Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Пространство публичного и сфера частного 9 глава




Уже Маркс осознал, что эмансипация труда в модерне вовсе не обязательно завершится эпохой всеобщей свободы и что с точно таким же успехом она может иметь противоположное последствие, впервые загнав теперь всех людей под ярмо не­обходимости. Поэтому он подчеркивал, что цель революции не может заключаться в эмансипации рабочего класса, — хотя бы потому не может, что эта эмансипация собственно уже и состоялась, — а только в освобождении человека от труда. Эта цель на первый взгляд кажется утопической, она представля­ется даже единственным утопическим элементом марксизма и в качестве такового была опознана Симоной Вейль. Для Маркса освобождение от труда было тождественно именно освобождению от необходимости, а такое окончательное освобождение может в итоге означать лишь, что человек освободится? и от необходимости потреблять, т. е. от обмена веществ чело­века с природой вообще, а ведь подобный обмен есть первич­ное условие самой жизни. Рассмотрев, однако, сдвиги послед­них десятилетий, прежде всего приход автоматики с ее фан­тастическими возможностями, мы начинаем всерьез подозревать, что вчерашняя утопия обернется завтрашней реальностью, так что в итоге действительно от всех тягот и трудов, в чей биологический круговорот казалась вовлеченной человеческая жизнь, останется только „усилие" открыть рот чтобы проглотить еду.

Вместе с тем даже такое осуществление „утопии" ничего не изменит в принципиальной напрасности жизненного процесса для мира. Обе ступени, какие должен пробегать всегда повторяющийся круговорот биологической жизни, работа и потребление, могут настолько поменяться в своем соотношении, что почти вся человеческая рабочая сила будет расходоваться | на поглощение и потребление; однако отсюда не следует, что | тогда останется решить „лишь" одну, сегодня представляющуюся, кстати, неразрешимой, социальную проблему создания достаточных поводов для повседневной усталости, потребной про­сто для поддержания жизни и ее способности потребления. Избавленное от всяких трудностей потребление не изменит пожирающего характера биологического жизненного процес­са, но даже усилит его, так что в итоге освобожденный от всех цепей род человеческий сможет каждодневно растрачивать целый мир, будучи в состоянии каждодневно же воспроизво­дить его заново. Для мира было бы в лучшем случае все равно, какое количество вещей ежедневно и ежечасно доводится внут­ри него до появления и исчезновения ради поддержания жиз­ни нового общества, пока мир и его вещественность еще могут вообще выдерживать беспощадную динамику полностью меха­низированного жизненного процесса. Вся опасность предстоя­щей автоматизации заключается далеко не столько в угрозе природной жизни со стороны механизации и технизации, сколько, наоборот, в том, что именно „искусства" человека, а с ними его настоящая производительность, могут просто утонуть в чу­довищно интенсивированном жизненном процессе, так что этот процесс автоматически, т. е. не нуждаясь уже в человеческом усилии и напряжении, втянется в природный, вечно повторя­ющийся жизненный круговорот. Природный жизненный ритм достигнет при этом непомерной интенсивности и соответствен­но станет не в пример более „плодотворным", будучи допол­нительно приводим в движение и постоянно ускоряем машин­ным ритмом; однако и эта механизированная и моторизированная жизнь не переменит своей основной черты в отноше­нии к миру, она будет лишь невероятно быстрее и интенсивнее пожирать вещи мира, разрушая тем присущее миру посто­янство.

От постепенного сокращения занятости, наблюдаемого нами теперь вот уже почти столетие, до осуществления этой „уто­пии", которая пожалуй и не утопия вовсе, лежит далекий путь. Сверх того, как раз в этом аспекте прогресс обычно очень переоценивается, поскольку мерой здесь все еще служит лишь та I поистине совсем необычная и необычно бесчеловечная эксплуатация рабочей силы, какая была характерна для ранних ста- | дий капиталистического развития. Если при оценке того, ка­ких великолепных успехов мы добились, мы примем в рассмот­рение несколько более длительные промежутки времени, то придем к обескураживающей констатации, что в отношении среднегодовой суммы приходящегося на каждого человека сво­бодного времени мы дошли самое большее лишь до того чтобы снова приблизиться к мало-мальски нормальной и человечес­ки сносной мере. В этом и в других аспектах идеал общества потребителей, как он без сомнения маячит современному со­циуму, тревожнее чем действительность, какой мы уже достиг­ли. Идеал этот не нов; он содержится в принципиальной пред­посылке, на которой покоится и в которой никогда не сомнева­лась классическая политическая экономия, а именно что цель и назначение всей vita activa состоит единственно и исключи­тельно в росте богатства, изобилии и „счастье большинства".И что иное есть, в конечном счете, этот новоевропейский обще­ственный идеал как не прадревний сон, всегда снящийся горь­кой нищете и, как нам известно, из мира сказок, обладающий великим очарованием — до тех пор, конечно, пока мечта о ска­терти-самобранке не осуществляется и не кончается раем для дураков.

Ибо великая надежда, воодушевлявшая Маркса и лучших деятелей рабочего движения во всех странах, что свободное время избавит, наконец, людей от нужды и animal laborans ста­нет производительным, покоится на иллюзиях механистичес­кого мировоззрения, полагающего, что рабочая сила подобно всякой другой энергии никогда не сможет исчезнуть и потому, не растраченная на тяготы жизни и не истощенная, автомати­чески высвободится для „высшего". В этой надежде Маркса перед его глазами Афины Перикла, несомненно, стояли моде­лью, о которой он думал, что она может стать, наконец, реально­стью для всех людей, если на основе невероятно возросшей производительности человеческого труда обойтись без рабов. Сто лет спустя после Маркса ложность этого умозаключения нам даже слишком ясна; animal laborans никогда не тратит свое избыточное время ни на что кроме потребления, и чем больше ему будет оставлено времени, тем ненасытнее и опаснее станут его желания и его аппетит. Конечно, виды похоти изощряют­ся, так что потребление уже не ограничивается жизненно не­обходимым, захватывая наоборот излишнее; но это не меняет характер нового общества, а хуже того, таит в себе ту тяжкую угрозу, что в итоге все предметы мира, так называемые пред­меты культуры наравне с объектами потребления, падут жерт­вой пожирания и уничтожения.

Необходимо, пусть утешения здесь и мало, осознать во всей остроте дилемму, в которую нас поставили современные сдви­ги и которая заложена в самой природе вещей. С одной сторо­ны, несомненно, что только эмансипация труда, а это значит захват всей публичной сферы трудящимся животным, позво­лила достичь гигантского возрастания производительности тру­да, в столь значительной мере освободившего современную жизнь от необходимости, тяготеющей на жизни как таковой. С другой стороны, столь же бесспорно, что до тех пор, пока animal laborans господствует над публичностью и предписыва­ет ей свои масштабы, никакой публичной сферы в собственном смысле не может быть, а будет только публично выставленная на обозрение частная. Возможно, мы пока находимся к счас­тью лишь на первой стадии этого процесса. Но его явственным результатом успело уже стать то, что эвфемистически именуют массовой культурой и что в действительности является таким состоянием общества, когда культуру применяют, злоупотреб­ляя ею и потребительски истощая ее, для развлечения масс, которым надо убить пустое время. Что это массовое общество притом крайне далеко от осуществления „счастья для большин­ства", стало притчей во языцех; скорее всеобщее недовольство, уже очень близкое к острой, заразительной несчастливости, ста­ло тем настроением, которым охвачены современные массы среди своего изобилия. Они страдают просто-напросто от пол­ностью разрушенного равновесия между трудом и потребле­нием, между деятельным бытием и покоем, и страдание обо­стряется тем, что именно сам animal laborans настаивает на том, что он называет „счастьем", но что в своей истине есть благо­дать, заложенная в самой жизни, в естественной смене усталос­ти и покоя, напряжения и отдыха, когда человек может наслаж­даться прекращением страдания, короче, в постоянно обнов­ляющемся равновесии расстройства и удовольствия, присущем лишь круговращению природы. То, что в нашем обществе по­чти каждый верит, что имеет право на счастье и в то же время страдает от своего несчастья, есть красноречивейший знак того, что мы действительно уже начали жить в трудовом обществе, в качестве общества потребителей уже не имеющего достаточно работы, чтобы поддерживать равновесие между работой и по­треблением и тем самым обеспечивать трудящиеся и потреб­ляющие массы их так называемым счастьем, на которое они, по крайней мере, пока движутся внутри этого природного круга, до известной степени могут даже притязать. Ибо в отношении так называемого счастья нам не следовало бы забывать, что толь­ко animal laborans имеет свойство его требовать; ни мастеру-создателю, ни политически деятельному человеку никогда не приходило на ум хотеть быть счастливым или верить в возмож­ность счастья для смертных людей.

Пожалуй, ничто не более пригодно для привлечения на­шего внимания к этому несчастному идеалу счастья трудяще­гося животного и к опасности его осуществления, чем скорость, с какой современная экономика поневоле движется в направ­лении так называемой waste economy, хозяйствования в опоре на растрату, где во всяком предмете видят бросовый товар и

расходуют и снова выбрасывают вещи почти сразу по их появлении в мире, поскольку иначе весь сложнейший процесс за­кончится внезапной катастрофой. Но и к осуществлению это­го идеала, к учреждению совершенного общества потребите­лей путь еще далек. Ибо живи мы действительно в таком обще­стве потребления, мы бы вообще уже не были обитателями никакого мира, безмирно гонимые процессом, в круговраще­нии которого вещи хотя и появлялись бы и исчезали, словно всплывая и утопая, но никогда не оставались бы при нас и вок­руг нас достаточно долго, чтобы послужить жизненному про­цессу хотя бы какими-то рамками.

Мир, этот дом, который человек на земле строит сам себе, изготовляя его из материала, данного ему в руки земной при­родой, состоит не из продуктов, подлежащих потреблению и поглощению, а из предметов и вещей, подлежащих использо­ванию и употреблению. Подобно тому, как природа и земля предоставляют условия для человеческой жизни, так мир и вещи мира создают условия, когда жизнь на земле может быть прожита как специфически человеческая. Для animal laborans, т. е. стало быть, для каждого человека, поскольку человек все­гда есть помимо прочего и работающее существо, земля и при­рода дарят благодать, сыплют как из рога изобилия „блага", одинаково принадлежащие всем детям земли, и они „прини­мают их из ее рук", чтобы „слиться" с ними в труде и потребле­нии. Однако та же самая природа уже перестает быть вели­кой матерью и дарительницей, когда homo faber берется за по­строение своего мира; единственно, что она теперь может еще дать, это „сам по себе почти ничего не стоящий материал", при­обретающий ценность и годность лишь в обрабатывающем из­готовлении. Без благодарного принятия и применения при­роды и даримых ею вещей, но также и без защиты себя от при­родных процессов разрастания и упадка animal laborans, како­вым человек всегда среди прочего является, никогда не смог бы поддержать свою жизнедеятельность. Но и эта жизнь ни­когда не стала бы настоящей человеческой жизнью, если бы homo faber не знал, какими искусствами человеческая жизнь может создать себе внеестественно-искусственное жилище, чьи долговечность и устойчивость встают в прямое противоречие с жизнью его обитателей.

Чем легче становится жизнь в социуме трудящихся и потребителей, тем труднее просто хотя бы ощутить напор и принуждение необходимости, гонящие и подстегивающие общественную жизнь, потому что внешние признаки необходимос­ти, тягота и бедствие, почти исчезли. Опасность подобного об­щества в том, что, ослепленное избытком своей возрастающей плодовитости и втянутое в гладкое функционирование беско­нечного процесса, оно забывает о своей собственной тщетнос­ти — об эфемерности жизни, которая, по мысли Адама Смита, „не утверждает и не осуществляет себя ни в каком постоянном субстрате, способном еще существовать, когда трудовое усилие прекратилось.

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

СОЗДАНИЕ

18 Долговечность мира

Мастерство наших рук, а не труд нашего тела, homo faber, обрабатывающий данный материал в целях изготовления, а не animal laborans, телесно „сливающийся" с материалом своей работы, телесно поглощающий ее результат, создает то прямо-таки несчетное множество вещей, совокупная сумма которых складывается в выстраиваемый человеком мир[9]. Большинство этих вещей, но не все, оказываются употребительными пред­метами и как таковые обладают постоянством, в котором Локк видел предпосылку собственности, Адам Смит— предпосылку возникновения „ценностей", появляющихся на рынке и при­годных для обмена, а Маркс —доказательство присущей чело­веческой природе производительности. Эти предметы употреб­ляются а не потребляются, употребление их не истребляет; их сохранность придает миру как созданию рук человеческих дол­говечность и постоянство, без которых смертно-непостоянное бытие человечества на земле не смогло бы учредить себя; в них собственно человеческое отечество человека.

Но стабильность создаваемого людьми вещественного мира тоже не абсолютна. Употребление, которое мы делаем из ве­щей, изнашивает их, хотя и не истребляет; жизненный про­цесс, двигатель человеческой экзистенции, пронизывая ее, вторгается и в мир; и даже перестань мы пользоваться вещам» мира, они все равно в конце концов погибнут, возвратившись во всеобъемлющий круговорот природы, из которого они была вырваны и наперекор которому получили самостоятельное бытие. Выброшенный из мира людей и предоставленный самому себе, стул тоже снова станет деревом, а дерево истлеет и возвратится в почву, откуда оно росло пока его не срубили чтобы использовать как материал для задуманного изделия. Такими представляется конец, ожидающий в итоге любую и каждую вещь мира, как бы знак того что они произведения смертных-- людей; но для мира в целом, внутри которого каждая отдельная вещь постоянно заменяется вместе со сменой рождающихся в него, пребывающих в нем и опять исчезающих из него поколений, такой конец не приходит. Сверх того, употребление хотя и изнашивает отдельные предметы, однако эта изнашиваемость не в том же смысле принадлежит их существу, как, а уничтожимость — существу продуктов потребления, в поглощении которых их естественны конец. Изнашиванию при употреблении подлежат долговечность и устойчивость. * Именно эта устойчивость придает вещам мира относитель­ную независимость от существования создавших и употребля­ющих их людей, ту „объективную" предметность, которая дает им возможность „устоять" перед ненасытными потребностями и нуждами своих создателей и по меньшей мере на какое-то время их пережить[10]. В этом аспекте вещи мира имеют задачу стабилизировать человеческую жизнь, и их „объективность" заключается в том что всесметающей изменчивости естествен­ной жизни — где, по слову Гераклита, никогда один и тот же человек не может войти в один и тот же поток, — они придают человеческую тождественность, идентичность, следующую из того, что тот же самый стул и тот же самый стол с неизменной надежностью встречают ежедневно меняющегося человека. Иными словами, то, что противостоит субъективности челове­ка и чем она себя измеряет, есть объективность, предметность созданного им же самим мира, а не возвышенное равнодушие не тронутой рукою человека природы, чья подавляющая сти­хийная мощь через посредство биологического жизненного процесса и его круговорота вгоняет и встраивает его, наоборот,

в Т0 всеохватное кружащее движение, в каком несется все при­родное. Лишь поскольку мы из дарованного нам природой воздвигли объективную предметность своего мира, поскольку в окружении природы построили какое-то нам одним свойствен­ное окружение, защищающее нас от нее, мы способны теперь и природу тоже рассматривать и обрабатывать объективно как

предмет". Без воздвижения такого мира между человеком и природой царила бы вечная подвижность, но ни предметнос­ти, ни объективности.

Хотя употребление и потребление разнятся между собой не меньше чем создание и работа, все же нередко они так близ­ки ДРУГ к другу, так почти незаметно друг в друга переходят, что публичное и ученое мнение, отождествляющее эти вещи между собой, кажется оправданным. Всякое употребление дей­ствительно содержит элемент потребления, поскольку всякий контакт употребляемого предмета с живуще-потребляющим организмом вызывает процесс амортизации, так что отожде­ствление употребления и потребления кажется тем естествен­нее, чем больше употребляемый предмет соприкасается с те­лесной сферой пользователя. Если, к примеру при анализе упот­ребляемых предметов иметь в виду то, что отвечает нашей по­требности в одежде, то можно прийти к убеждению что упот­ребление отличается от потребления лишь неким замедлени­ем темпа. Против этого, как мы уже упоминали, говорит то, что износ представляет собой хотя и неизбежное, но вторич­ное следствие употребимости, тогда как поглощение продук­тов потребления и есть цель, ради которой они были вообще произведены. Самое дешевое фабричное изделие отличается от изысканнейшего деликатеса еще и тем, что не портится если его не используют, имея какую-то пусть скромную самостоя­тельность, позволяющую ему пережить меняющиеся прихоти своего обладателя на довольно значительный отрезок време­ни. Если не уничтожить новую пару обуви совсем уж нарочно, она, ношеная или неношеная, останется на известное время в мире.

Есть, однако, более знаменитый, да и гораздо более убеди­тельный пример, который можно привести в пользу уравне­ния создания с работой. Необходимейшая и элементарнейшая работа человека состоит в обработке почвы, и земледелие поис­тине представляет собой деятельность, при которой работа по мере ее выполнения превращается в создание. Ибо хотя все сельскохозяйственные работы более необходимы для биологического жизненного процесса человека и более интимно прилажены к круговращению природы чем любая другая деятель­ность, они тем не менее оставляют по себе результат, пережи­вающий самую деятельность и становящийся осязаемой, непре­ходящей частицей мира: где из года в год с бесконечной повто­ряемостью пашут, сеют и жнут, там дикая природа превраща­ется в конце концов в обжитую человеком местность. Тут по­нятная причина того, что во все времена в пример достойного труда приводили работу на земле, а домашняя работа постоян­но выставлялась на вид когда хотели подчеркнуть рабскую при­роду труда. Работа на земле, занятая производством продоволь­ствия, несомненно, ближе к созданию, чем домашняя работа, необходимая для его потребления; несомненно, также, что ис­стари высокая оценка землепашества учитывает, что обработ­ка почвы производит именно не только продовольствие, но и ухоженную пашню, на которой земля, превращенная в поле, дает впредь основание для учреждения мира. Однако даже и в этом случае разница между работой и созданием как челове­ческими деятельностями бросается в глаза: пашня тоже по-на­стоящему никогда не такой употребляемый предмет, обладаю­щий своей самостоятельностью и для своего постоянства нуж­дающийся лишь в известном уходе; распаханная почва, чтобы остаться пахотной землей, должна обрабатываться каждый раз снова; она не имеет независимого от человеческих усилий бы­тия, никогда не становится предметом. Даже там, где после сто­летних усилий обработанная почва стала сельским пейзажем, она не достигла предметности, присущей созданным вещам, раз навсегда обеспеченным в своем существовании внутри мира; чтобы остаться частью мира и не отпасть снова в природное одичание, она должна каждый раз создаваться снова.

Изготовляющая деятельность homo faber, создающего мир, происходит как овеществление. Даже самым хрупким вещам он придает известную солидность, заимствуемую им из матери­ала, из которого он их изготавливает. Этот материал опять же есть равным образом нечто изготовленное; он не просто имею­щаяся данность, как плоды и ягоды, которые мы срываем, а можем и оставить висеть, не вмешиваясь при этом в хозяйство природы. Материал должен быть сперва добыт, вырван из своего природного окружения, и для получения этого материала человек вторгается в природное хозяйство, либо разрушая что-то живое — срубая дерево для заготовки дров — либо преры­вает какой-то из более медленных природных процессов, вы­рывая из лона земли железо, камень, мрамор. Всякое создание насильственно, и homo faber, творец мира, может исполнять свое дело лишь разрушая природу. Библия сделала Адама, привя­занного к пашне, работающего человека, господином над все­ми живущими тварями, но animal laborans, умеющий силой подвластных ему и прирученных им зверей умножить силу соб­ственного тела, чтобы доставить своей жизни пропитание, ни­когда не станет господином Земли и самой природы. Лишь поскольку человек есть также и homo faber, ему, возможно, удас­тся стать господином и хозяином всей земли. И поскольку че­ловеческая производительность всегда соразмеряла себя с бо­жественной творческой силой, творящей ex nihillo, из ничего, тогда как человек нуждается в субстанции, которую он форми­рует, то образ Прометеева бунта так же тесно породнился с представлением о homo faber, как образ преданного Богу бла­гочестия в библейском смысле стал образцом жизни, которая благословенна, когда проведена в тяготах труда. Во всяком со­здании заложено нечто прометеевское, ибо оно воздвигает мир, основанный на насильственном овладении частью богом создан­ной природы.

Сила и крепость человека имеют свое стихийнейшее выра­жение в разнообразном опыте этого насилия и составляют, по­этому предельную противоположность тому мучительно-исто­щающему напряжению, из которого складывается основной опыт труда. Из них возникают самодостоверность и самоощу­щение, и они могут даже стать источником довольства всей жизнью, но они в принципе отличны от благодати, осеняющей жизнь, прошедшую в тяготах и трудах, и они никогда не могут достичь интенсивности чувства удовольствия, сопутствующего порой работе, прежде всего тогда, когда усилие прилагается ритмично и тело ощущает то же удовольствие, которое прису­ще всякому ритмически упорядоченному движению. Насколь­ко современные описания „радости труда" имеют в виду нечто большее, чем радость труда в здоровом теле, библейское бла­женство полноты жизни и смерти, насколько они, далее, не ос­нованы на смешении гордости от успеха с крайне проблема­тичной „радостью", якобы призванной сопровождать процесс самого исполнения; их подлинным опытным основанием бы­вает почти физическое чувство удовлетворения, дающее о себе знать всякий раз когда присущий ему потенциал силы во всей его насильственности человек мерит по неодолимой мощи сти­хийных энергий, которым он способен противостоять в той сте­пени, в какой ему удается словно бы перехитрить их, а именно благодаря изобретению орудий неимоверно умножить прису­щую ему силу сверх всякой природной меры. Вещная субстан­циальность, внутренне присущая предметам мира и придаю­щая им их сопротивляемость, оказывается не результатом бла­годати и тяготы, удовольствия и терзания, с какими мы в поте нашего лица едим свой хлеб, но производным этой силы; а та­кие произведения не падают человеку в руки подобно плодам земли, они не свободный дар природы, каким она, неистощи­мая, наделяет своих тварей; необходимый для. их создания ма­териал надо извлечь из недр земли, субстанция и субстанци­альность суть уже дело рук человеческих.

Что касается собственно изготовления, оно осуществляется всегда в ориентации на модель, по чьему образцу создается из­готовляемая вещь. Такая модель может лишь мелькнуть перед внутренним взором создателя или она может быть уже и экспе­риментально опредмечена в качестве проекта. В любом случае прообраз, руководящий изготовлением, находится вне самого создателя; он предшествует процессу создания и обусловлива­ет его совершенно подобно тому, как подстегивающие стиму­лы жизненного процесса в рабочем предшествуют собственно работе и обусловливают ее. (Это описание, разумеется, противо­речит учениям современной психологии, считающей, что пред­ставления поддаются такой же осязаемой локализации в голо­ве как чувство голода в желудке. Эта субъективация в совре­менной науке лишь зеркально отражает более радикальную субъективацию современного общества и позволяет оправды­вать себя тем, что современное изготовление осуществляется действительно по способу груда, так что создатель, даже захо­ти он этого по-настоящему, совершенно неспособен работать „больше ради дела, чем ради себя самого", ведь большей час­тью он не имеет ни малейшего представления об этом „деле", а именно о том как предмет, в изготовлении которого он уча­ствует, будет, в конце концов, выглядеть. Но эти оправдываю­щие обстоятельства, хотя исторически они имеют большое зна­чение, при описании принципиального членения vita activa едва ли подлежат рассмотрению. Решающим здесь является то, что все телесные ощущения, удовольствие и неудовольствие, стрем­ление и его удовлетворение — имеющие настолько „приват­ную" природу, что о них невозможно даже адекватно сообщить, не говоря уж об их вещном проявлении во внешнем мире, — целой пропастью отделены от мира духовных представлений, который настолько легко н естественно поддается овеществлению, что мы ни стола не можем изготовить, не представив себе вначале неким образом стола, то есть, не имея идею этого стола перед глазами, ни представить себе стола не можем без при­вязки к какому-то определенному столу из наших воспомина­ний о каких-то своих чувственных наблюдениях.

Для места, занимаемого деятельностью создания в иерар­хии vita activa, важное значение имеет то, что представление, или модель, руководящая процессом изготовления, ему не только предшествует, но и после изготовления предмета не ис­чезает снова и таким образом удерживается в некой актуаль­ности, делающей возможным дальнейшее изготовление иден­тичных предметов. Но и эта неотъемлемая от создания потен­циальная размножимость модели принципиально отличается от повторения, являвшегося отличительным признаком труда. Ибо повторение есть лишь тот вид и способ, каким работа сле­дует за круговращением биологической жизни и остается ему подчинена; потребности и позывы человеческого тела прихо­дят и уходят в ритмической последовательности, они появля­ются и исчезают, но не остаются надолго. Размножением, на­против, размножается то, что уже обладает относительно ста­бильным, относительно обеспеченным существованием в мире. Это свойство постоянного пребывания, присущее модели и об­разцу, — что до начала создания образец уже был и все еще остается тождественным себе после того как изготовление до­стигло цели, т. е. что стало быть он существует дольше возник­новения всех созданных по нему вещей и каждый раз снова может неизменно и неисчерпаемо служить для создания новых вещей, — играет очень большую роль в учении Платона о веч­ных идеях. Поскольку учение об идеях реально отталкивается от слова идея — т. е. из Ша и в1до<;, из образа и вида, — впервые именно Платоном примененного в философском смысле, оно явно опирается на опыт создания, тто^ач;, и хотя Платон, ра­зумеется, применяет идеи для передачи совершенно другого, собственно философского опыта „видения", он все же неизмен­но, желая продемонстрировать правдоподобность своих уче­ний, возвращается к примерам, взятым из мира ремесел и ис­кусств7. Так в итоге становится очевидно, что одна единственная, вечная идея царит над множественностью преходящих вещей, ибо это отношение между вечно единым и изменчиво-многим увидено в очевидной аналогии к отношению, существу­ющему между постоянством единственной модели и множе­ством возникающих и гибнущих вещей, какие можно изгото­вить по ее образцу.

Что же касается самого процесса создания, то он по своей сути подходит под категорию цели-средства. Изготовленная вещь есть конечный результат, поскольку процесс создания приходит в нем к своему концу („процесс погашается продук­том", как говорит Маркс), и это есть та цель, для которой сам процесс изготовления был лишь средством. Работа, правда, тоже имеет „целью" потребление, но поскольку эта цель, рассмот­ренная как конечный результат, лишена постоянства, какое бывает у существующего в мире предмета, конец рабочего про­цесса детерминируется не конечным продуктом, а истощением рабочей силы; продукты труда со своей стороны сразу же снова превращаются в средства, их целевой характер есть у них вполне преходящее свойство, которое тотчас исчезает, когда произво­димые блага подводятся к своему назначению, применяются как продовольствие для регенерации рабочей силы. Об окон­чании процесса создания, наоборот, не может быть никакого спора; он подходит к концу, когда совершенно новая вещь, ста­бильная и самостоятельная, отныне без всякой помощи чело­века способная пребывать в мире, добавлена к этому созданию рук человеческих. Что касается этой вещи в ее готовности, то процесс, которому она обязана своим возникновением, не обя­зательно должен повторяться. Что ремесленник его потом все же повторяет, изготовляя одну вещь за другой, относится лишь к тому, что и он тоже должен добыть себе средства к жизни, и это означает лишь, что в известном смысле создание и труд со­впадают; или же поводом тут может быть то, что существует спрос на подобные вещи и изготовитель желает удовлетворить его в целях приобретательства, а это значит лишь, что, как вы­разился бы Платон, помимо своего ремесленного искусства он добавочно изучил еще и желает применить искусство добыва­ния денег. Дело здесь сводится к тому, что процесс создания в обоих случаях повторяется по причинам, находящимся вне его и не имеющим к нему отношения; тогда как бесконечное вра­щающееся по кругу повторение присуще всем рабочим процес­сам; человек должен есть, чтобы работать и должен работать, чтобы есть.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...