УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей 16 глава
Человек говорит, поскольку верит, что может высказать свои мысли. Однако это иллюзия. Подобная задача языку не под силу. С его помощью мы можем высказать лишь большую или меньшую часть того, о чем думаем, и он же, язык, становится непреодоли- 451 Человек и люди мой преградой на пути остальной части наших мыслей. Он вполне справляется с изложением математических правил и доказательств. Уже в разговоре о проблемах физики начинает ощущаться его двусмысленность и неполнота. И по мере того как беседа затрагивает все более важные, более человечные, более «реальные» темы, все больше дает себя знать его расплывчатость, скованность, хаотичность. Доверившись прочно укоренившемуся в нас предрассудку о «разговоре по душам», якобы приводящем людей к взаимопониманию, мы с таким простодушием говорим и слушаем друг друга, что в конце концов окончательно перестаем друг друга понимать, во всяком случае меньше, чем если бы, молча, пытались угадать мысли другого. Более того: поскольку наше мышление в значительной степени увязано с языком — хотя мне и не хотелось бы верить, что связь эта, как принято считать, абсолютна,— оказывается, что думать — значит разговаривать с самим собой, а следовательно, постоянно подвергаться риску вконец запутаться в собственных мыслях. В 1922 году в Париже состоялось заседание Философского общества, посвященное обсуждению проблемы развития языка. Помимо философов с берегов Сены, в ней приняли участие мэтры французской лингвистической школы, считавшейся в каком-то смысле самой известной школой в мире. Так вот: читая выдержки из дискуссии, я наткнулся на несколько высказываний Мейе — самого крупного авторитета в современной лингвистике,— которые привели меня в крайнее удивление. «Любой язык,—говорит Мейе,—может выразить все, что необходимо обществу, органом которого он является... Каков бы ни был фонетический или грамматический строй языка, он может выразить совершенно все». Я отдаю дань глубокого уважения памяти Мейе, но не кажется ли вам, что в этих его словах кроется явное преувеличение? Каким образом пришел Мейе к столь категорическому заключению? Думаю, не как лингвист. Как лингвисту ему знакомы только языки разных народов, но не их мысли; если же исходить из выдвинутого положения, окажется, что ученому уда-
452 Ортега-и-Гассет лось сопоставить мысли и их словесное выражение и убедиться в том, что они тождественны. Нет, недостаточно сказать: любой язык может выразить любую мысль; надо установить, все ли они могут сделать это с одинаковой легкостью и быстротой. Язык даже затрудняет высказывание некоторых мыслей и по той же самой причине препятствует восприятию других, полностью сковывая деятельность нашего разума в некоторых направлениях. Мы не поймем истоков удивительной языковой реальности, если будем игнорировать тот факт, что разговорный язык состоит прежде всего из умолчаний. Если бы человек не был способен умалчивать о многом, то он оказался бы не способен говорить. И соотношение между высказываниями и умолчаниями в каждом языке — свое. Каждый народ обходит молчанием одно, чтобы суметь сказать о другом. Поскольку обо всем сказать невозможно. Отсюда и огромные трудности перевода, ведь переводчик пытается высказать на каком-то языке именно то, о чем данный язык стремится умолчать. «Теория речи, речений» одновременно должна быть теорией умолчаний, свойственных разным языкам. Чего только не умалчивает англичанин из того, о чем мы, испанцы, говорим открыто,—и наоборот! Но лингвистика должна ориентироваться на «теорию речи» еще в одном, еще более важном смысле. До сих пор она изучала язык таким, каким он нам дан, то есть как нечто законченное. Но, строго говоря, язык никогда не является законченной данностью, он возникает и исчезает, как то свойственно всему человеческому. Учитывая такое положение дел, лингвистика не довольствуется изучением лишь ныне существующего языка, она исследует и эволюцию языка, его историю. Вспомните знаменитое соссюровское разграничение между синхронной лингвистикой, рассматривающей языковые явления в их современном состоянии, и лингвистикой диахронной, прослеживающей трансформацию этих же явлений на протяжении истории языка. Но разграничение это несовершенное, идеализированное.
453 Человек и люди Идеализированное оно потому, что живая плоть языка ни минуты не пребывает в покое и все ее компоненты никогда не обнаруживаются в ней синхронно; с другой стороны, диахронная лингвистика восстанавливает «настоящее» языка лишь как ряд этапов его существования в прошлом. Таким образом, она позволяет нам увидеть лишь смену этапов, процесс вытеснения одного «настоящего» другим, последовательность статических состояний языка, подобно тому как смена неподвижных кадров в кино вызывает иллюзию видимого движения. В лучшем случае это дает нам синематический образ языка, но не показывает его динамики, не объясняет возникновения изменений. Изменения—это лишь внешняя сторона языка, результат становления и распада, тогда как внимание должно быть приковано к внутреннему строению языка, его внутреннему механизму, исследуя который мы будем иметь дело уже не с окончательными формами, а с самими действующими в языке «силами». Для лингвистики проблема зарождения языка — табу, и это понятно, если учесть абсолютное отсутствие лингвистических данных, относящихся к первобытному этапу. Но все дело в том, что язык никогда не сводится только к datum *, к готовым, законченным лингвистическим формам,, „. ^ ^ ' Данные (лат.). постоянно переживая процесс самозарождения. Это означает, что вплоть до сегодняшнего дня в языке действуют скрытые животворящие силы, и, по-видимому, не лишено основания полагать, что силы эти могут быть выявлены и в сегодняшней разговорной речи. Не попытаться выявить их — значит навсегда отказаться от возможности проникнуть в тайну зарождения языка.
Отсюда следует, что все предшествующие теории происхождения языка были вынуждены метаться между двумя крайностями и либо признавать язык божественным даром, либо выводить его из разного рода звуковых сигналов, нормальных для животного мира, таких, как призывный крик, крик понуждающий (новейшая теория Г. Ревеша), пение, по аналогии с птицами (Дар- 454 Ортега-и-Гассет вин, Спенсер), междометие, звукоподражание и т.д. Теологическое объяснение, как и во всех прочих случаях, прямо противоположно тому, что принято называть объяснением. Ведь утверждение, что Бог изначально создал человека «разумным животным», то есть одарил его так называемой «разумностью» (а поскольку она подразумевает возникновение языка, то одарил его и языком), равнозначно утверждению, что ни «разумность», ни язык в объяснении не нуждаются. На самом деле человек никогда не был и даже сейчас не является разумным. Речь идет о виде, который, как утверждают сегодня, возник миллион лет назад и в своем развитии — то есть истории — вступил на путь, который, быть может, через несколько тысячелетий и приведет его к действительно разумному состоянию. Пока же мы вынуждены довольствоваться интеллектом, представляющим из себя довольно-таки несовершенное орудие, которое лишь очень приблизительно можно назвать чем-то вроде '«разума». Но ошибочно также приписывать создание языка существу, ничем не отличающемуся от прочих животных. Иначе говоря, остается непонятным, почему языки не возникли у других видов животных, которым приписываются те же потребности, что и человеку. Ведь даже не требуется, чтобы эти языки были фонетически строго оформлены, членораздельны. В принципе вполне достаточно языка криков. И действительно, многие виды, не только приматы, располагают «электронным» мозговым аппаратом, более чем достаточным для восприятия системы различных криков, вполне обширной, чтобы заслужить название «языка», но имеющей отношение скорее к голосовым связкам, чем к языку.
Очевидно, что в человеке, с того момента как он начал «очеловечиваться», должна была существовать потребность общения, несопоставимая с прочими животными, и что эта, столь жгучая потребность могла зародиться в этом животном — будущем человеке—лишь потому, что ему «много, аномально много надо было сказать». В нем было нечто, чего не было ни в одном другом животном, а именно — переполняющий его 455 Человек и люди «внутренний мир», жаждавший быть выраженным, изреченным. Ошибка в том, что этот мир считают рациональным, разумным. Достаточно бросить беглый взгляд на то, что сегодня представляет так называемая человеческая «разумность», чтобы отчетливо увидеть в ней признаки умственной деятельности, отнюдь не присущей человеку изначально, деятельности, привычка к которой вырабатывалась на протяжении всей истории человечества за счет огромных усилий, путем строгого воспитания и отбора, практиковавшихся в течение сотен тысяч лет. В животном, впоследствии ставшем «человеком», должна была пышно расцвести, получить аномальное развитие одна из первичных функций — фантазия, и лишь после длившегося тысячелетия упорядочивания функция эта приобрела вид того, что ныне мы излишне помпезно именуем «разумом». Почему в одном из животных видов вдруг забил ключ фантазии, почему так неслыханно развилось в нем воображение— этой темы я касаюсь в первой из наших лекций, ей же специально посвящена и еще одна из моих работ. Мы не можем сейчас чересчур углубляться в нее. Но одно я хочу подчеркнуть: помимо богословской точки зрения, в соответствии с которой человек—уникальное творение Божие, помимо точки зрения зоолога, для которого человек полностью укладывается в рамки животных норм, возможна и третья, видящая в человеке аномальное животное. Аномальность его как раз и состоит в буйстве образов, подсказанных воображением, которое вдруг пробудилось в нем и создало его «внутренний мир». Поэтому человека в каком-то смысле слова можно назвать «животным фантазирующим». Это внутреннее богатство, несвойственное остальным животным, придало человеческим взаимоотношениям совершенно новый характер, поскольку речь шла уже не об обмене сигналами, которые могли пригодиться в той или иной конкретной ситуации, а о выражении внутреннего мира, который буквально распирал этих новых существ, беспокоил, будоражил и пугал их, требуя выхода вовне, соучастия, собеседника; иными словами, жаждал быть понятым. Утилитарный, «зоологи-
456 Ортега-и-Гассет ческий» подход недостаточен, чтобы составить правильное представление о происхождении языка. Недостаточно опираться на способность воспринимать сигналы, связанные с чем-то находящимся или происходящим вовне; напрашивается предположение о присущей каждому из этих существ неукротимой потребности сделать явным для другого мир чувств, скрыто кипевших в нем,— внутренний мир его фантазии, потребности лирической, исповедальной. Но так как явления внутреннего мира не могут быть восприняты прямо, было недостаточно «обозначить» их; простой знак — сигнал—должен был превратиться в выразительное средство, то есть в сигнал, сам по себе несущий некое значение, смысл. Только животное, которому «много надо сказать» о том, чего нет здесь, в окружающем его мире, по необходимости не станет довольствоваться ограниченным набором сигналов, а вступит в конфликт с этими ограничениями и преодолеет их. Любопытно, что этот конфликт с несовершенными средствами общения, следствием которого считается «изобретение» языка, сохраняется в нем в виде непрерывной цепи более мелких творческих актов. Этот непрестанный конфликт между индивидуумом, личностью, которая хочет высказать, изречь то новое, что возникло в ее внутреннем мире и что невидимо другим, и языком в его готовом, законченном виде, и есть плодотворный конфликт между речью и разговорным языком. Как я уже указывал, именно по этой причине зарождение языка частично может быть изучено уже сегодня. Разговорный язык — это то, что говорят люди, это огромная система словоупотреблений, сложившаяся в некоей общности. С самого рождения индивидуум, личность подвергается лингвистическому воздействию со стороны этой системы. Поэтому, быть может, самым типичным, самым явным примером социального феномена служит родной язык. Через его посредство люди, общество проникают в наше сознание, превращая каждого из нас в частный случай, в частицу себя. Родной язык социализирует самую интимную сторону 457 Человек и люди нашего существа, и благодаря ему каждый индивидуум, в самом полном, конечном смысле этого слова, принадлежит обществу. Он может бежать от общества, в котором родился и был воспитан, но общество будет неизбежно сопутствовать ему в его бегстве, поскольку он несет общество в самом себе. Таков истинный смысл определения: «Человек — животное общественное». (Аристотель, вместо слова «общественный», говорил «политический».) Человек социален, хотя зачастую и необщителен. Его социализированностъ, то есть принадлежность к определенному социуму, никак не связана с его общительностью. Облик его навсегда отпечатался в родном языке. И поскольку всякий язык является своеобразным отображением мира, то, предоставляя человеку несколько счастливых возможностей, он налагает на него целый ряд серьезных ограничений. Здесь мы совершенно отчетливо видим, что так называемый человек вообще —это натяжка, абстракция. В самых сокровенных глубинах каждого человека уже заложена информационная модель конкретного общества. Но верно и обратное. Индивидуум, который хочет высказать что-то очень свое, что-то новое, не находит в существующих речениях, в системе принятых словоупотреблений ничего адекватного тому, что он хочет высказать. Тогда индивидуум изобретает новый оборот речи. Если ему повезет и он будет подхвачен достаточным числом других людей, то, возможно, рано или поздно закрепится в языке как общепринятый. Изначально все слова и обороты были выдумками отдельных людей, а затем, деградировав, превратились в застывшие словоупотребления, штампы и лишь тогда стали составной частью языка. Но большая часть этих нововведений не оставляет в языке никакого следа, поскольку, будучи продуктом индивидуального творчества, оказывается непонятна, не воспринимается остальными людьми. Эта борьба между индивидуальной манерой речи и народными речениями — нормальное состояние языка. Пленник общества, индивидуум то и дело предпринимает попытки освободиться от его 458 Ортега-и-Гассет влияния, жить, творя жизнь по себе. Иногда это ему удается, и общество, изменив что-то в системе сложившихся обычаев, усваивает новые формы, но чаще всего подобные попытки терпят крах. Таким образом, в языке мы имеем полную парадигму фактов социальной жизни. По данным этнографов, у многих народов, находящихся на первобытной стадии развития, зачастую можно наблюдать следующую ситуацию: пребывая в состоянии сильного возбуждения, люди начинают произносить несуществующие в языке сочетания звуков. Эти новые звукосочетания возникают потому, что их звуковой облик точно передает то, что человек в данный момент чувствует и хочет высказать. Подобное должно было происходить еще чаще на самых ранних стадиях языкового развития, когда язык существовал еще только в черновом виде. Менее ясным кажется то, что, в соответствии с принятой в лингвистике точкой зрения, решающим в процессе образования слов был их звуковой облик, диктовавший выбор того или иного звука. Однако я полагаю, что и новая фонетика также должна строиться на более глубоких основах. Язык, сведенный—sensu stricto — к слову, то есть к своей звуковой составляющей,— это уже абстракция, а следовательно, нечто отличное от конкретной реальности. Абстрагирование, присущее лингвистической науке в том виде, как она сложилась к настоящему моменту, не помешало ей провести широчайшие и в своем роде являющиеся образцом методологической строгости исследования феномена «языка». Но именно достигнутые лингвистикой успехи и подвигают ее на все более утонченное, изощренное изучение языкового феномена, и вот тут-то она начинает ощущать сковывающие ее рамки—следствие исходного абстрагирования от действительности. Мы уже видели необходимость включения в лингвистический анализ разговорного языка явлений, не имеющих прямого словесного выражения. Теперь настало время пойти еще дальше и выдвинуть еще более дерзкий тезис: разговорный 459 Человек и люди язык складывается не только из слов и звуков, фонем. Артикулирование звуков—лишь одна из сторон речевого процесса. Вторая — это жестикуляция, выразительные возможности всего человеческого тела. Жестикуляция в данном случае включает, конечно, не только движения рук, ног, но также и еле заметное сокращение или расслабление глазных мышц, мышц лица и т. д. Уже давно все лингвисты готовы официально признать это, хотя до сих пор и не принимают этого всерьез. Однако принимать это всерьез надо, и надо наконец решиться принять истину во всей ее категоричности: говорить — значит жестикулировать. Причем смысл такой формулировки гораздо острее и действенней, чем может показаться на первый взгляд. Некоторые народы, особенно некоторые западные народы, на протяжении двух последних столетий практикуют такую манеру разговора, которая затушевывает,а иногда практически полностью сводит на нет явновыраженную жестикуляцию. Возьмем, к примеру, англичан, которые во время Merry England * отнюдь небыли такими бесстрастны-. _,... г Добрая, веселая Англия (англ.). ми, как сейчас. За время от Фальстафа до мистера Идена буйную британскую жестикуляцию успели пригладить, привести в надлежащий вид. Хорошо это или плохо для развития красноречия— вопрос. Но чем ниже мы будем спускаться по лестнице культурного развития, тем значительнее будет роль жестикуляции, и, скажем, сегодня многие африканские дикари не могут понять исследователя или миссионера, которые хорошо владеют их языком, только потому, что жестикуляция их очень сдержанна. Более того: в Центральной Африке существуют народы, которые с наступлением ночи, когда становится совсем темно, прекращают разговаривать, поскольку темнота лишает их возможности видеть жестикуляцию собеседника. Но даже факты подобного рода не могут послужить конечным обоснованием принципа: «Говорить — значит жестикулировать». Когда в начале прошлого века лингвистика решила 460 Ортега-и-Гассет вступить на, по выражению Канта, «верную дорогу науки», то она решила рассматривать язык с той его стороны, которая наиболее доступна строгим научным исследованиям, и приступила к изучению речевого аппарата, с помощью которого произносятся звуки языка. Этот свой раздел она назвала «Фонетикой», что было неверно, поскольку фонетика занимается не звуками как таковыми, а лишь их артикуляцией. Поэтому при классификации звуков им были даны названия, восходящие к названиям тех или иных частей речевого аппарата: губные, зубные и т.д. Между тем, бесспорно, этот метод дал образцовые результаты. И все же очевидно, что уделять первостепенное значение произношению— неправильно. Это значит рассматривать язык с точки зрения говорящего, слово же становится словом не когда оно произнесено, а когда оно услышано. Произносящий старательно артикулирует звуки, фонемы, которые до этого он уже слышал в чужом произношении. Таким образом, в сложившемся языке важен, прежде всего, звук услышанный, а сам язык — явление акустическое. Поэтому-то князю Трубецкому, который еще тридцать пять лет назад стал изучать звуки языка как таковые, определяя, какие из них являются смыслоразличающими и, следовательно, составляют основу разговорной речи, и пришла в голову блестящая идея—назвать, и на сей раз очень точно, открытую им область «Фонологией». Нет сомнения, что это подход более глубокий по сравнению с тем, что предлагает Фонетика. Но можно спросить: а не кроется ли за Фонологией нечто еще более основательное? Фонология изучает звуки языка как таковые. Так вот: эти звуки, закрепленные в уже существующем языке, когда-то должны были быть произнесены впервые, то есть произношение вновь выступает на первый план, хотя уже и совсем не в той роли, как в Фонетике. Ибо теперь речь идет не о попытке воспроизвести уже существовавший, знакомый звук, то есть не о подражании, а об артикуляционном акте, не имеющем перед собой звукового шаблона, а следовательно, не сводимом к отбору и усвоению говорящим 461 Человек и люди вне его существующих звуковых образов. А поскольку каждый язык — это своеобразная система фонем, то вполне вероятно, что за ним стоит не менее своеобразная, но уже спонтанная, а не подражательная система артикуляционных движений. Но как раз наделенные такими свойствами движения мы и называем выразительными движениями, или жестами, в отличие от движений, служащих достижению какой-либо цели. И, как бы неожиданно это ни показалось, можно предположить, что звуки языка возникли из внутренней жестикуляции речевого аппарата, включая губы. В каждом народе преобладала и преобладает до сих пор непроизвольная, бессознательная склонность к определенной манере артикуляции, выражающей наиболее свойственные данному народу внутренние черты. А поскольку внутриречевая жестикуляция сопровождается жестикуляцией телесной, то звуковая система каждого языка предстает перед нами как проекция народной «души»: Сами лингвисты дают начинающему изучать иностранный язык советы, какое положение должны занять соответствующие части речевого аппарата. Чтобы освоить английскую фонетику, следует выдвинуть вперед нижнюю челюсть и не слишком плотно сжать зубы; губы при этом должны быть почти неподвижны. Так легче произносить те брюзгливые кошачьи пофыр-киванья, из которых состоит этот язык. Чтобы освоить французский, наоборот, надо всему как бы обратиться в губы и, вытянув их, легко сомкнуть, словно для воздушного поцелуя; в этом жесте символически выразится самодовольство, так свойственное среднему французу. Другой вариант выражения того же самодовольного чувства и огромного самомнения — отчетливая назализация, привнесенная в английский язык американцами. Назализуя звук, мы загоняем его вглубь и вверх, с удовлетворением слушая, как гулко отдается он в носовых пазухах, и мы, с горделивой уверенностью, как бы прислушиваемся к себе изнутри. А поскольку среди лингвистов тоже встречаются смелые люди, я советую американцам обратиться к книге англичанина Леопольда Стайна «The Infancy of Speech 462 Ортега-и-Гассет and the Speech of Infancy» *, в которой он связывает возникновение назализации. „ 4 «Детские годы языка и язык дет- с появлением Pithecanthro- ства» (англ.). PUS'OB** ** Питекантроп (лот.). Таким образом, язык самими корнями своими — произношением—связан с набором — пожалуй, лучше сказать «системой»—присущих человеку жестов. Однако этот набор производимых индивидуумом жестов лишь в минимальной степени несет отпечаток личности. Почти все наши жесты исходят от общества, в котором мы живем; мы производим их вслед за окружающими нас людьми. Поэтому мы вполне можем по жестикуляции определить национальность человека. Жестикуляция — это тоже совокупность обычаев, о которых мы говорили во время предыдущих лекций, и, изучая ее на практике, мы сталкиваемся с теми же проблемами. И здесь индивидуум ощущает давление извне; и здесь существуют свои правомочия, и если бы мы стали изучать историю жестикуляции, то смогли бы отчетливо наблюдать свойственные всем обычаям процессы: бытования, устаревания, нарушения норм. В жестикуляции—зримый облик общества, и поэтому каждый народ, сталкиваясь с чуждой ему системой жестов, переживает choc. Зачастую этот choc перерастает в непреодолимую антипатию и отвращение, и такая, казалось бы, ничтожная вещь, как присущие каждой человеческой общности выразительные движения, способствует взаимной разобщенности и враждебности. XII Народные речения. «Общественное мнение» и социальные «правомочия». Общественная власть Родной язык окружает нас со всех сторон. Он находится вне нас, в нашем социальном окружении, и с самого раннего детства мы механически усваиваем его, прислушиваясь к тому, что говорят вокруг нас люди. Если под разговором, в строгом смысле слова, понимать 463 Человек и люди практическое использование определенного языка, то окажется, что разговор — это не что иное, как следствие усвоения механически полученного извне языка. Таким образом, разговор—это действие, зарождающееся вне нас. Механически, иррационально воспринятый извне, язык так же механически и иррационально возвращается в мир. Речь—это, напротив, действие, начало которого в самом человеке. Это попытка обратить вовне, сделать явным, заявить о чем-то происходящем в его внутреннем мире. Для этой цели человек, вполне сознательно и рационально, использует все находящиеся в его распоряжении средства; разговорный язык—одно из них, при этом лишь одно из многих. Так, все искусства — это тоже способ высказаться. Разговорная речь дается человеку по мере того, как он осваивает свой родной или какие-либо иностранные языки. Разговорная речь—это как бы набор граммофонных пластинок, которые человек меняет в зависимости от того, что он хочет высказать. Сопоставляя оба эти явления, мы ясно видим, что если высказывание или попытка высказывания—это истинно человеческое действие, исходящее от индивидуума как такового, то разговорный язык — это воплощенный на практике обычай, и, подобно всем остальным обычаям, он не зарождается в самом человеке, не является для него вполне понятным, сознательным действием, а навязан ему окружением. Следовательно, в лице разговорного языка, который древние называли не иначе как «ratio» и «logos», мы вновь сталкиваемся с той странной реальностью, какую представляет всякий социальный факт; странной, поскольку она человечна: сами люди вполне сознательно дают ей практическое воплощение,— а с другой стороны, в ней есть и что-то нечеловеческое, поскольку процесс разговора и сам речевой акт — механистичны. Однако если мы проследим историю любого слова, любого синтаксического оборота, его этимологию, то зачастую она приводит нас к тому, что, достаточно условно, можно было бы назвать истоком слова, и мы видим, что этимологически, изначально слово или оборот были сотворены кем-то, для 464- Ортега-и-Гассет кого, как и для тех, к кому он непосредственно обращался, это слово имело смысл, а следовательно, было человеческим действием, став частью языка, то есть обычая, лишилось внутреннего смысла, превратилось в граммофонную пластинку и в конечном счете дегума-низировалось, лишилось человечности, души. В годы гражданской войны у нас, в Испании, кто-то придумал слово «manda-mas» *. Без-. Дословно: <фуководящий больше УСЛОВНО, ПрИДумаВШИЙ его других», «обладающий большей человек тоже не понимал властью».-/7^. перев. происхождения глагола «руководить» и почему для обозначения понятия «больше» взято именно слово «больше»; однако его действительно можно считать творцом нового выражения, которое для него самого и для его окружения имело смысл, было понятно и мудро объясняло один из фактов общественной жизни, имевший место в те дни; причем трагикомическое — подчеркиваю, «трагикомическое»—это слово столь мудро высвечивало суть сложившейся тогда в общественной жизни ситуации, что вряд ли мы сможем подыскать более точное определение. Но тогдашнее в высшей степени противоестественное, а потому не могшее долго длиться положение дел изменилось, и слово «manda-mas» употребляется сегодня уже несравненно реже, а может статься, доживает и последние дни своей недолгой жизни. Таким образом, и здесь перед нами обычай— слово, неожиданно возникшее, пользовавшееся лингвистическими правомочиями на протяжении нескольких лет и теперь на наших глазах отмирающее, выходящее из употребления. Но представьте себе, что, по той или иной причине, оно продолжало бы существовать среди народных речений и, возможно, через два-три поколения произносилось бы уже иначе, скажем «malmas». Тогда люди, продолжающие им пользоваться, уже не понимали бы, поче-. На самом деле такая трансфор. My, В самом Деле, ТОГО, КТО мация маловероятна, поскольку, как пбттяттярт бптплттрй пттяг-гыг. объяснил мне сеньор Лапеса, слоги, ООЛадаСТ ООЛЫПеИ ВЛаСТЬЮ, образующиеся вокруг гласного «а»,
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|