Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Человеческая обусловленность




Арендт X.

А 80 Vita activa или О деятельной жизни / Пер. с нем. и англ. В. В. Бибихина; Под ред. Д. М. Носова. — СПб.: Алетейя, 2000 г. — 437 с. 5-89329-230-8

Редакционный совет программы «Высшее образование»:

В. И. Бахмин, Я. М. Бергер, У. Ю. Гениева, Г. Г. Дилигенский, В. Д. Шадриков

Не служат ли повседневный труд, планирующе-изготови-тельная деятельность, наукотехника и даже отчасти художе­ственное творчество бегству от политического действия, из открытого публичного мира? Ханна Арендт склонна отвечать на этот вопрос положительно. Ее тревожит состояние совре­менного социума, замкнувшегося в деловитости производства и потребления. Незатребованными остаются исторические воз­можности свободного личного поступка. Широкому систе­матическому анализу в книге подвергнуты исходные нужды и условия человеческого существования, основные виды чело­веческой деятельности и прежде всего поворот человеческой истории, связанный с переносом центра тяжести на науку и вторжением человечества в космос.

Одно из редких философских произведений современно­сти, способное увлечь любого образованного читателя.

УДК 316.66+130.3 ББК 60.55+87.66

Издание осуществлено при содействии

Института «Открытое общество» в рамках программы «Высшее образование»

 

ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

 

Когда в лоне материнском рос Ваал, Cвод небес, уже велик и тих и вял, Юн и наг, в красе предивной цвел. Как любил его Ваал, когда пришел.

Когда в темном земном лоне гнил Ваал, Свод небес, все так же тих, велик и вял, Юн и наг, в красе предивной плыл, Как тогда, когда Ваал его любил.

Бертолъд Брехт

 

Люди, мир, земля и вселенная — о них в этой книге специ­ально речи нет. Нет и о том, как устроенный людьми мир про­стирается от Земли далеко под небеса, из поднебесья замахи­вается на вселенную, соседствуя с Солнцем, Луной и звездами. Кто осмелится начать уже говорить о том, о чем мы непрестан­но думаем с того дня как впервые изготовленная человеком вещь полетела в космос, чтобы там какое-то время странство­вать по тем же гравитацией прочерченным орбитам, какие от века размечают пути и размашистый бег небесным телам. С тех пор один искусственный спутник за другим поднимается в кос­мическое пространство, облетает Луну, и что еще десять лет назад высилось на бесконечном отдалении, в молчаливых об­ластях неприступной тайны, должно теперь волей-неволей де­лить с человечески-земными предметами космические про­странства за пределами небосвода, обнимающего Землю.

По значению событие 1957 года не уступит никакому дру­гому, ни даже расщеплению атома, и можно было бы ожидать, что, несмотря на всю озабоченность, привходящими военными и политическими обстоятельствами люди должны были бы его встретить с великой радостью. Странно, ликования не состоя­лось, триумфом почти и не пахло, но не было и жутковатого ощущения, что со звездного неба над нами теперь светят нам наши собственные аппараты и приборы. Вместо этого первой реакцией утвердилось любопытное чувство облегчения оттого - что сделан первый шаг к бегству из земной тюрьмы". И сколь бы фантастическим нам ни казалось представление что люди, Уставшие от Земли, двинутся на поиски новых мест жительства во вселенной, все же оно никоим образом не случайное завихрение американского журналиста, который хотел придумать что-то сенсационное для броского заголовка; оно говорит лишь, причем явно того не зная, то самое, что более двадцати лет на­зад появилось как надпись на надгробье одного великого уче­ного в России: „Человечество не навсегда останется приковано к Земле".

Что в таких заявлениях шокирует, это что они вовсе не эк­стравагантные новомодные фантазии, как если бы новейшие достижения техники ударили кому-то в голову, а общераспрос­траненные представления вчерашнего и позавчерашнего дня. Как можно перед лицом этих и подобных совпадений думать, что человеческое „мышление" отстает от научных открытий и развития техники! Оно их на десятилетия опережает, причем мышление и воображение человека с улицы, а не только тех, кто осуществляет эти открытия и ускоряет их внедрение. Ибо наука лишь воплощает в жизнь человеческие мечты, и она лишь подтвердила, что сны не обязательно должны оставаться фан­тазией. Простой обзор научно-фантастической литературы, странным безумием которой к сожалению до сих пор никто еще всерьез не встревожен, мог бы показать, насколько последние новинки здесь идут навстречу именно желаниям и сокровен­ной тоске масс. И вульгарный китчевый язык журналистов не должен мешать видеть, что проговариваемое ими целиком и полностью исключительно, а вовсе не обычно, если под обыч­ным иметь в виду то, к чему мы привыкли. Ибо хотя христиан­ство иногда называет землю долиной скорбей, а философия иногда видела в теле темницу для духа и души, все-таки до двад­цатого века никому не приходило на ум счесть землю тюрьмой человеческого тела или вполне серьезно хлопотать о том, что­бы совершить полет на Луну. Неужели то, в чем Просвещение усматривало провозглашение человеком своей зрелости и что на деле означало уход, пусть не от Бога вообще, но оттого Бога, который б л для людей Отцом Небесным, должно закончить­ся в итоге эмансипацией человеческого рода от Земли, кото­рая, насколько нам известно, мать всего живого?

Ведь как бы ни обстояло дело с „положением человека в космосе", Земля и земная природа представляются по крайней мере в том отношении уникальными во Вселенной, что предо­ставляют таким существам как люди условия, при каких они способны тут жить и двигаться и дышать без особых хлопот и без полной зависимости от ими же изобретенных средств. Мир как создание рук человеческих, в отличие от окружающего мира животных, не абсолютно всем обязан природе, но наша жизнь сама по себе не целиком и полностью входит в этот искусствен­ный мир, как не может она целиком и полностью в нем раство­риться; в качестве живого существа человек остается привязан к царству живого, хотя постепенно отдаляется от него в сторо­ну искусственного, им самим устроенного мира. Уже довольно долгое время естественные науки пытаются искусственно изго­товить даже саму жизнь, и удайся им это, они действительно обрезали бы пуповину между человеком и матерью всего жи­вого, Землей. Стремление убежать из „земного плена" и тем самым от условий, в которых люди получили жизнь, проявля­ется в попытках породить жизнь в реторте, через искусствен­ное оплодотворение вырастить сверхчеловека или вызвать му­тации, в которых человеческий облик и функции будут ради­кально „усовершенствованы", что по-видимому выражается так­же и в попытках растянуть продолжительность жизни далеко за предел столетия.

Этот будущий человек, о котором естественники полагают, что он будет населять Землю не более как через сто лет, воз­никни он когда-нибудь на деле, окажется обязан своим суще­ствованием бунту человека против своего собственного суще­ства, а именно против того, что было ему при рождении пода­рено как вольный дар и что он сейчас хочет обменять на усло­вия, создаваемые им самим. Что подобный обмен лежит в об­ласти возможного, в том мы не имеем никаких причин сомне­ваться, равно как мы ведь к сожалению не имеем оснований сомневаться и в том что способны уничтожить всю органичес­кую жизнь на планете. Вопрос может быть только в том, хотим ли мы задействовать в этом направлении наше новое научное знание и наши чудовищные технические способности; а этот вопрос в рамках наук абсолютно не может быть решен, да он в их рамках даже еще разумно и не поставлен, ибо в существе науки заложено идти до последнего конца в каждом из однаж­ды наметившихся направлений. Во всяком случае здесь поли­тический вопрос первого порядка, и уже на этом основании он не может быть предоставлен решению специалистов, будь то профессиональные ученые или профессиональные политики. При том что все это остается еще делом далекого будущего, первым рикошетом великие научные триумфы отдаются в так называемом кризисе оснований естественных наук. Оказыва­ется, что „истины" современной научной картины мира, впол­не поддающиеся математическому формализму и технической демонстрации, никоим образом уже не могут быть представле­ны в речи или мысли. Как только пытаются схватить эти „исти­ны" в понятии и сделать наглядными в контексте языкового высказывания, получается нелепица, которая „возможно не совсем уж так нелепа как.треугольный круг', но ощутимо бо­лее нелепа чем,крылатый лев'" (Эрвин Шрёдингер). Мы еще не знаем, окончательно ли это. Все-таки возможно, что для привязанных к земле существ, которые ведут себя так, словно Вселенная их дом родной, останется навсегда недоступно вещи, таким образом, ими совершаемые, еще и понять, т. е. осмыслен­но о них говорить. Подтвердись это, поневоле пришлось бы считать, что сама структура нашего мозга, т. е. психически-ма­териальное условие человеческой мысли, мешает нам мыслен­но воспроизвести вещи, которые мы делаем, — откуда по сути вытекало бы, что нам не остается ничего другого как теперь придумывать еще и машины, которые возьмутся за нас мыс­лить и говорить. Если окажется, что познание и мышление боль­ше не имеют отношения друг к другу, что мы способны значи­тельно больше познать и стало быть также изготовить чем по­нять мыслью, то мы действительно попадем как бы сами в свою ловушку, т. е. станем рабами хотя и не наших машин, чего обыч­но опасаются, но наших собственных познавательных способ­ностей, созданиями, которые забыты всяким духом и всеми добрыми духами и которые видят себя беспомощно зависимы­ми от любого аппарата, какой они только могут вообще изгото­вить, невзирая на любую дикость или губительность послед­ствий.

Но даже отвлекаясь от этих еще неведомых последствий, у кризиса оснований наук есть серьезные политические аспекты. Везде, где только заходит дело о релевантности языка, полити­ка необходимо входит в игру; ибо люди лишь потому полити­ческие существа, что они наделены способностью речи. Ока­жись мы достаточно безумны чтобы прислушаться к советам, раздающимся в последнее время со всех сторон, и приспосо­биться к современному состоянию наук, нам не оставалось бы ничего другого как вообще отказаться от речи. Ведь науки го­ворят сегодня на языке математических символов, который первоначально был задуман как сокращение для словесных выражений, но давно от этого эмансипировался и состоит те­перь из формул, никак не поддающихся обратному превраще­нию в речь. Ученые живут поэтому в безъязыком мире, откуда им как ученым уже не выбраться. И это обстоятельство должно

возбуждать известную подозрительность касательно их способ­ности к политическим суждениям. Против того, чтобы в воп­росах, задевающих человеческие дела, полагаться на ученых в их качестве ученых, говорит не проявленная ими готовность создать атомную бомбу или их довольно наивная надежда что над их советами кто-то задумается и спросит у них, надо ли и как надо ее применять; гораздо весомее то, что они вообще дви­жутся в мире, в котором язык утратил свою власть и который языком уже не владеет. Ибо все, что люди делают, познают, испытывают или знают, становится осмысленным лишь в меру возможности говорить об этом. Возможны истины, лежащие за пределами говорящих, и они могут быть очень важны для че­ловека, насколько он экзистирует также и в единственном чис­ле, т. е. вне политической области в самом широком „смысле. Насколько мы существуем, однако во множественном числе и, стало быть, насколько мы живем в этом мире, движемся и по­ступаем в нем, только то имеет смысл, о чем мы можем гово­рить друг с другом или пусть даже сами с собой и что в слове показывает себя смысл имеющим.

Ближе к нам и, пожалуй, не менее важно другое грозное событие последних десятилетий, проходящее еще свои началь­ные стадии распространение автоматики. Мы уже знаем, хотя не в силах еще себе как следует представить, что фабрики че­рез сколько-то лет опустеют и люди избавятся от прадревних связей, приковывающих их непосредственно к природе, от тя­готы труда и от ига необходимости. Здесь тоже идет дело о ко­ренном аспекте человеческого существования, но бунт против этого условия человеческой экзистенции, тяготение к легкой, от усилий и труда освобожденной, богоподобной жизни так же старо как известная нам история. Да и избавленная от трудов жизнь тоже не нова; некогда она принадлежала к самым при­вычным и всего прочнее гарантированным преимуществам и привилегиям немногих, господствовавших над большинством. Так что вполне может показаться что и здесь технический про­гресс просто осуществляет то, о чем все поколения рода чело­веческого лишь мечтали, не в силах этого добиться.

Однако эта видимость обманчива. Новое время в семнадца­том веке начало с теоретического возвеличения труда, а в нача­ле нашего столетия кончило превращением всего общества в работающий социум. Исполнение прадревней мечты наталки­вается, как в сказке исполнение желаний, на обстоятельства, в которых мечтанное благословение обертывается проклятием.

 

Ибо вот оно, работающее общество, готовое освободиться от оков труда, но этому обществу едва уже только понаслышке известны те высшие и осмысленные деятельности, ради кото­рых стоило бы освобождаться. Внутри этого общества, которое эгалитарно, ибо такова соразмерная труду форма жизни, нет ни одной группы, никакой аристократии политического или духовного рода, способной проложить пути воссоздания спо­собностей человека. Президенты республик, короли и канцле­ры могущественных государств считают то, что они делают, необходимой в жизни общества работой, их должность это служ­ба как любая другая; а что думают о своей работе люди заня­тые интеллектуальной деятельностью, достаточно выражает название,работник умственного труда': где другие работают руками, эти пользуются другой частью тела, а именно головой. Исключением здесь вот уж действительно остаются только „по­эты и мыслители", которые уже по этой причине стоят вне об­щества. Перед нами возникает перспектива такого трудового социума, от которого труд, т. е. единственная деятельность, в которой оно еще что-то понимает, ускользнул. Что может быть более зловещим?

На все эти вопросы, заботы и проблемы данная книга отве­тов не знает. Все имеющиеся ответы каждодневно и повсюду даются на деле самими людьми, а насколько речь должна идти о решении проблем, то они дело практической политики, зави­сят и должны зависеть от взаимодействия многих. Они не пред­мет и не должны быть предметом теоретических соображений одиночки, развертывающих никогда не более чем интуицию одного человека, как если бы мы вообще имели здесь дело с вещами, для которых существует только одно возможное ре­шение. Что я поэтому во всем нижеследующем предлагаю, так это род размышления об условиях, в каких, насколько мы зна­ем, люди жили до сих пор, и размышлением этим правят, даже когда специально о том не говорится, опыт и заботы современ­ной ситуации. Такое размышление остается естественно в об­ласти мысли и осмысления, и говоря практически оно способ­но разве только побудить к дальнейшим размышлениям — что все-таки может быть не совсем пустяк перед лицом довольно-таки свирепого оптимизма, потерянной безнадежности или бесчувственного пережевывания доброй старины, слишком час­то определяющих собою духовную атмосферу, в какой обсуж­даются все эти вещи. Как бы тут ни было, я предлагаю что-то очень простое, дело для меня не идет ни о чем другом кроме продумывания того, что мы собственно делаем когда мы дея­тельны.

„Что мы делаем, когда заняты активной деятельностью" — вот тема этой книги. Речь идет лишь о простейших частях, на какие распадается всякая деятельность вообще, стало быть, о тех, которые традиционно и по нашему собственному мнению явно должны располагаться внутри круга опыта всякого чело­века. По этим и другим излагаемым ниже причинам высшая и возможно чистейшая деятельность, известная человеку, дея­тельность мысли, выходит за рамки этих рассуждений. Отсюда получается, что системно книга сосредоточена вокруг трех глав, включающих соответственно анализ труда (работы), создания (изготовления) и действия (поступка). Заключительная глава рассматривает исторически, как эти деятельности соотносились друг с другом в Новое время, однако и в систематически вы­держанном анализе других глав постоянно учитываются также различные структуры внутри самой vita activa, равно и отноше­ние Vita activa к vita contemplativa, как оно нам известно из исто­рии.

Таким образом, исторический горизонт книги не выходит за пределы конца Нового времени. Новое время и современ­ный мир, модерн, не одно и то же. Что касается научных сдви­гов, то Новое время, начавшееся в семнадцатом столетии, при­шло к концу уже на рубеже двух последних веков; в аспекте политики мир, в котором мы сейчас живем, зародился, пожалуй, с первыми атомными взрывами на Земле. Но мир модерна остается на заднем плане моих соображений, все-таки основы­вающихся еще на допущении, что коренные способности чело­века, отвечающие коренным обусловленностям человеческого существования на земле, не меняются; они могут до тех пор оставаться не безвозвратно утраченными, пока эти коренные обусловленности не заменены радикально другими. Назначе­ние включенных в книгу исторических анализов в том, чтобы проследить до самых истоков новоевропейское отчуждение мира в его двояком аспекте: бегство от земли во Вселенную и бегство от мира в самосознание; так возможно удастся достичь лучшего понимания феномена новоевропейского общества, со­отв. ситуации европейского человечества в момент, когда для него и тем самым для всех людей земли наступила новая эпоха.

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

 

ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ

1 Vita activa и condition humaine

 

Выражение Vita activa призвано охватывать в нижеследую­щем три основных вида человеческой деятельности: труд (ра­боту), создание (изготовление) и действие (поступки). Они ос­новные деятельности потому, что каждая из них отвечает од­ному из основных условий, на каких человеческому роду дана жизнь на земле.

Деятельность груда отвечает биологическому процессу че­ловеческого тела, которое в своем спонтанном росте, обмене веществ и распаде питается природными вещами, извлеченны­ми и приготовленными трудом, чтобы предоставить их в ка­честве жизненных необходимости живому организму. Основ­ное условие, которому подчинена деятельность труда, это сама жизнь.

В создании дает о себе знать противоприродное начало за­висимого от природы существа, которое неспособно встроиться в неизменную повторяемость родовой жизни и не находит в потенциальной неуничтожимо рода утешения для своей индивидуальной смертности. Создание продуцирует искусствен­ный мир вещей, которые не просто примыкают к природным вещам, но отличаются от них тем, что до известной степени противостоят природе, а не просто перемалываются процесса­ми жизни. В мире этих вещей человеческая жизнь у себя дома, жизнь природы на природе бездомна; и мир оказывается до­мом людей в той мере, в какой переживает человека, противо­стоит ему и объективно-предметно идет ему навстречу. Основ­ное условие, какому подчиняется деятельность создания, это принадлежность к миру, а именно зависимость человеческого существования от предметов и объектов.

Действие (поступок) единственная деятельность в Vita activa развертывающаяся без посредничества материи, материалов и вещей прямо между людьми. Основное, отвечающее ему усло­вие это факт множественности, а именно то обстоятельство что не один единственный человек, а многие люди живут на Земле и населяют мир. Правда, во всех своих аспектах человеческая обусловленность имеет политическую сторону, однако обуслов­ленность множественностью стоит к тому факту, что среди лю­дей существует такая вещь как политика, опять же в каком-то исключительном отношении; она не только condition sine qua non, но и condition per quam. Для людей жизнь — как говорит ла­тынь, язык, пожалуй, самого глубоко политического из всех нам известных народов, — равносильна „пребыванию среди людей" (inter hominess esse). С этим в известном смысле согласуется Биб­лия, поскольку по одной из версий истории творения Бог со­здал не человека, но людей: „мужчину и женщину сотворил их". Этот созданный во множественном числе человек принципи­ально отличается от того Адама, которого Бог сделал „из куска глины", чтобы потом приобщить к нему женщину, сотворен­ную „из ребра" этого человека, кость от его кости и плоть от его плоти. Здесь множественность не исходно присуща человеку, но объяснена через умножение [1]. Всякая „идея человека вооб­ще" любой постройки осмысливает человеческую множествен­ность как результат бесконечно варьируемого воспроизводства некой первичной модели и тем самым заранее и implicite опровергает возможность поступка.

Поступок нуждается в такой множественности, когда все хотя и одинаковы, а именно оста­ются людьми, но тем своеобычным способом и образом, что ни один из этих людей никогда не равен другому, какой когда-либо жил, живет или будет жить.

Все три основных деятельности и соответствующие им ус­ловия опять же укоренены в той наиболее общей обусловлен­ности человеческой жизни, что она через рождение приходит в мир и через смерть из него снова исчезает. Что касается смер­тности, то труд обеспечивает сохранение жизни индивида и продолжение жизни рода; создание изготовляет искусственный мир, в известной мере независимый от смертности его обитате­лей и тем самым предоставляющий их летучему существова­нию нечто от постоянства и устойчивости; наконец поступок, насколько он служит учреждению и поддержанию политичес­кого общежития, готовит условия для преемственности поко­лений, для памяти и тем самым для истории. Всякая деятель­ность ориентирована равным образом и на рождаемость, все­гда имея также задачу заботы о будущем, или о том чтобы жизнь и мир оставались пригодны и готовы для постоянного притока новоприбывающих, рождающихся тут чужаками. При этом, однако, поступок связан с рождаемостью как основополагающим условием теснее, чем труд и создание. Новое начало, приходя­щее в мир с каждым рождением, лишь потому способно дос­тичь значимости в мире, что пришельцу присуща способность самому вносить новую инициативу, т. е. поступать. В смысле инициативы — полагания initium — элемент действия, поступ­ка таится во всякой человеческой деятельности, и это означает не что иное, как именно то, что всю эту деятельность ведут су­щества, пришедшие в мир через рождение и подчиненные ус­ловию рождаемости. А поскольку поступок есть политическая деятельность par exellance, то очень возможно, что рождаемость для политической мысли представляет такой же решающий, категорический факт, как смертность издавна, а на Западе по крайней мере после Платона была обстоятельством, зажигатель­ным для метафизически-философской мысли.

Но condition humaine, человеческая обусловленность в це­лом, охватывает более чем лишь условия, на которых людям дана жизнь на земле. Люди, обусловленные существа потому, что всё, с чем они приходят в соприкосновение, непосредствен­но превращается в условие их существования. Мир, в котором движется Vita activa, состоит в существенном аспекте из вещей, являющихся созданием рук человеческих; и эти вещи, помимо человека никогда бы не возникшие, оказываются в свою оче­редь условием человеческого существования. Люди живут, та­ким образом, не только в условиях, заданных как бы в придачу к дару земного существования, но сверх того в ими самими со­зданных условиях, которые несмотря на их человеческое про­исхождение обладают той же обусловливающей силой, что и обусловливающие вещи природы. Чего бы ни коснулась чело­веческая жизнь, что бы ни вошло в нее, всё сразу превращается в условие человеческого существования. Потому люди, что бы они ни делали или что бы ни упускали, оказываются всегда обусловленными существами. Все появляющееся в их мире сразу становится составной частью человеческой обусловленности. Действительность мира достигает значимости внутри челове­ческого существования как обусловливающая это существова­ние сила и ею как таковая ощущается. Объективность мира — его объектный и вещный характер — и человеческая обуслов­ленность взаимно дополняют друг друга и тесно переплетены; поскольку человеческое существование обусловлено, оно нуж­дается в вещах, а вещи были бы грудой бессвязных предметов, не-миром, если бы каждая вещь отдельно и все они вместе не обусловливали собою человеческое существование.

Во избежание недоразумений: речь о человеческой обуслов­ленности и суждения о „природе" человека не одно и то же. Даже полная совокупность человеческих деятельностей и спо­собностей, насколько они отвечают человеческой обусловлен­ности, не составит чего-то вроде описания природы человека. Включи мы даже в свой разбор то, что здесь намеренно опуска­ем, деятельность мышления и разумную способность, удайся даже кому составить пунктуально точный перечень всех чело­веческих возможностей, какие у нас на сегодня имеются, суще­ственные черты человеческого существования этим никак еще не будут исчерпаны, ни даже в негативном смысле, как если бы было наконец найдено по крайней мере то, чего человеческое существование никак не может лишиться, не прекратив быть человеческим. Радикальнейшей переменой в человеческой обус­ловленности, какую мы в силах себе представить, было бы пе­реселение на другую планету, и это ведь сейчас вовсе не празд­ная фантазия. Это означало бы, что люди целиком и полнос­тью выводят свою жизнь из диктуемых Землею условий и ста­вят ее всецело в условия, созданные ими самими. Опытный го­ризонт такой жизни изменился бы наверное так радикально, что наши понятия о труде, создании, действиях, мысли вряд ли имели бы в ней еще какой-то смысл. И все же едва ли можно отрицать, что даже эти гипотетические планетарные пересе­ленцы останутся все равно людьми; только единственное ут­верждение, какое мы сможем сделать об их человеческой при­роде, окажется то, что они все еще остаются обусловленными существами, пусть в новых обстоятельствах их обусловленность и станет почти исключительно продуктом сами* же людей.

В противовес этой обусловленности человека, о которой мы способны выносить суждения, пусть и несовершенные, пробле­ма существа человека, августиновское quaestio mihi factus sum — „я стал сам себе вопросом", — представляется неразре­шимой, причем нет даже никакой разницы, понимать ли этот вопрос индивидуально-психологически или общефилософски. Крайне мало вероятно, что мы, умеющие познавать, уяснять и определять сущность вещей, окружающих нас и нам не тожде­ственных, т. е. сущность земных вещей и возможно еще каких-то в окружающей Землю Вселенной, способны достичь подоб­ного в отношении нас самих — словно бы перепрыгнуть через нашу собственную тень. Притом ничто не дает нам права ут­верждать, что v человека есть вообще сущность или природа в одинаковом смысле с другими вещами. Если уж действительно должно быть что-то вроде сущности человека, явно только Бог в силах ее познать и определить, ибо только Бог наверное мо­жет судить о „кто" в таком же смысле как о „что" ''. Формы че­ловеческого познания приложимы ко всему, что имеет природные" свойства, а тем самым и к нам самим, насколько люди являются образчиками высокоразвитого рода органической жизни; но эти самые формы познания отказывают, когда мы спрашиваем уже не: что мы такое, а: кто мы такие. В этом отка­зе истинная причина, почему попытки определить сущность человека большей частью кончаются конструированием чего-то божественного, какого-то философского бога, при ближай­шем рассмотрении оказывающегося родом первомодели или платонической идеи человека. Само собой разумеется, разоб­лачение таких философских понятий о божественном как обо­жествлении человеческих способностей и деятельностей не до­казательство, даже не довод в пользу несуществования Бога. Но тот факт, что усилия определить сущность человека так лег­ко ведут к представлениям, производящим впечатление боже­ственных' лишь поскольку превосходящих что-то человеческое, должен был бы все же настроить нас неприязненно в отноше­нии попытки понятийно определить сущность человека.

С другой стороны, условия человеческого существования — сама жизнь и земля, рождаемость и смертность, принадлеж­ность к миру и множественность — никогда не смогут объяс­нить „человека" или дать ответ на вопрос, что мы и кто мы, а именно по той простой причине, что ни одно из них не абсо­лютно. Таким всегда было воззрение философии в отличие от наук, антропологии, психологии, биологии и т. д., тоже заня­тых человеком. Но сегодня можно как будто бы считать науч­но доказанным, что люди, хотя они живут в условиях Земли и вероятно будут жить в них всегда, все же никак не в том же смысле остаются привязанными к Земле созданиями, как дру­гие живые существа. Ведь обязано же современное естествоз­нание своим исключительным триумфом тому, что изменило свою точку зрения и так смотрит на привязанную к Земле при­роду, так ее трактует, как если бы локализовалось уже не на Земле, а во Вселенной; как если бы ему удалось не только най­ти Архимедову точку опоры, но встать на нее и исходя от нее оперировать.

 

Понятие Vita Activa отягчено и перегружено традиционны­ми представлениями. Оно ровно так же старо, хотя не старее, чем сама наша традиция политической мысли, так что, без ма­лейших претензий на охват всего политического опыта запад­ноевропейского человечества, оно обязано своим происхожде­нием особой исторической констелляции, которую оно, по сути, так никогда и не переросло: судебному процессу над Сократом, т. е. стало быть конфликту между философом и полисом. Поли­тическая философия, которая тут возникла, заложив основу за­падной традиции философии, как и политики, попросту отме­нила значительную часть опыта предыдущих периодов, ибо он был для ее непосредственных политических целей иррелевантен, а для ее философских намерений помехой. Выражение Vita activa встречается впервые в средневековой философии, где оно служит для перевода на латынь и, как мы увидим, решающего перетолкования аристотелевского $'щ ттоАспхо^. Напротив, Ав­густин говорит о Vita negatiosa или actuosa еще в исходном гре­ческом значении как о жизни, посвященной публично-полити­ческим вещам3.

Аристотель различал три образа жизни —/Зю», — между ко­торыми мог выбирать свободный человек, т. е. человек, не за­висящий от жизненной нужды и ею созданных обстоятельств. Поскольку речь шла об образе жизни свободы, отсекались все профессии, прислуживающие самой жизни и ее поддержанию, стало быть прежде всего труд, который как образ жизни рабов страдал от двойной вынужденности, а именно от жизненной нужды и от приказа господина; но и созидательный образ жиз­ни свободного ремесленника и нацеленная на прибыль жизнь торговца тоже оставались вне рассмотрения. Исключались тем самым все образы жизни, которые вольно или невольно, вре­менно или в продолжение всего срока жизни не давали свобо­ды движения и действия, не во всякий момент жизни позволя­ли человеку быть господином своего времени и своего место­пребывания4. Три формы жизни, остающиеся после этого отбрасывания, имеют между собой то общее, что развертываются в области „прекрасного", т. е. в товариществе вещей, не необ­ходимых в употреблении, даже вообще не имеющих какой-то определенной полезности. Среди них Аристотель перечисля­ет: жизнь, проводимую в наслаждении телесной красотой и расточении ее; жизнь, посвященную прекрасным деяниям в полисе; и жизнь философа, который через исследование и со­зерцание непреходящего пребывает в сфере нетленной красо­ты, неприступной для двоякого вторжения человека, создания новых вещей и расточения их5.

Что касается /З'юд поХтхо$, то главное различие между этим аристотелевским понятием и позднейшей средневековой Vita Activa в том, что Аристотель тут подчеркнуто имел в виду толь­ко область политического в собственном смысле, подразумевая под ним действие (щаггам) как политическую деятельность в собственном смысле. В греческом понимании ни труд, ни со­здание (изготовление) вообще не могли сформировать /З/о^, т. е. образ жизни, достойный свободного человека и показывающий его свободу; служа добыванию необходимого и производству полезного, они оставались, несвободны, а именно продиктова­ны нуждами и желаниями людей. Под эту категорию необходимого и полезного жизнь в сфере полиса подходить не могла потому, что в греческом восприятии собственно политическое вовсе еще не обязательно возникало там, где люди начинали упорядоченную совместную жизнь. Не то что грекам вообще и Аристотелю в частности не было прекрасно известно, что со­вместная человеческая жизнь всегда складывается в какой-либо организованной форме или что господство как таковое по всей вероятности представляет собой какое-то исключительное жиз­ненное образование; но именно поскольку для совместной жиз­ни людей организация необходима, такая голая организован­ность еще не принималась ими за политическую, а поскольку деспотическое господство, необходимое, как показывал их опыт, во всех общественных образованиях, не сформировавшихся в полис, осуществляло власть совершенно обязательную для под­держания жизни в таких обстоятельствах, они держались мне­ния что жизнь властителя не принадлежит к образам жизни свободного человека[2].

 

С исчезновением античного города-государства — Августин был возможно последним, кто по меньшей мере еще знал, ка­кой статус имело некогда политическое, — понятие vita activa утратило свое собственно политическое значение и начало обо­значать все виды активных занятий вещами мира. Отсюда ко­нечно не следовало что труд и создание поднялись в иерархии видов человеческой деятельности, так что могли теперь тягать­ся в достоинстве с политическим[3]. Все обстояло скорее прямо наоборот; действие (поступок) оказалось теперь тоже пригне­тено до уровня деятельностей безусловно необходимых для жизни на Земле, так что из грех аристотелевских свободных образов жизни остался только третий, \иа сопсетр1аиуа, /Зюд

И все же исключительный приоритет, каким в традиции располагает созерцание передо деятельностью любого рода, так­же и политической — поступка (действия), не христианского происхождения. Мы встречаем его уже в политической фило­софии Платона, где утопический порядок полиса не только ру­ководствуется высшим разумом философов, но уже и в качестве порядка не имеет иной цели как сделать возможным образ жизни философа. Так же и аристотелевское перечисление сво­бодных образов жизни явно подчинено идеалу созерцания и присущему ему образу жизни — Э-гео^/а или /З/о^ Э-го^тш^. К обычным в греческом мире условиям свободы, избавленности от жизненных потребностей и от чужого принуждения, фи­лософы добавили освобождение от политической деятельнос­ти, досуг, т. е. воздержание от всех общественных занятий (о-%оХу) [4], и бесспорно, что позднейшему христианскому требо­ванию иметь право жить необремененно всевозможными по­литическими заботами и не тревожась о том, что происходит в общественной сфере, предшествовала сознательная утрата ин­тереса к политике в позднеантичных философских школах. Хри­стианство просто потребовало для всех того, что прежде запра­шивалось лишь немногими.

Средневековая Vita activa, охватывающая все виды челове­ческой деятельности, поскольку все они понимаются с точки зрения абсолютного покоя созерцательности, стоит поэтому к греческой ао^оЛ/а не-покоя, уже для Аристотеля признаку вся­кой деятельности, ближе чем к понятому по-гречески /З/о^ ттоАтхо^. Разница между покоем, который в какой-то словно замершей сосредоточенности утишает всякое телесное дви­жение, и непокоем, присущим всякой деятельности как тако­вой, уже для Аристотеля более важна чем различение между политическим и созерцательным образами жизни, поскольку эта разница сно

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...