод дал образцовые результаты. И все же оче­видно, что уделять первостепенное значение произно­шению— неправильно. Это значит рассматривать язык с точки зрения говорящего, слово же становится сло­вом не когда оно произнесено, а когда оно услышано. Произносящий старательно артикулирует звуки, фоне­мы, которые до этого он уже слышал в чужом про­изношении. Таким образом, в сложившемся языке ва­жен, прежде всего, звук услышанный, а сам язык — явление акустическое. Поэтому-то князю Трубецкому, который еще тридцать пять лет назад стал изучать звуки языка как таковые, определяя, какие из них являются смыслоразличающими и, следовательно, со­ставляют основу разговорной речи, и пришла в голову блестящая идея—назвать, и на сей раз очень точно, открытую им область «Фонологией».

Нет сомнения, что это подход более глубокий по сравнению с тем, что предлагает Фонетика. Но можно спросить: а не кроется ли за Фонологией нечто еще бо­лее основательное? Фонология изучает звуки языка как таковые. Так вот: эти звуки, закрепленные в уже суще­ствующем языке, когда-то должны были быть произне­сены впервые, то есть произношение вновь выступает на первый план, хотя уже и совсем не в той роли, как в Фонетике. Ибо теперь речь идет не о попытке вос­произвести уже существовавший, знакомый звук, то есть не о подражании, а об артикуляционном акте, не имеющем перед собой звукового шаблона, а следова­тельно, не сводимом к отбору и усвоению говорящим

461 Человек и люди

вне его существующих звуковых образов. А поскольку каждый язык — это своеобразная система фонем, то вполне вероятно, что за ним стоит не менее своеобраз­ная, но уже спонтанная, а не подражательная система артикуляционных движений. Но как раз наделенные та­кими свойствами движения мы и называем выразитель­ными движениями, или жестами, в отличие от движе­ний, служащих достижению какой-либо цели.

И, как бы неожиданно это ни показалось, можно предположить, что звуки языка возникли из внутренней жестикуляции речевого аппарата, включая губы. В каж­дом народе преобладала и преобладает до сих пор не­произвольная, бессознательная склонность к определен­ной манере артикуляции, выражающей наиболее свой­ственные данному народу внутренние черты. А посколь­ку внутриречевая жестикуляция сопровождается же­стикуляцией телесной, то звуковая система каждого языка предстает перед нами как проекция народной «души»: Сами лингвисты дают начинающему изучать иностранный язык советы, какое положение должны занять соответствующие части речевого аппарата. Что­бы освоить английскую фонетику, следует выдвинуть вперед нижнюю челюсть и не слишком плотно сжать зубы; губы при этом должны быть почти неподвижны. Так легче произносить те брюзгливые кошачьи пофыр-киванья, из которых состоит этот язык. Чтобы освоить французский, наоборот, надо всему как бы обратиться в губы и, вытянув их, легко сомкнуть, словно для воз­душного поцелуя; в этом жесте символически выра­зится самодовольство, так свойственное среднему французу. Другой вариант выражения того же самодо­вольного чувства и огромного самомнения — отчетливая назализация, привнесенная в английский язык американцами. Назализуя звук, мы загоняем его вглубь и вверх, с удовлетворением слушая, как гулко отдается он в носовых пазухах, и мы, с горделивой уверенностью, как бы прислушиваемся к себе изнутри. А поскольку среди лингвистов тоже встречаются сме­лые люди, я советую американцам обратиться к книге англичанина Леопольда Стайна «The Infancy of Speech

462 Ортега-и-Гассет

and the Speech of Infancy» *, в которой он связывает возникновение назализации. „

4 «Детские годы языка и язык дет-

с появлением Pithecanthro- ства» (англ.).

PUS'OB** ** Питекантроп (лот.).

Таким образом, язык самими корнями своими — произношением—связан с набором — пожалуй, лучше сказать «системой»—присущих человеку жестов. Одна­ко этот набор производимых индивидуумом жестов лишь в минимальной степени несет отпечаток лично­сти. Почти все наши жесты исходят от общества, в ко­тором мы живем; мы производим их вслед за окру­жающими нас людьми. Поэтому мы вполне можем по жестикуляции определить национальность человека. Жестикуляция — это тоже совокупность обычаев, о ко­торых мы говорили во время предыдущих лекций, и, изучая ее на практике, мы сталкиваемся с теми же про­блемами. И здесь индивидуум ощущает давление из­вне; и здесь существуют свои правомочия, и если бы мы стали изучать историю жестикуляции, то смогли бы отчетливо наблюдать свойственные всем обычаям процессы: бытования, устаревания, нарушения норм. В жестикуляции—зримый облик общества, и поэтому каждый народ, сталкиваясь с чуждой ему системой же­стов, переживает choc. Зачастую этот choc перерастает в непреодолимую антипатию и отвращение, и такая, казалось бы, ничтожная вещь, как присущие каждой че­ловеческой общности выразительные движения, способ­ствует взаимной разобщенности и враждебности.

XII

Народные речения. «Общественное мнение» и социальные «правомочия». Общественная власть

Родной язык окружает нас со всех сторон. Он находится вне нас, в нашем социальном окружении, и с самого раннего детства мы механически усваиваем его, при­слушиваясь к тому, что говорят вокруг нас люди. Если под разговором, в строгом смысле слова, понимать

463 Человек и люди

практическое использование определенного языка, то окажется, что разговор — это не что иное, как след­ствие усвоения механически полученного извне языка. Таким образом, разговор—это действие, зарождаю­щееся вне нас. Механически, иррационально восприня­тый извне, язык так же механически и иррационально возвращается в мир. Речь—это, напротив, действие, начало которого в самом человеке. Это попытка обра­тить вовне, сделать явным, заявить о чем-то происхо­дящем в его внутреннем мире. Для этой цели человек, вполне сознательно и рационально, использует все на­ходящиеся в его распоряжении средства; разговорный язык—одно из них, при этом лишь одно из многих. Так, все искусства — это тоже способ высказаться. Раз­говорная речь дается человеку по мере того, как он ос­ваивает свой родной или какие-либо иностранные язы­ки. Разговорная речь—это как бы набор граммофон­ных пластинок, которые человек меняет в зависимости от того, что он хочет высказать. Сопоставляя оба эти явления, мы ясно видим, что если высказывание или попытка высказывания—это истинно человеческое дей­ствие, исходящее от индивидуума как такового, то раз­говорный язык — это воплощенный на практике обы­чай, и, подобно всем остальным обычаям, он не заро­ждается в самом человеке, не является для него вполне понятным, сознательным действием, а навязан ему окружением. Следовательно, в лице разговорного язы­ка, который древние называли не иначе как «ratio» и «logos», мы вновь сталкиваемся с той странной ре­альностью, какую представляет всякий социальный факт; странной, поскольку она человечна: сами люди вполне сознательно дают ей практическое воплоще­ние,— а с другой стороны, в ней есть и что-то нечело­веческое, поскольку процесс разговора и сам речевой акт — механистичны. Однако если мы проследим исто­рию любого слова, любого синтаксического оборота, его этимологию, то зачастую она приводит нас к то­му, что, достаточно условно, можно было бы назвать истоком слова, и мы видим, что этимологически, изна­чально слово или оборот были сотворены кем-то, для

464- Ортега-и-Гассет

кого, как и для тех, к кому он непосредственно обра­щался, это слово имело смысл, а следовательно, было человеческим действием, став частью языка, то есть обычая, лишилось внутреннего смысла, превратилось в граммофонную пластинку и в конечном счете дегума-низировалось, лишилось человечности, души. В годы гражданской войны у нас, в Испании, кто-то придумал слово «manda-mas» *. Без-. Дословно: <фуководящий больше

УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей

человек тоже не понимал властью».-/7^. перев. происхождения глагола «руководить» и почему для обозначения понятия «больше» взято именно слово «больше»; однако его действительно можно считать творцом нового выражения, которое для него самого и для его окружения имело смысл, было понятно и муд­ро объясняло один из фактов общественной жизни, имевший место в те дни; причем трагикомическое — подчеркиваю, «трагикомическое»—это слово столь муд­ро высвечивало суть сложившейся тогда в обществен­ной жизни ситуации, что вряд ли мы сможем подыскать более точное определение. Но тогдашнее в высшей степени противоестественное, а потому не могшее дол­го длиться положение дел изменилось, и слово «manda-mas» употребляется сегодня уже несравненно реже, а может статься, доживает и последние дни своей недол­гой жизни. Таким образом, и здесь перед нами обычай— слово, неожиданно возникшее, пользовавшееся лингви­стическими правомочиями на протяжении нескольких лет и теперь на наших глазах отмирающее, выходя­щее из употребления. Но представьте себе, что, по той или иной причине, оно продолжало бы существовать среди народных речений и, возможно, через два-три по­коления произносилось бы уже иначе, скажем «malmas». Тогда люди, продолжающие им пользоваться, уже не понимали бы, поче-. На самом деле такая трансфор.

My, В самом Деле, ТОГО, КТО мация маловероятна, поскольку, как

пбттяттярт бптплттрй пттяг-гыг. объяснил мне сеньор Лапеса, слоги,

ООЛадаСТ ООЛЫПеИ ВЛаСТЬЮ, образующиеся вокруг гласного «а»,

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...